9 Область Войска Донского, станция Нахичевань, ноябрь 1917 года

К Нахичевани подъехали в шестом часу утра. Первым из вагона выпрыгнул Донсков, за ним кадеты его взвода. Из вокзала выбежали двое солдат с красными повязками на рукавах, замерли от неожиданности. Один попятился, зацепился ногой за порог и упал, второй начал передёргивать затвор винтовки. Сухо щёлкнул револьвер. Стрелял Донсков. Он выстрелил дважды. Солдат уронил винтовку, опустился на колени, изо рта струйкой потекла кровь. Подскочившие кадеты добили его штыками. Упавшего трогать не стали. Он свернулся калачиком, обхватил голову руками и протяжно завыл, точно нашкодивший и понимающий свою вину пёс. Один из кадет перевернул его на живот, сдёрнул поясной ремень, стал вязать руки.

Толкачёв подумал: вот и началось. Первая смерть, первая кровь. Отныне обратной дороги не будет. Если вчера ещё можно было о чём-то договориться, то теперь только война. Война. Спроси его день назад, или два, или когда он ехал в поезде, или защищал с юнкерами телефонную станцию на Невском, что означает это слово, он бы однозначно ответил: враг! И не важно, кто стоит напротив: полки ландштурма, турецкие батальоны или обнюхавшаяся кокаином матросня. Все они в одинаковой степени попадали под это определение, и итог мог быть только один. А сегодня по ту сторону фронта стояли жители города Ростова-на-Дону и точно такие солдаты, которые шли вместе с ним в штыковую при прорыве под Танненбергом, и это вызывало страх, ибо невозможно было понять, кто именно нарушил присягу, кто поднял бунт, а кто встал на защиту своего Отечества.

Толкачёву очень хотелось услышать чёткий ответ, который позволил бы занять правильную сторону или хотя бы понять, где эта сторона находится, но кроме него самого, казалось, подобными вопросами не озадачивался никто. Люди выходили из вагонов, звенело железо, скрипел снег под сапогами. Юнкера вставали повзводно у входа на вокзал, офицеры строились в конце платформы. Никто не смеялся, не балагурил. Шутки кончились. Некрашевич подал команду к началу движения, и офицерская колонна безмолвно ушла в темноту.

От конца состава донёсся голос Звягина:

— Где броневик?

Ему ответил кто-то незнакомый.

— Ваше благородие, не смогли погрузить. Надо было открытую платформу цеплять.

— А кухни?

— Кухни завели.

— Пусть пока не выводят. А за броневик вы мне ответите!

Со стороны Нахичевани донёсся шум. Прозвучавшие на станции выстрелы были услышаны, фактора внезапности не случилось. Из города с руганью и лозунгами выходили люди — толпой, в беспорядке, не таясь. Ударили вразнобой винтовочные выстрелы; по крыше вокзала, по стенам застучали пули. Звякнуло стекло. Кто-то вскрикнул от страха. Из дверей вокзала, пригибаясь чуть не до самой земли, выбрался станционный кондуктор, спрыгнул с перрона и залез под вагон.

Парфёнов дал команду к бою. Юнкера пошли вправо к Балабановской роще, кадетская рота к городской окраине. Парфёнов, указывая пальцем на дома, крикнул:

— Владимир, вон те бараки — казармы запасного полка. Берёшь, закрепляешься и дальше ни ногой. Стоишь как вкопанный! Понял меня?

Толкачёв кивнул и побежал догонять кадет. Те уже вытягивались в цепь навстречу наступающим большевикам. Шли в полный рост, уверенно, с винтовками у пояса. Толкачёв сходу взмахнул рукой: пли! Дружный залп разметал толпу, людская волна остановилась, замерла на миг и в панике покатилась обратно к городу. Второй залп добавил ей прыти.

Небо посветлело, потянулось по тёмному своду рассветными полосами. Толкачёв остановился. В трёхстах шагах впереди уходили на запад прямые длинные улицы: уютные белые домики, палисадники с вишнёвыми деревьями, с кустами смородины — Нахичевань-на-Дону. Всё укрыто снегом, чисто, красиво, над крышами тёплые дымки. Толкачёву на миг показалось, что пахнет пирогами. Сейчас бы за стол, чтоб самовар, варенье в вазочках, связка бубликов, как у мамы за воскресным столом. А вместо этого в бой, и кто выйдет из него, кто останется жив, кто станет победителем, чёрт его знает.

По полю закружила пороша, как будто на календаре не ноябрь месяц, а самый настоящий февраль. Ветер задувал от Дона, яро, короткими порывами, заворачивая снежную пыль в дикую круговерть. Снег залеплял глаза, забивался под воротник, за лацканы шинелей, обжигал холодом щёки. Рота подошла к казармам. В пустых оконных проёмах мелькали перечеркнутые красными лентами папахи, над крышей вился алый прямоугольник. Со второго этажа высунулся ствол пулемёта, огрызнулся свинцом. Белые фонтанчики взметнулись впереди и слева. Кто-то из мальчишек рассмеялся:

— Большевички совсем стрелять не умеют.

У дверей подъезда разворачивался второй пулемётный расчёт. Из окон ударили винтовки. Фонтанчики приблизились, начали рыхлить снег под ногами кадет. Цепь залегла, смеяться расхотелось.

Над головами прошуршал снаряд и упал где-то в Балабановской роще. Ветер растрепал отдалённое эхо разрыва и уволок его в степь. Толкачёв по звуку предположил, что бьют со стороны реки из шестидюймового морского орудия. Вот она накликанная Звягиным поддержка моряков-черноморцев. Моряки били наугад, без корректировки, но даже в этом случае могли нанести серьёзный ущерб наступающим добровольцам.

Снова зашуршало. На этот раз снаряд упал ближе, в районе станции. Тревожно загудел паровоз, звякнули стылым железом сцепки вагонов. Третий снаряд разорвался за спинами кадет. Толкачёв передал по цепи, чтоб окапывались. В руках замелькали сапёрные лопатки, но тронутая морозом земля не поддавалась, и единственное, что удавалось сделать, нагрести перед собой невысокий снежный бруствер, который не защищал даже от ветра.

Рассвело окончательно. Ветер успокоился, стало чуточку теплей, но лежать на снегу всё равно было холодно. Толкачёв подумал, что сейчас к месту был бы пулемёт, а лучше два. Ударить с флангов, и под их прикрытием сделать бросок вперёд. Выбить большевиков из казарм, а потом уже развивать наступление на город. Но пулемётов не было, как не было артиллерии, резервов, патронов, гранат и элементарного медицинского обеспечения. И не было горячей пищи или хотя бы горячего чая, пусть некрепкого и не сладкого, а просто горячего, чтобы немного обогреть припавших к земле мальчишек и прибавить им сил.

Четвёртый снаряд пришёлся на позиции роты. Взрыв был оглушающий. Уши заложило, в голове зашумело, в нос ударил запах тёплой земли и сгоревшего пороха. Толкачёв перевернулся на бок, потом на спину и увидел вдруг над собой небо. Какое оно прекрасное с утра — плотное, близкое. Вот так бы лежать и смотреть, и угадывать в очертаниях туч диковинных зверей и черты человеческих лиц, своих знакомых, тех, о ком уже давно позабыл, или ещё помнишь, или на кого надеешься. Вон то, например, похоже на Катю, когда она слушает доктора Черешкова — строгая, сосредоточенная…

Земля содрогнулась снова, и Толкачёв встряхнулся. Расчувствовался как гимназист! Какое небо, какие черты? Он приподнялся. Разрывы продолжали трясти землю, но их чёрные конусы вздымались уже где-то далеко справа, должно быть там, где наступала Офицерская рота. Кадеты прислушивались к этим разрывам и широко раскрытыми ртами дышали на пальцы, пытаясь их согреть.

К Толкачёву подполз вестовой.

— Господин штабс-капитан, в третьем взводе двое раненых.

— Кто?

— Сербинов и Карцев. Карцев очень тяжело ранен, господин штабс-капитан.

— У вас, кажется, командиром взвода поручик Зотов?

— Так точно.

— Ползите назад и передайте: раненых отправить на станцию. Здесь у меня перевязочного пункта нет. А заодно сообщите вашему комвзвода, что подобные вопросы он может решать самостоятельно. Всё ясно?

— Так точно, господин штабс-капитан.

Большевики осмелели, из-за крайних домов вышла группа в солдатских шинелях и тёмных куртках рабочих железнодорожных мастерских. Вытягиваясь длинной колонной, они двинулись к станции. Толкачёв подозвал Донскова.

— Видите противника?

— Вижу.

— Перекройте дорогу, попробуйте их остановить. Если что-то пойдёт не так, отходите к насыпи. И не увлекайтесь, господин капитан, лишние жертвы нам ни к чему.

Донсков козырнул и крикнул:

— Четвёртый взвод! За мной бегом!

Два десятка кадет, пригибаясь, побежали за Донсковым. Толкачёв посмотрел им в спины и подумал: надо будет по возвращении в Новочеркасск подать заявку в интендантский отдел, чтоб выдали кадетам вместо винтовок Мосина кавалерийские карабины. Они и короче, и легче трёхлинеек, пятнадцатилетним мальчишкам с ними будет сподручнее.

Подбежал Парфёнов, припал на колено возле Толкачёва, и, не отводя взгляда от казарм, спросил:

— Как у тебя?

— Двое раненых. Отправил на станцию.

— Значит, пятеро.

— Что?

— Пятеро раненых. С твоими. Вот что, Володенька… С Александровской пригнали подводу. Возница тот ещё жук, даром что рыжий. Увидел нас, сиганул по сугробам быстрее зайца. Патронов жаль мало, а то пристрелил бы собаку. Но хоть подводу не увёл. Займись ранеными, хорошо?

— Как скажешь. Но для помощника командира батальона это не дело.

— В цепи лежать тоже не дело. А ты жалостливый, ты всё правильно сделаешь, — и хлопнул его по плечу. — Поторопись.

Толкачёв отыскал глазами ротмистра Скасырского, крикнул:

— Константин Иванович, принимайте командование ротой. Я на станцию.

На станции было пусто — ни добровольческого эшелона, ни вспомогательных служб — только дежурный телеграфист сидел у себя в комнатушке. Он сказал, что поезд, доставивший отряд добровольцев, после начала артобстрела отошёл к Кизитеринке, это в пяти верстах по направлению к Новочеркасску. Толкачёв спросил, куда поместили раненых. Телеграфист развёл руками.

В неглубоком овражке за станцией сосредоточилась полусотня Донского кадетского училища. Нахрапистые лошади, все как на подбор вороные, с высокими белыми бабками, били копытами, грызли удила. Молодые донцы стояли подле при полном оружии, настороженные, готовые по первому знаку прыгнуть в сёдла и шашкой доказать большевикам всю их неправоту. И лишь скучного вида есаул, явно побывавший не на одной войне, ходил вдоль по оврагу закормленным медведем и сбивал нагайкой головки ковыля. На вопрос о раненых он молча кивнул в сторону угольного склада и продолжил рубить ковыль.

Толкачёв выбрался из овражка. Есаул указал верно: возле склада на широкой ломовой телеге, запряжённой парой крепких лошадок, лежали двое. Трое других сидели на чурбаках у складских ворот. Одним их троих оказался Осин. Голова его была перевязана, бинт, прикрывающий левую щёку, пропитался кровью. Увидев Толкачёва, он встал, сделал шаг навстречу, но, словно смутившись, остановился и вернулся на прежнее место.

Над одним из юнкеров, лежащих на телеге, склонилась пожилая казачка в распахнутом овчинном полушубке, и стирала с его лица грязь. Толкачёв подумал: мать, — но нет, оказалось просто сердобольная женщина. Побольше бы таких сердобольных. В раненом Толкачёв признал бывшего дежурным по батальону в день его приезда юнкера. Только от того шустрого юнца ныне не осталось ни следа: бледный, с посиневшими губами. Он морщился от боли и крепился, чтобы не застонать. Когда Толкачёв подошёл, юнкер покосился на него и прошептал:

— Быстрей бы, господин штабс-капитан… Сил нет терпеть…

— Как вас звать?

— Ларионов… Виктор…

Толкачёв взял его за руку.

— Знаете, что означает имя «Виктор»? По-гречески это «Победитель». Слышите меня, Ларионов? Вы победитель, и будьте добры вести себя соответственно. Залечат вашу рану, вернётесь в строй. Всё будет хорошо.

Юнкер закусил губу, зажмурился. Слова Толкачева добавили ему мужества, но боль от этого легче не стала. Он заплакал беззвучно, а когда телега затряслась на дорожных неровностях, потерял сознание, и Толкачёв подумал, что до лазарета он его живым не довезёт.

Загрузка...