До Аксая добрались в шестом часу утра. Станица не спала. В окнах горели огни, лаяли собаки, дороги были забиты повозками. Пока шли от Ростова, вдоль по обочинам то и дело попадались брошенные автомобили, телеги, хозяйский скарб. Из темноты выскакивали вестовые на захрапистых лошадях, кричали, не разобравшись, впотьмах: Кто? Откуда? Грозили плётками.
Толкачёв неизменно отвечал:
— Обоз генерала Маркова.
Это действовало на вестовых отрезвляюще, и они уносились прочь.
Но возле околицы путь преградила застава — не пройти. Полтора десятка людей сидели вокруг костра, жались к огню, кипятили в котелках воду. Дорогу перекрывали дровяные козлы, взятые у ближайшего куреня. Когда головная повозка подкатила к станице, от костра отошёл человек, поднял руку.
— Стой! Кто будете?
Толкачёв ответил прежнее:
— Обоз генерала Маркова.
Офицер подошёл ближе.
— Ба, господа, посмотрите, да это ж Толкачёв! Владимир Алексеевич, душа-человек, вот не чаял. Мы-то думали, потеряли вас. Когда в Гниловскую пришли, бах, а князь Чичуа всех обескуражил — Толкачёва на Левенцовской забыли. Мы сразу разводящего за шиворот, а ну, сукин сын, поведай миру, как ты штабс-капитана на станции бросил…
— Некрашевич?
— Ну. А вы кого ждали?
Он никого не ждал. Всё, на что он надеялся, это четыре стены и постель, или пусть даже лавка, или просто солома на полу, но чтоб было куда положить голову и чем укрыться. Некрашевича он встретить не думал.
— Где мне найти тыловиков?
— Попробуйте проехать к реке, тут дальше по улице спуск будет. Переправу ещё не начали, но очередь уже выстроилась. Говорят, первыми пойдут обозы, пока лёд крепок. Вся интендантская свора сейчас там. И вы езжайте туда же, — посоветовал Некрашевич, и обернулся к костру. — Эй, козлы раздвиньте.
Возле спуска к реке творилась кутерьма. Куда только проникал взгляд, стояли телеги, пролётки, двуколки, топтались беженцы, сбивались в колонны разрозненные остатки офицерских рот. Едва начало светать, вся эта громада разом попыталась прорваться к переправе. Гражданские возки и коляски двинулись вперемешку с армейскими бричками и полевыми лазаретами. Столкнулись упряжки, поднялся гвалт, возчики схватились за кнуты, посыпали матом. Толпу остановили штыками. Поперёк спуска встал Юнкерский батальон. Решительные юнцы выставили перед собой трёхлинейки, одним своим видом успокаивая наиболее ретивых крикунов.
К переправе стали пропускать в порядке очереди по заранее согласованным спискам. Сцепившиеся телеги растащили и сбросили с обрыва. Гражданским строго наказали, что пустят их только после прохождения армейских тылов. Первым реку перешёл генерал Алексеев со штабом, следом за ним Корнилов. Перейдя на другой берег, главнокомандующий поднялся на пригорок, и встал на нём, салютуя каждой проходящей мимо воинской части.
Толкачёв сдал обоз суетливому капитану, ужимками своими и мимикой напоминающего циркового клоуна. Когда тот осмотрел груз и увидел ящики со снарядами, схватился за сердце.
— Ну, голубчик, ну спасли! Кто ж надоумил вас сюда их доставить?
— Генерал Марков.
— Вот за кого свечку поставлю. И за вас тож. Как, говорите, фамилия ваша? Лавр Георгиевич за оставление снарядов с меня шкуру спустил бы…
Толкачёв скривился: а и надо бы спустить. И не только с этого капитана, но со всего интендантского корпуса, чтобы впредь радели за армейское добро и не задерживали поставок.
Капитан отцепил от пояса фляжку, протянул её Толкачёву.
— Возьмите, штабс-капитан.
— Что это?
— Водка. Хорошая водка. Не отказывайте, пригодится.
Толкачёв не отказал. Взял фляжку, подержал её на ладони, чувствуя, как ходит внутри тяжёлая волна, и убрал в вещмешок. По чести говоря, всё содержимое вернее было бы вылить на голову этому циркачу, но достать водку по нынешним временам проблема преогромная, а что будет впереди, сказать не мог никто. Так что в самом деле пригодится.
Посчитав себя свободным ото всех обязательств, Толкачёв спустился к переправе. Сначала возникла мысль найти Катю и Липатникова. Несомненно, они были где-то здесь, среди всего этого столпотворения, и нуждались в помощи. Как глупо, как не правильно было с его стороны вновь оставлять Катю одну на вокзале; а ведь мог проводить её до приёмного лазарета, узнать, куда их переводят. Не случилось бы ничего сверхординарного, явись он к Маркову чуть позже. Но найти их сейчас в этой многоликой толпе, где человек теряется мгновенно, едва попадает в неё, было невозможно, разве что случайно.
Нет, потом. Потом. Армия остановится в Ольгинской, и у него появиться возможность найти Катю и переговорить с ней. Ему есть, что сказать, и есть, за что просить прощения. И он попросит. Может быть, даже попросит её руки. А если она откажет — неважно, главное, он будет знать её отношение к нему, и наступит конец всей этой неопределённости. Наступит конец. Слава богу…
Толкачёв спустился вниз. Юнкерский батальон по-прежнему стоял на берегу, чины из Технической роты сколачивали дощатые настилы и укладывали их поверх выбитой колёсами колеи. Лёд в некоторых местах уже дал трещины и начал крошиться; из глубины сочилась вода, отзывавшаяся на каждый шаг сердитым брюзжанием.
Возле кромки, заложив руки за спину, стоял Парфёнов. Толкачёв увидел его издалека — всё та же белая кубанка и кавалерийская шинель, изрядно потёртая, но по-прежнему крепкая. Василий смотрел на проходивших мимо людей и хмурился. На появление Толкачёва он не отреагировал, как будто они расстались всего несколько минут назад, и это задевало.
— Василий, здравствуй.
Парфёнов кивнул.
— Марков велел возвращаться к тебе. Примешь? На прежнюю должность.
— Приму.
Следом за тыловым обозом пошли гражданские. Перегруженные домашними вещами, повозки соскакивали с настилов, вязли в ледяной крошке; лошади напрягались, хрипели, хозяевам приходилось сбрасывать вещи, чтобы втянуть повозки обратно на настил. Иногда, когда уж совсем было невмоготу, на помощь к ним подходили юнкера.
— Как вы тут?
— Нормально.
Парфёнов даже не обернулся, не посмотрел в его сторону, и это уже не просто задевало, это заставляло задумываться. Случилось что-то? Может быть, он получил плохие известия из дома? Что-то с родителями? А иначе как объяснить такое безучастие?
— Я поцеловал её, — решительно признался Толкачёв в самом сокровенном, рассчитывая, что хоть это на мгновение поможет отвлечь Парфёнова от дурных мыслей.
— Кого?
— Катю. Кого я, по-твоему, мог поцеловать?
— А, прости… И как она отреагировала?
— Никак.
— Ну, что я могу тебе сказать…
Парфёнов совершенно не был настроен на разговор, и вряд ли это было вызвано какими плохими вестями — он просто не хотел разговаривать. И Толкачёв разозлился на себя за то, что рассказал ему обо всём. Какое вообще он имел право говорить кому-либо о том, пусть даже лучшему другу, что произошло между ним и Катей? Это их личное, их собственное, и никого не может касаться. Толкачёв вспылил.
— Послушай, если ты недоволен моим возвращением, так и скажи. Я с той же лёгкостью могу присоединиться к любой части, к отряду Симановского, например, или вернуться в роту Чернова. Я готов воевать где угодно и на какой угодно должности. Рядовым, значит, рядовым, мне это не претит.
— Не говори ерунды, Володя. Я очень рад тебе, — на лице Парфёнова отразилось раздражение. — Я действительно рад, — он вздохнул. — Господи… Четвёртые сутки на ногах. Ну? Устал. Сначала бои под Султан-Салы, потом Темерник. Без роздыху, днём и ночью. Думал, в Аксай придём… Старики вздыбились: не пустим — и всё! Возвращайтесь, откуда пришли. Едва уговорили. Сказали этим упрямцам, что через час прибудет Корнилов, а он уж рассусоливать не станет, вздёрнет всех на воротах. Только прилёг — в штаб. Да чтоб вам провалиться! Голова совсем не работает.
— Понимаю.
— Что понимаешь?
— В Таганроге так же было. И в Безсергеновке потом, и в Синявской. Думаешь, я всё это время на перинах отдыхал? Сегодня впервые за последние две недели не сделал ни одного выстрела.
— Ладно, прости. Прости, Володя.
Толкачёв потянулся к вещмешку.
— Водки выпьешь?
— Водки?
— Хорошая водка, у интенданта взял. Видишь, капитан по гребню бегает? У него.
— Нет, водку… Прибереги. В Ольгинской, с устаточку. Там-то уж, надеюсь, отдохнём.
Подошёл Мезерницкий.
— Толкачёв? Вот неожиданность. Поговаривали, вас под Чалтырём застрелили.
— Как видите, жив.
— Вижу.
— А вы как?
— Как мы… Так же. Пока живы, дальше поглядим.
Поток беженцев начал иссякать. К переправе вышла припозднившаяся Юнкерская батарея. Первым шёл подполковник Миончинский. Высокий, худой, тонкие усы. Липатников как-то назвал его лучшим артиллеристом России. Конечно, это было преувеличение, хорошими артиллеристами Россия никогда не была обделена, однако личная расположенность Алексея Гавриловича к тем или иным людям всегда вызывала у него повышенный интерес и завышенные оценки.
— Как мой протеже? — спросил Толкачёв.
— Осин? — откликнулся Парфёнов. — Ну как… Не трус. Совсем не трус. Но со странностями.
— Этого у него много, — поддержал Мезерницкий.
— Он поэт. Он обязан быть со странностями.
— Вот только поэтов мне на войне не хватало, — поморщился Парфёнов. — Одного Николая[16] вполне было достаточно.
Мезерницкий, услышав это, тут же принял позу чтеца и продекламировал:
— Мстислав, а это ты к чему?
— Так, вспомнилось.
Юнкера-артиллеристы выкатили на берег четыре трёхдюймовки — погнутые щиты, выбитые спицы, сползающая краска. Переправлять орудия целиком по давшему осадку льду побоялись, стали разбирать их и перевозить частями на взятых у станичников санях. С последней трёхдюймовкой случилась незадача, сорвали резьбу соединительного болта и никак не могли отвернуть гайку. Бросать орудие было жалко, и кто-то из юнкеров предложил перевезти орудие целиком. Подумали, посудачили — решились. Приделали к колёсам полозья, поволокли. На середине реки лёд подломился. Юнкера ухватились за лафет, за станины, Миончинский упёрся плечом в щит — кое-как выволокли, и бегом, чувствуя, как расходится лёд под ногами, бросились к берегу. Уже с другой стороны долетел громкий облегчительный смех.
— А вот послушайте каламбур, господа, — снова встал в позу Мезерницкий. — Мы верили в бога и служили государю, а ныне государь в плену у безбожников. Каково? — и рассмеялся.
Парфёнов промолчал, лишь хмыкнул неодобрительно, а Толкачёв сказал:
— Кто бы чего не говорил, но бог любит Россию, и если он призвал безбожников, значит, у него есть на то основание.
Он сказал это тихо, словно обращаясь к самому себе, но Мезерницкий живо ухватился за его слова.
— Основание? Какая ерунда! Услышьте себя, Толкачёв: он призвал тех, кто от него отказался. Где логика?
— В божественном не может быть логики, она этому чужда, и если они отказались от бога, это не значит, что бог отказался от них. В конце концов, Мстислав Владимирович, совсем не важно, верит ли человек в бога, важно, верит ли бог в человека. Именно от этого зависит будущее страны.
— Будущее… Хм… Какое будущее? О чём вы? Вот эти жалкие остатки прошлого, — Мезерницкий указал в сторону переправы, — вы называете будущим? Увы, разочарую вас: будущее сейчас за теми, кто входит в Ростов.
— С такими мыслями вам следовало бы вернуться и встать на сторону большевиков. Не сомневаюсь, они вас примут. Только, боюсь, рано или поздно отплатят вам за это свинцовым благословлением.
— А! — Мезерницкий отмахнулся. — Под таким благословлением я живу с четырнадцатого года. Неужели, думаете, испугаюсь?
В разговор вклинилось жужжание — негромкое и дребезжащее, как будто осенняя муха крутилась неподалёку. Оно возникло не вдруг, а планомерно нарастало, приближаясь со стороны Ростова. Его услышали все, но источник звука находился где-то в недосягаемости, за окоёмом. Наконец кто-то из юнкеров поднял руку к небу и воскликнул:
— Аэроплан!
Там, куда он указывал, виднелось чёрное пятнышко, силуэтом своим похожее на птицу. Оно подныривало под облака, покачивало крыльями и надвигалось неумолимо, как маленькая грозовая тучка. Толкачёв приложил ладонь к глазам. Да, это был аэроплан, и в сравнении с дирижаблем, который ему доводилось видеть на фронте, действительно походил на птицу. Он приближался и, подлетая к переправе, пошёл на снижение. Юнкера замахали руками, приветствуя его, вверх полетели фуражки. Мальчишки, взбудораженные невиданным доселе зрелищем, подпрыгивали и кричали «ура».
Аэроплан приблизился настолько, что стали видны красные рондели[18] под крыльями. Из кабины выглянул пилот, взмахнул рукой, и от самолёта одна за другой отделились три чёрные точки. И почти сразу раздались взрывы. Три водяных столба поднялись совсем рядом от берега, накрывая людей волной мелкой холодной измороси.
Юнкера, только что радостно приветствующие летательный аппарат, растеряно застыли.
— А вот вам и божественное, — указывая на удаляющийся аэроплан, сказал Мезерницкий. — Чем не знак? И главное, никакой логики.
— Хватит о боге, надоело, — со злостью произнёс Парфёнов, и скомандовал. — Батальон становись! Первая рота, справа по одному, к переправе… Марш!
Узкая цепочка юнкеров потянулась по разбитому донскому льду. Шли молча, без обычных шуток и песен, опустив головы, как люди, у которых только что отобрали мечту. Впереди на фоне замороченного неба тусклым золотом светились кресты на куполах трёхпрестольного Свято-Успенского храма станицы Ольгинской. Толкачёв снял фуражку, перекрестился. Кресты засветились ярче, а гул аэроплана стих, и в наступившей тишине стало легче, или не так — проще. Толкачёв надел фуражку, вскинул винтовку на плечо и пошагал за юнкерами вслед.