4

Я иногда спрашиваю себя: что же это, что такое со мной происходит? Не в том смысле, что нечто плохое или уж тем более ужасное, а просто — что именно? Хотя папаня смотрит на меня иногда определенно грустно, а мама Рита — вполне осуждающе. Я задумываюсь о том, что со мной происходит не просто в жизни, а в узком таком смысле: меня совершенно почти не тянет сидеть дома, а тянет именно что болтаться неизвестно где, а чаще всего даже — торчать в нашем дворе. Почему?

Ответ я не знаю. Странно все это. Заметили вы, наверное, что, если вам показывают, например, пять пальцев и спрашивают, сколько их, вы отвечаете «пять», вовсе их не пересчитывая: вы просто сразу видите, что их пять. То же происходит и с четырьмя, тремя, семью пальцами, десятью, — есть просто, я так думаю, знакомый облик количества пальцев, ну, как бы сказала наша ученая мама Рита, «внешний конкретный запоминаемый облик всей фигуры». Изящно, да? Таким же точно образом у меня в башке сидит не только облик четырех пальцев, растопыренных и напоминающих королевскую корону, но и четыре точечки по углам квадрата, по углам, точнее, одной стороны куба, кубика, который я в раннем детстве катал до умопомрачения, набирая очки почти в любых настольных играх. Так вот, иногда в голове моей мелькают эти четыре беленькие (на черном фоне) или черненькие (на белом) точечки, расположенные четко по углам квадратика, это: мама Рита, папаня, старший брат Митяй и, само собой, я. Мы как бы все равны, одинаковы и представляем четкую графическую фигуру, ограниченную четкими пределами квадрата. Дружная такая семейка, монолитная, что ли. Можно даже себе представить, что стороны этого квадрата — наш дом, но уж никак нельзя сказать, что каждый из нас сидит в своем углу, как бирюк. Ничего подобного. Дома совсем не скучно, весело даже, и тогда я снова задаю себе вопрос: чего это меня тянет болтаться, ну чего? Услышу вдруг, Ванечка Пирожок взял во дворе пару своих волшебных аккордов на гитаре, — и меня уже дома нет, я уже приземляюсь во дворе, только меня и видели.

Да, это какая-то загадка. Для меня по крайней мере. Не могу же я запросто заявить, что, мол, здесь все безусловно и абсолютно ясно: дома — скукотища дикая, а во дворе — бешено интересно.

Есть еще одна, смешная такая, не загадка даже, а неясность. У меня в классе есть несколько ребятишек и девчонок, с которыми я дружу больше, чем с остальными, даже гораздо больше, а во дворе у меня совсем другая компания. С первой я почти никогда не общаюсь после школы; ну, само собой, кто-нибудь из них ко мне иногда заскакивает, или я к кому-то, или в кино все вместе завалимся — бывает, конечно, но в основном после школы я общаюсь с ребятишками из нашего двора. Это как бы две, совершенно неперекрещивающиеся (мама Рита) линии моей жизни. Правда, в моей дворовой компании вроде никто и не мог бы быть из моего класса, так уж вышло, что мои ребятки из класса не только в моем доме не живут, но даже и в соседних. Но, с другой стороны, мне кажется, живи кто-то хороший из моего класса в моем доме, он бы вовсе не обязательно оказался в моей дворовой компании. И еще вот что занятно: в школе, например, любой человечек из класса помладше ну никак не котируется, так, малышня, а во дворе в моей компании есть люди и на класс старше, и на класс даже младше — и ничего, разницы не чувствуется, потому что как бы собрались вместе просто люди и всё, а школа тут ну абсолютно ни при чем. Такие вот соображения.

Постепенно, конечно, я расскажу про всех ребяток и красавиц, которые меня окружают и в школе, и во дворе, да и вообще про многих других людей, иначе трудно будет во всей полноте понять, что же со мной происходило и произошло в конце этой зимы, весной и в начале этого лета, а пока я расскажу чуть-чуть про Шарика, так как он был какой-то что ли искрой, которая хоть и не сразу, но сработала-таки и запалила мой яркий костер. Только когда эта искорка мелькнула и я ее увидел, я еще и не знал и знать не мог, хотя тот случай с парусом (ну, помните, когда я в свой день рожденья ни с того ни с сего дернул в Лахту и болтался там по заливу, увидел вдруг бермудский парус и аж весь затрясся), — этот случай уже давно произошел, до встречи с Шариком, только мне все равно рано было делать из него далеко идущие выводы, и даже, пожалуй, когда я соприкоснулся с Шариковой искрой, делать эти выводы тоже было рановато.

Шарика я увидел на папином концерте. Папанин оркестр никакой не знаменитый, просто такой полуджазовый-полуэстрадный оркестрик (правда, довольно большой), который дает концерты в Театре эстрады, в различных клубах и залах и ездит по стране. Он и за границей побывал: в Монголии, Болгарии, ЧССР и Венгрии, и даже на фестивале в одной из этих стран получил вроде как «Золотого льва» за (как было сказано в дипломе) творчество и пропаганду лирической песни, будто эта песня (это уже мне так кажется) так уж нуждается в пропаганде: ее, я думаю, и так поют во всем мире испокон веков, и ничего с ней не делается.

Словом, я приехал к нему на концерт, к антракту. Причина моего приезда была занятная. Его жутко расстроила моя двойка по истории, ну, просто жутко. На него жалко было смотреть, мама Рита несколько раз с осуждением глядела на меня, грозила пальцем, потом почему-то поднесла его к губам (мол, тс-с-с!) и после кивала головой в сторону погибающего папани — жуть какая-то. Я ничего понять не мог, но напрягся и ликвидировал эту опасную двойку, и не просто показал, что знаю чуть больше, а отхватил даже не трояк, но крепенькую четверку. Это, видно, так потрясло маму Риту, что она велела мне немедленно ехать к отцу на концерт, к антракту, и сообщить о своей двойной победе: во-первых, двойке крышка, а во-вторых — именно четверка, солидная то есть оценка «моих знаний, тоже солидных.

— Ты задержись, задержись потом на концерте, — говорила она, — проберись в зал и послушай, как звучит его саксофон (да, забыл, балда, сказать, что папаня мой — саксофонист). Ты увидишь, услышишь, вернее, — говорила мама Рита, — насколько звук его саксофона станет лучше после твоего сообщения о четверке.

— Да-а, — сказал я. — Это еще вопрос. Концерт. Ему не до меня.

— Никакой не вопрос, езжай, — говорит. — Ему это важно.

— Ну, я поеду, так? Но сравнить звук не смогу. Что-то, мам, с твоей логикой не в порядке.

— С ней все в порядке, езжай, — говорит.

— Да я же не буду знать, какой у него был звук до моего сообщения.

— Частично ты прав. Но, прежде всего, ты вообще знаешь, как звучит его саксофон в лучшие его минуты, и главное — ты можешь приехать на концерт до, понял, до антракта. Послушаешь, потом сообщишь про двойку, вернее, про четверку, потом снова его послушаешь и тогда сравнишь. Езжай.

Все было логично.

— Я хочу, — добавила она, — чтобы он предстал пред мои очи после концерта весь как есть с положительными эмоциями. Мне это будет приятно. Я о себе тоже думаю. Думаю о том, как мне (на этом слове она надавила), как мне будет, а не только, как тебе или как ему, хотя я о вас по мере сил постоянно забочусь. Уйдешь ты уже или нет?! — крикнула она.

Да, радость хороших оценок приносил в дом изредка именно я. К Митяевым пятеркам дома давно уже привыкли.



Ничего не вышло с первым отделением папаниного концерта в ДК Капранова — я приехал именно в антракте. Но, честно говоря, сравнивать его звук (а точнее, его игру на альтсаксофоне) до моего невероятного сообщения о четверке и после него было вовсе ни к чему. Тут мама Рита была просто в сути самого вопроса не очень-то логична, но я не стал ей это объяснять, так как она, по-моему, в этом вопросе не шибко-то и разбирается. Если человеку плохо, это вовсе не значит, что он и на саксе будет играть неважно.

Частенько я думаю: человеку худо и он свои горести выражает в музыке. Шикарно сказано, но я к этому не стремился, просто я очень люблю современный джаз и много, как уж умею, думаю об этом, ну, об игре музыкантов, вернее об игре музыканта, о его, так сказать, ощущениях. Тут моя двойка может даже помочь.

Приехал я — а папаня уже пьет чай из своего двухлитрового термоса и ест мамы Ритины бутерброды. Другие ребята из его оркестра (я всех их, конечно, знаю) были заняты кто чем. Кто в буфет пошел, кто курит, кто с гостями калякает, один только папаня прижался в уголке и гоняет чай.

— Зачем было тебе мчаться, сынок, к бесу на рога, чтобы сообщить мне об этой своей четверке, хотя я ей и рад? Лучше уж сидел бы над книгой.

Я только плечами пожал: дело было сделано, он был дико счастлив (хотя, как и всегда, выражал свои чувства очень тихо, не явно), а главное — не объяснять же ему, что все это идея мамы Риты и если говорить о качестве его игры после моего сообщения, то оно вовсе не обязательно должно стать много выше.

Папаня потрепал меня по плечу, прямо-таки втиснул мне в руку бутерброд с сыром, и в этот-то момент и приперся Шарик. Оказалось, что он папанин давнишний дружок, по школе еще, только они редко видятся, раз в два-три года. Получается, что и я с ним как бы неплохо знаком, только его не помню, по молодости лет, да и виделись мы в последний раз лет этак пять назад, а в другие встречи, вполне возможно, я вообще его не видел, так как спал в своей детской кроватке, а он только глядел на меня и мной любовался на радость маме Рите и папане, когда забегал к нам поболтать по старой дружбе.

И вот этот Шарик насел на папаню, ну просто с ходу, как на пролетающего коня вскочил.

— Ты должен согласиться со мной, старина, — говорит, — что звук у тебя несколько несовременный, излишне, я бы сказал, мелодичный, без катаклизмов, без, — говорит, — ассонансов и, я бы сказал, даже диссонансов, — и так далее, в той же манере.

Я скорее почувствовал, чем увидел, что мой папаня накуксился, хотя сам все кивал головой и говорил, ты прав, ты прав.



Мне даже маленько дурно стало от этой Шариковой наглости. Именно что наглости, хотя то, что он говорил (а я внимательно и напряженно, болея за папаню, слушал), — то, что он говорил, было если не целиком, то частично верно. Но от этого Шарик выглядел еще хуже, гораздо хуже, чем если бы он ошибался. Он тыкал в глаза папане свои соображения так (кстати, весело и бойко), будто заскочил быстренько и ненавязчиво покалякать на общие музыкальные темы и что вообще это замечательно — поболтать об искусстве, но говорить, по сути дела, вполне серьезно, потому что искусство (и музыка, в частности) — великое явление. Ему и в голову не могло прийти, что все это папане слишком близко и нельзя об этом говорить так, с ходу, и так весело и небрежно. Вообще чувствовалось, что он, Шарик, доволен прежде всего собой, какой-де он молодец и как здорово во всем творчески разбирается. Мне прямо дурно было — и за папаню, и просто от этого Шарика. А он шпарил — не остановишь.

— Конечно, старина, — трещит, — это дело поправимое. Вполне возможно, волны общекультурного климата то покидают тебя, то вновь к тебе возвращаются, и сейчас, возможно, они, эти волны, покинули тебя, откатились… Но расстраиваться не стоит, пока не стоит.

Папаня, мягко так улыбаясь, кивал, а мне было просто дурно. А этот трещит.

— И главное, — трещит, — иногда полезно не вариться в минуты творческого кризиса в собственном соку — надо соскочить с этой печальной ноты. Ты, скорее всего, Валера, ничем, кроме музыки, и не занят, а?

— Да в общем-то да, — вяло так сказал папаня. — Но впрочем, и времени нет: концерты, репетиции, поездки. Нет времени.

— Вот и неверно. Я, например, инженер, вполне, я считаю, творческий человек, но бывают и застои, не скрою. И тогда, тогда-то полезно какое-либо переключение. Я, например, строю сам парусные суда, всю жизнь, хотя это и не по моему профилю, я ведь электронщик, а скорее всего, строю именно потому, что это именно что не по моему профилю. Если бы ты знал, Валера, какой я кайф ловлю от постройки судов! Смекаешь? Ну, я бегу, вон звонок ко второму отделению, счастливо, до встречи. Знай, что я сижу в зале и очень внимательно слежу за логикой твоей музыкальной фразы.

Этого еще не хватало!

Действительно, прозвенел звонок. Шарик наш как ветром сдулся, папаня завинтил китайский термос и стал менять трость у своей альтушки, а я сказал:

— Он ненормальный, да?

После паузы, взглянув на меня мягко так, но осуждающе, папаня сказал мне:

— Не следует так грубо судить и говорить о человеке, вообще о людях. Он говорил мне искренне и много правильного. Пойми это.

Но я-то видел, что этот Шарик попал папане прямо в больное место; но и не это, я думаю, было главным, главное, что он ткнул туда, где больно, каким-то недозволенным приемом.

Много позже уже я сообразил, что Шарик своим мерзким монологом сделал все, чтобы в его рассказе о постройке швертбота я не уловил для себя тогда никакой искры.

Загрузка...