6

Веселые летели денечки. Учился я как всегда достаточно средне. Маме Рите это резко не нравилось, папаня был грустен, но, само собой, такой тоски у него, какая была в связи с той парой по истории, снова не возникало. Не такой уж я, конечно, талант в науках, но, пожалуй, все были правы: успеваемость моя зависела от (люблю это нежное, уютное словечко) прилежания, которым я не обладал, да и не стремился обладать: меня тянуло во двор, в город, на простор. Опять наступило на пару дней теплое дождливое лето среди неубедительной зимы: полноводные ручейки, реки и речки мчались по мостовым и тротуарам, хотя за городом лежал снежок.

Я записался в одном соседнем ДК в секцию изящного рисунка, так что, сообщая маме Рите и папане эти новости, я вовсе не врал, но ходить в этот рисунок я не собирался: все было совершено для более легкого ухода из дома и, если вдуматься, то для душевного блага моих стариков, дескать, не очень-то я и дитя двора, а, скорее, — человек искусства.

Такой умный ход на благо родителям изобрела Нинуля (хотя сама она училась легко и с блеском), и ход этот принял на вооружение не только я, но и Гек, и Жан, и Вовик Овсяник; Раймондочке же и Пирожку это было безразлично, они, счастливчики, учились неплохо.

Словом, «дорогие папы и мамы, мы мчимся изо всех сил рисовать кирамические черепки и розы», ну, а сами — куда глаза глядят, ясно, что в этом случае не во двор.

Как раз в те два как бы летних денечка Нинуля показала и даже доказала, какой она бедовый человек. Ее тянуло на риск — вот что я хочу этим сказать. После школы мы как всегда встретились на пару минуток в нашем дворе, чтобы покалякать и решить, чем мы займемся попозже.

Она сказала нам:

— Вы, конечно, знаете Юсупов сад?

Это, как видите, был вопрос с утверждением; если бы она у нас, у старожилов этого района, который был не так уж далеко от Юсупова, просто спросила, мы бы заржали, хотя, пожалуй, я думаю, и не обязательно: что-то поменьше после появления Нинули мы стали ржать и вообще вести себя по-залихватски или уж, по крайней мере, выражали это по-другому, в иной манере.

— Что там самого примечательного, в Юсуповом? — спросила она. Начинало походить на экзамен.

— Пруд, — сказал Вова Овсяник. — Что же еще?

— Нет, — сказала Нинуля. — Не пруд, а горка среди деревьев и самое главное — длинный дом, который, я думаю, уже лет сто как на ремонте. А пруда там вовсе нет.

— Что-о-о? — сказал Гек. — Ну ты даешь!

— Помягче, — сказал я ему. — Повежливей, понял? — А Нинуле добавил: — В Юсуповом есть пруд. Вполне заметный.

— Я имею в виду другой Юсупов, — чуточку надменно, но не обидно для нас уточнила наша голубоглазенькая. — Стыдно, если вы не знаете этого сада вообще и его названия в частности.

— Кажется, я догадываюсь, о чем речь, — сказал Пирожок, и Раймондочка охотно закивала.

— Вход с Декабристов, — сказала Нинуля. — Зигзагами можно пройти на Мойку. На Мойку же выходит дворец Юсупова, отсюда и название. Читать почаще очень даже полезно.

Мы были несколько пристыжены и прежде всего потому, что вообще не знали этот сад, все, кроме Пирожка.

— Там неплохо, — сказал он. — Мы с дедом щипали там шампиньоны. Много.

— Ну и что там особенного? — надменно спросил у Нинули Гек.

— Да вообще-то ничего, — сказала она. — Длинный дом явно давно ремонтируется, черные окна без стекол.

— И все?! — не унимался Гек.

— Я там дважды проходила вечером, — сказала Нинуля.

— Одна? — спросил я, а она кивнула.

— Там, на втором этаже, в дальней от входа в сад части дома горел свет. Блуждающий. Надо бы посмотреть что там.

— Ерунда собачья, — сказал Гек.

— Возможно. Ты можешь не ходить. — Потом: — Этот блуждающий свет с ремонтом не связан. Ночью там никто не работает, подъемных кранов нет.

— Там жутковато, да? — честно спросила Раймондочка, выражая то, что почувствовал, я думаю, каждый из нас и уж во всяком случае — Гек: так нервно он захихикал, когда она задала свой вопрос.

— Там может быть все, — твердо сказала Нинуля. — Все. От собачьей ерунды, как заметил наш бесстрашный Гек, до… до… Гадайте сами.

— Во всяком случае… там в любом случае, вечером или ночью жутковато, — сказал Пирожок. И эта была святая правда, и поскольку Ванечку никто не мог заподозрить в трусости, стало ясно, что отклонить Нинулино предложение не решится никто, — это и было бы проявлением самой настоящей трусости. И Гек, понимая, что отказываться уже нельзя, именно поэтому «игранул» в последний раз, заявив, что там, в этом пустом доме, ноль интереса, пусто, просто пусто.

— Ну и грязь, конечно, — добавил Гек.

А Ниночка с серьезным видом и тоже в последний раз «подкинула» пугалку.

— Там, — говорит, — в этом пустом доме, может оказаться так жутко, та-ак жутко, Гек, что ты можешь не ходить, тебя каждый поймет, и никто не осудит.

Гек только плечами повел; он еще, видно, не терял надежды произвести на Нинулю впечатление посильнее, чем Вовочка Овсяник и Жан Кузнецов, посильнее, чем Егор Галкин (то есть я), наверное, не зная, что я вовсе не влюблен в нашу Нинулю, что обо мне разговор в этом плане особый.



Часов в восемь с небольшим вечера мы двинули в этот Юсупов всей конторой, но, правда, без Раймондочки: у нее, бедняжки, судя по ее телефонным звонкам, разыгралась головная боль, настоящая мигрень. Конечно, никто ее не тюкал, что она трусит. По общей договоренности мы захватили фонарики, по крайней мере, у меня фонарик был. Все мы, само собой, брели по улицам в резиновых сапогах навстречу бурным потокам от тающего снега. Мы весело переговаривались, но, я думаю, в каждого уже заползал холодок неизвестности, в меня, по крайней мере, да.

В сад мы вошли уже молчаливые, притихшие. И всюду тоже было тихо и пусто, — никого. Светила почти полная луна, но как-то нерегулярно, прячась часто за тучи, и от этого, особенно при луне, было мрачновато: когда луна пряталась, дом выглядел длинной темной массой, а вот когда вылезала — черные, пустые, без стекол окна производили жутковатое впечатление. Окна первого этажа нам пока были не видны, мы шли вдоль высокого каменного забора, который отделял от нас дом, нижнюю его часть, но впереди этот забор, как сказала шепотом Нинуля, кончался, и мы могли выйти прямо к дому, к подворотне, через которую зигзагами путь вел на Мойку. Я успел еще, помню, подумать, почему Нинуля говорит шепотом: этого требовала обстановка, или, может быть, с другой стороны, она хотела нас припугнуть, или сама уже начала нервничать?

Наконец забор кончился, мы повернули направо — перед нами был этот дом, длинная, темнеющая арка, а правее нее — уже совсем темный (как раз зашла луна) проем парадной со снятой или сорванной дверью.

Расстояние между этим домом и каменным забором было небольшое, и Нинуля шепотом велела нам потом пройти немного вдоль забора, прижаться к нему и посмотреть, горит ли где-нибудь в окнах блуждающий свет. Мы так и сделали, прижались к каменной стене, но света нигде не было. И стояла тишина. Странно, почему через сад, пока мы шли, не шел никто? В том, другом Юсуповом, где пруд, всегда гуляет народ, даже поздно вечером, а здесь все как вымерло.

— Пошли теперь наверх, — сказала Нинуля, — свет дважды горел на втором этаже, левее этой парадной.

Мы осторожно, гуськом направились к парадной, и я еще, помню, подумал, чего же мы больше хотим, обнаружить там что-то или ничего не обнаружить? И что лучше (это когда мы шли к саду) — чтобы горел там, в доме, блуждающий свет или не горел?

Мы зашли в парадную («Светите фонариками в пол, чтобы нас с улицы не было видно», — шепнула Нинуля) и, засветив фонари, стали медленно подниматься по раскуроченной лестнице вверх. Почему-то я шел первым. Все же вопреки Нинулиному приказу я светил фонарем не в пол, а несколько впереди себя; луч фонаря выхватывал из темноты обшарпанные стены — серые куски штукатурки, деревянные перекрещивающиеся планочки, старые синие и зеленые неправильные многоугольники покраски. На площадке второго этажа мы остановились. Справа была заколоченная досками крест-накрест дверь, слева — проем без дверей. От квартиры или даже квартир не осталось ничего — просто огромная комната, как зал, все перегородки были разрушены, остались только основные стены с пустыми окнами слева и справа от нас, впереди, вдалеке, был тоже пустой, без двери, вроде нашего, проем. Пол и потолок над нами были разобраны, остались только огромные, довольно широкие продольные и поперечные балки; мелькая фонариками, мы молча и очень осторожно прошли по длиннющей балке в дальнюю часть зала, там на небольшом участке пол все же остался; в углу стояли три деревянных ящика, валялась пустая бутылка, какая-то консервная банка, игральная карта (туз пик) и все.

Не сговариваясь, мы опустились на ящики, и Нинуля велела нам выключить фонари. Мы сидели в полной почти темноте, разве что слабым светом выделялись справа от нас пустые большие окна, а окон слева вовсе не было видно, они выходили в длинный и очень узкий колодец прямо против глухой стены.

— Не скажешь, что уютно, — шепнул Жан Кузнецов.

— Должна извиниться, — это был нежный голосок Нинули, — ничего особенного.

— Значит, — подытожил я, — если бы мы пришли сюда и горел бы свет, то ничего, кроме этой бутылки, мы бы и не увидели.

— Конечно, — сказала Нинуля. — А что бы ты хотел? Сцену убийства, да?

Почему-то после этих слов мы целую минуту сидели молча. После Нинуля зажгла свой фонарь, подошла к ближнему от нас проему в следующее помещение и, заглянув туда с фонарем, после паузы, доложила:

— Та же картина. Пусто. Ящики. Ничего больше.

И снова мы, не сговариваясь, поднялись все вместе, чтобы уйти.

Так же тихо и осторожно мы прошли по длинной балке над чернеющим под нами первым этажом на площадку. Может быть, мои ребятки и Нинуля чувствовали то же, что и я, — как постепенно проходит напряжение. Хотя, отчего оно, собственно, было, отчего?

И вдруг, внизу уже, на улице, вернее, не на самой улице, но уже не в доме, в саду, я почувствовал совершенно необъяснимое, но очень определенное… нечто: я должен немедленно, тут же вернуться назад, наверх, в дом. Чего-то не хватало, что-то такое я не сделал, но что — я не знал. Какой-то бешеный, явный очень настойчивый, хотя и не сильный магнит тянул меня обратно, иначе и не скажешь.

Кажется, Нинуля тихо крикнула мне: «Егор, куда?» — и вроде бы я на бегу ответил: «Я сейчас, мигом…» Точно не помню. Вроде бы я еще добавил, мол, подождите минуточку, меня уже несло наверх.

Не понимая еще, в чем дело, я шел тем не менее твердо и уверенно, как собака по следу: площадка второго этажа, наш зал, балка, теперь по ней, вот наши ящики, проем в следующий зал, поворот направо, ящики в углу, другие, те, которые видела Нинуля, — я шел к ним.

Я стал шарить фонариком по стенкам угла и наконец увидел: то ли фломастером, то ли еще чем, не очень четко, но определенно были написаны на стене, на уровне головы, если сесть на ящик, четыре буквы: С. Т. И. В. — СТИВ. Я говорю четыре буквы потому, что после каждой почему-то стояла точка, но все равно получалось — СТИВ. И снова, по причине мне неизвестной, я стал шарить фонариком в углу — по стенам, по полу, по ящикам. На одном из ящиков больше процарапано, чем вырезано, было РЕГИША. Мне стало как-то спокойно и одновременно плохо на душе, тяжко. Спокойно, видно, только оттого, что дело, из-за которого я птицей влетел сюда (и о котором не имел понятия), — это дело было сделано. Но отчего мне стало так тяжко, даже паршиво?

Я вернулся в сад, мои стояли, ожидая меня, маленькой черной стайкой на сером мокром снегу.

— Обалдел, что ли? — сказал кто-то, кажется, Гек.

— Забыл кое-что, — вроде бы ответил я. — Жвачку забыл на ящике.

— Вещь безусловно ценная, — сыронизировал Пирожок.

Никому — ни ребятам, ни Нинуле, ни тогда, ни после — я не сказал ни слова о том, что было наверху. Не сказал я также и о том, о чем поначалу не хотел сообщать никому, ни в устной, ни в письменной форме, о магнитофонной кассете, которую я обнаружил за ящиком, уже прочтя слово РЕГИША и торопясь уйти.

У меня было ощущение, что я обязательно побываю в этом холодном пустом доме еще раз. Но об этом я тоже никому не сказал ни слова.

С этого дня, кажется, я несколько помрачнел.

Загрузка...