В тот гнилой какой-то, мокрый день, когда я оказался на льду залива и, хотя бы мысленно, ощущал себя зимним рыболовом-удильщиком, а после двинул, как намагниченный, за парусом буера, — в тот день я достаточно четко сформулировал новое качество моей жизни. Не всей, конечно, жизни, но той, которая была теперь тесно связана с Регишей. Впрочем, это все рассуждения, попытка четко мыслить: на самом деле, разумеется, это было новое качество именно что всей моей жизни, потому что то, что я почувствовал к Регише, и была вся моя жизнь, остальное было куда менее важным или даже вовсе неважным, просто я делал вид, что и это кое-что для меня значит.
Я знал, кожей чувствовал, что мне нужно избавиться от этой кассеты с ее голосом, и не просто избавиться, не просто швырнуть ее в космос, а именно вернуть ее Регише (я был уверен, что ей без кассеты неспокойно, что она как бы ищет ее), но вернуть — не то чтобы подойти и отдать, а… как бы это сказать — подойти, отдать, а дальше, чтобы мы пошли куда глаза глядят вместе. Только так. И я вполне себе отдавал отчет в том, что жить спокойно с этой кассетой я не могу, а как ее вернуть (именно так, как мне хотелось вернуть), — я просто-напросто не знаю. Я не мог, не умел ничего выбрать и понял, что жизнь так и пойдет: по течению, сама по себе, как уж получится и наверняка неспокойно. Очень неспокойно. Мне было тяжко на душе и одновременно противно оттого, что я ничего не могу решить, выбрать сам. Я очень хорошо почувствовал в эти дни, что вот ведь как странно: мама Рита, папаня, Митяй и я — очень монолитная такая группа, все мы друг с другом связаны — не разорвать, и при этом у каждого из нас своя линия, своя проблема, и они, эти линии, если говорить об этом строго, словами мамы Риты, существуют «автономно» и никак «не перекрещиваются»; каждый живет все-таки сам по себе.
После того как я прослушал кассету, я немного отделился от своих ребят и девочек и некоторое время жил как бы один, один со своей тайной. А может быть, и не со своей, а с нашей — моей и Региши — тайной, но один.
Через силу, не с полным каким-то вниманием, без всякого, само собой, восторга я сидел на уроках в школе и за уроками дома и в любую минуту готов был сорваться с места и просто бродить по городу. Брожу, останавливаюсь, гляжу несколько минут на витрину, не замечая толком даже, что в ней: фототовары, рыболовные снасти или тончайшие почти прозрачные платья на странных полуживых манекенах, — и бреду дальше — глупейшее занятие, если вдуматься.
Можно даже сказать, что в эти дни я больше контачил со своими ребятами из школы, раз уж я своих, дворовых, как бы избегал, а в школу — избегал я ее или нет — все равно приходилось ходить. Если не касаться моего не очень-то нормального состояния, когда мне было почти ни до чего, в школе (я имею в виду в классе) тоже были кой-какие вполне достойные люди, и ребята, и девочки. Кого бы я выделил прежде всего? Из ребятишек, пожалуй, Юлика Саркисяна, а из красавиц — Риту Шепель, действительно, красавицу. Юлик был тихим и при этом (ну, на зависть!) очень веселым человеком: морда серьезная, а глаза все время улыбаются. Все ему было нипочем. На уроках, на любых предметах, он каждую минуту рисовал бесчисленные треугольники, квадраты, многоугольники, разные призмы, пирамиды, тетраэдры, октаэдры, сложным образом их соединяя, — и при этом очень крепенько успевал по всем предметам. И уроки он, кажется, вообще не делал. Я спросил его как-то, а почему, собственно, ему бы не заделаться отличником. «Ну? — говорит. — А цель?» — «Дома все будут счастливы». — «А они и так счастливы, — говорит. — Они и так меня любят. Ни в чем не отказывают». — «А в чем именно не отказывают?» — «Ни в чем. Не хочу делать уроки — не заставляют». — «Отличником будет легче в институт поступить», — говорю. «Ай, — говорит, — поступлю. А не поступлю — мои не обидятся. Им все равно, кем я буду, хоть водопроводчиком, лишь бы мне было хорошо. Они меня любят, я же говорил». Я спросил: «Юль, а как тебе удается неслабо учиться, а ты даже уроки не делаешь?» А он сказал: «Через несколько лет у нас будет предмет «психология» — тогда поймешь». — «Ну а сейчас намекни хотя бы», — говорю. А он мне ответил: «Помнишь, ты мне пытался кое-что объяснить про пальцы, ну, что если их пять штук показать, то мы определяем, что их именно пять вовсе их не пересчитывая, помнишь? Так вот это говорит о том, что есть два способа решить практическую задачу: пересчитать эти пальчики или увидеть как бы разом. Верно? (Я кивнул.) Для меня то же и в учебе. Конечно, я могу, как все нормальные люди, прочесть текст глазами, понять что-то и запомнить, а могу и разом увидеть, ну, таким внутренним оком, понял?» Я говорю: «Ты ненормальный, да? Ты так считаешь?» Он говорит: «К счастью — да».
В общем, с Юликом было хорошо, уютно как-то. А с Ритой Шепель было просто замечательно. Не знаю, сумею ли я это толково объяснить, но ничего в ней особенного, кроме внешности, не было: ум — нормальный, учится — средне, вроде бы все как у людей. Но внешне она была невероятно красивой — действительно кинозвезда: зубки, губки, рост, блондинка, ну просто все. Но главное, у нее были невероятные какие-то глаза, не то чтобы просто красивые (хотя и красивые), а именно что невероятные: огромные, серые, всегда очень-очень широко раскрытые, будто она постоянно чем-то даже удивлена. Не знаю, хорошо ли в этом признаваться, но мне нравилось смотреть ей в глаза, ну, не чтобы глаза в глаза, как в гляделки, кто кого переглядит, а просто глядеть ей в глаза, рассматривая каждый серый глаз, какой он красивый. Удивительно, глаза ее были именно серыми, чуть-чуть зеленоватыми, самую малость, но иногда они меняли цвет (как некоторые камни — я читал), меняли здорово: вдруг становились явно зелеными, иногда зелеными с голубым, а иногда даже — я не вру! — коричневатыми, почти темными. Можно подумать, что Рита позволяла мне так вот запросто смотреть ей в глаза? Ничего подобного, просто увидеть все это было действительно легко: они были ужасно открытыми, ужасно огромными, и она ими (трудно в это поверить) очень редко моргала (или мигала — не знаю, как правильней).
Так вот, даже такие люди, как Юлик и Рита (а были и еще личности что надо), не могли улучшить мое настроение в эти дни: я будто съежился. И Ритка это заметила и сказала, что я не в своей тарелке.
А Юлик говорит:
— А в чьей, Рит, в твоей он тарелке, что ли?
Она засмеялась своим волшебным смехом (забыл о нем сказать, а следовало бы) и ответила:
— Он, по-моему, вообще выпал из тарелки, как птенчик из гнезда.
Я говорю:
— Тебе меня жалко?
Она сказала:
— Оч-чень.
Я спросил:
— А можно, я посмотрю с полчасика в твои глаза? Может, легче станет? Может, мне полегчает?
— Можно, — говорит, — тебе все можно.
— Ты в него влюбилась, да? — спросил Юлик. — Осторожно! Ответишь, когда перейдем улицу.
Мы пролетели по лужам проезжую часть прямо перед носом шикарной машины, голубой и длиннющей, и остановились возле какого-то кино.
— Так влюблена или нет? — спросил снова Юлик. — Мы же уже вышли из школы, говори громко и открыто.
Рита сказала громко с расстановкой:
— Егор — очень — симпатичный — но — я — в — него — не — влюблена.
— Зря, — сказал Юлик. — А почему?
— Чует мое бедное сердце, — сказала Рита, — он любит другую.
— Это не объяснение, — сказал Юлик.
— Усекли, братцы, что сказала на переменке Алла Георгиевна? — спросила Рита. — В школе для девочек будет открыт кружок, вязальный, вязать. О, да вам это неинтересно, явно прослушали.
— Ты запишешься? — спросил я, чтобы не выглядеть очень мрачным.
— Со всей стремительностью, — сказала Риточка.
— А смысл? — спросил Юлик.
— Хочу быть настоящей хозяйкой. В сущности, если вдуматься, женщина по-настоящему, кроме всего прочего, просто обязана создать полноценную семью. А я как раз и хочу создать полноценную семью. Это моя мечта.
— Вязать для этого не обязательно, — сказал я.
— Конечно. Но так лучше. Свяжу ему свитер.
— Кому — ему? — Это Юлик спросил.
— Мужу. Сыну. Им.
Юлик сказал:
— Умница. Сообразила. Люблю точность.
— Ты чего, Егор? Чего ты остановился и стоишь, как пень?
Я смотрел на номер дома, не понимая, чем он меня притягивает.
— Это уже выше нормы обычного любопытства. — Голос Юлика шел мягко, как бы из ватного тумана. — Я засек время — уже прошло две минуты. Ау-у, Егор!
Я очнулся.
— Погодите, братцы, — сказал я, — погодите-ка. Что-то здесь или не так, или очень так. Я сейчас. Минуточку.
Я полез во внутренний нагрудный карман куртки и нащупал там эту бумажку, клочок. Дом номер сорок девять — это на бумажке, но и на доме тоже. Таким образом… Я снова сунул нос в бумажку. Название улицы в ней и на железном номере дома совпадали. Это был адрес того самого, странного усатого Алеши, с которым мы схлестнулись возле канала Грибоедова на почве необыкновенности моей дюралевой трубы.
Что-то вывело меня именно и прямо к его дому.
Я сказал моим ребяткам, что для похода в кино не гожусь, отпадаю. Юлик сказал:
— Я один с Ритой не останусь. Обязательно какие-нибудь прицепятся. Она красивая. А я один. Побьют.
— Отбивайся напряжением воли, — сказал я. — Только без рук.