15

Но вроде бы я и не поторопился, рассказав историю конфликта Гека и Пирожка, а заодно, по сути дела, и историю конца нашей веселой компании. Не случись Геков номер с той Ваниной поклонницей и пластинкой, может быть, худо-бедно, мы бы просуществовали и квартетом и он, даже он мог бы помешать тому, что со мной происходило. Но он не помешал — распался. И пожалуй, я не поторопился с рассказом о Геке и Пирожке прежде всего потому, что от той идиотской драки на пруду Юсупова сада до момента, когда мы простились с Геком и остались втроем, никаких особенных событий не произошло.

Несколько раз холодало, шел снег, после опять таяло, опять холодало, но уже приближалась весна: потянешь носом, как собачка, и весна чувствовалась, а календарь это легко подтверждал.

Конечно, грустновато и неуютно как-то было сталкиваться с Геком на улице или во дворе, молчать, не здороваться или вынужденно кивать вполсилы, но при этом я думал: нет худа без добра, ведь не сама же ситуация сделала Гека таким, он таким, видно, и был, ситуация с девочкой и пластинкой лишь эти его скрытые качества выявила; хорошо еще, что мы все это узнали именно в такой ситуации, а не в более, так сказать, критической.

Собственно говоря, когда от нас отпал Гек, я не почувствовал, что компания развалилась, то, что это именно так, мы, оставшиеся, ощутили, когда по географическим причинам лишились сразу Раечки, Вовы Овсяника и Жана. А вот то, что трио — это уже не квартет, что даже и трио-то, пожалуй, никакого нет, а есть Нинуля, и есть Пирожок, просто милые люди, а я при этом абсолютно свободен на предмет выбора компании, раз уж у меня никакой теперь нет, — это я осознал потом, несколько позже.

И другое: спроси меня в те дни явной моей затянувшейся нерешительности с кассетой, хотел бы я принять, к примеру, некую таблетку или съесть шарик мороженого с секретом и — бац! — утром я уже свободен, никакой любви к Регише как не бывало, я бы только руками замахал: ни за что, мол, на свете!



Однажды я, как и прежде, болтаясь по городу один, решил заглянуть к дяде Алеше, художнику, заскочить, так сказать, на огонек. Была при этом какая-то неловкость: все-таки никакими друзьями мы не были, не было у меня и конкретного к нему дела — брел я, петляя, не вполне уверенный, что поступаю правильно. Переулком от улицы Желябова я выбрался на Мойку и пошел уже по ней, пересек Невский, потом улицу Дзержинского — вдруг потемнело в городе: черная такая туча, мрачная, с какими-то заметными вихревыми столбами внутри нее, рваными мечущимися краями с зеленоватой, но тоже темной полосой вдоль нее посередине. Фонарям еще гореть не полагалось, они и не горели, окна в домах начали зажигаться не сразу, потом уже, и было какое-то жуткое ощущение, что сейчас, вот сейчас что-то произойдет, не со мной, нет, а с городом, со всеми… если бы в этот момент Мойка вспенилась и черная вода ее выгнулась выше берегов, выше первого этажа, выше меня, накрыв и меня, и других людей с головой, — не знаю, что бы со мной было, но я бы не удивился. Уму непостижимо — автомобили тоже шли с незажженными фарами и совершенно бесшумно, настолько сильным и ровным был шум, даже вой ветра. Уже потом я сообразил, что иду быстро, очень быстро, потом бегу — и тоже быстро — и вдруг остановился, как вкопанный, и вовсе не на Мойке уже, а в маленьком каком-то переулочке. Внезапно разом зажглись в небольшом доме все огни, шум ветра резко стих, крикнула гортанным голосом какая-то птица, и впереди и правее себя я увидел абсолютно пустой, сквозной дом с черными, без стекол, окнами. И сразу я все понял: мне надо было, тянуло идти в тот дом, тот пустой дом в другом Юсуповом саду, где Нина видела колеблющийся в окнах свет и где когда-то лежала моя кассета. Я давно уже знал, что обязан буду вернуться в этот дом, я не знал только, когда именно, и этот, стоящий сейчас на моем пути пустой дом был как бы подсказкой, указательной стрелкой или, может быть, рукой. И если мне именно в этот день следовало там, в том, другом доме, оказаться, то моя неуверенность, когда я шел к дяде Алеше, только этим и объяснялась. Я подумал еще, что стало совсем темно, а я без фонаря, но я уже шел в нужном мне направлении. На Декабристов никого не было, пусто, ни души — я один. И огни в домах так и не зажглись, может, тот маленький дом, который остался в маленьком переулке, зажегся лишь для того, чтобы осветить указательную стрелку. Далеко впереди, уже за Театральной площадью, над Пряжкой светилась узенькая полоска неба, это и был единственный свет, который я увидел, именно от него возник резкий блик на выгнувшемся впереди меня мокром мосту через Крюков канал.

Входя в сад, поворачивая с улицы направо, я инстинктивно зажмурил на несколько мгновений глаза, сделал три-четыре шага в полной тьме и, когда снова открыл их, понял, что мокрую дорожку впереди себя и слева от каменного забора я кое-как различаю. Я пошел по ней, держась левого ее края (она была довольно широкой), так, чтобы быть подальше от каменного забора и наверняка видеть пустые черные окна второго этажа. Пройдя, должно быть, половину забора, я понял, что, освоился, глаза привыкли к полумраку сада, и окна мертвого дома, их черноту, я различал теперь неплохо. Дальше (я ощутил) я почему-то стал продвигаться медленнее и перестал идти нормально, лицом по ходу, а начал перемещаться левым боком вперед, делая шаг вбок левой ногой и приставляя правую, — так легче было внимательно вглядываться в окна. Вскоре боковым зрением я отметил, что конец каменного забора (вернее, большой пролет в нем, потому что дальше он снова продолжался вплоть до поперечной высокой стены в глубине сада)… его большой пролет уже недалеко. Там, за концом забора, была арка и — правее нее — парадная.

Так, продвигаясь боком, боком, я вскоре добрался до начала пролета. Еще пристальнее я вгляделся в окна второго этажа, левее предполагаемой парадной, в двух из них горел слабый свет.

Я замер и простоял столбом, наверное, целую минуту, тысячу лет. Попробую разложить в условном порядке то, что вихрем заметалось у меня в голове. Свет горит ровно, не колеблясь, чуть сильнее в правом (из двух) окне, но вообще слабо. Не ясно — он горит в дальней части первого большого зала, где когда-то были мы, или в ближней второго, где тогда был я один. Как без фонаря пройти вверх по лестнице? Ладно, на ощупь, держась за перила. Но как потом перейти по балке через весь зал, если свет горит во втором, да и то слабый — ничего не стоит рухнуть вниз, на первый этаж. И еще (эта мысль меня особенно зацепила): если идти как получится, я выдам себя заранее, если же очень тихо, я напугаю человека или людей, особенно если внезапно появлюсь из проема двери во втором зале; ящики там стояли направо сразу же за углом. Какого человека? Каких людей? Почему я определенно, точно, обязательно должен был туда пробраться? Об этом я не думал. За этим я и шел сюда.

Свет горел слабо, но ровно, не смещаясь и не мигая.

Шаг за шагом я приблизился к парадной, ступил в нее, снова попытался дать привыкнуть к темноте глазам, но ничего не получилось, мрак; нащупав перила, я начал, стараясь двигаться бесшумно, очень медленно подниматься наверх. На площадке я сделал пол-оборота влево и увидел далеко впереди себя слабо освещенный изнутри проем двери во второй зал. Приглядевшись, я сумел рассмотреть все же пусть и слабую, но заметную, уходящую вдаль полосу — балку. Осторожно я ступил на нее и сделал несколько шагов левой ногой, приставляя к ней правую. По обеим сторонам от меня чернели провалы в первый этаж, но балка все-таки была раз в пять шире гимнастического бревна. Дальше я уже пошел обычным, хотя и медленным, осторожным шагом.

Ближе к освещенному проему я кашлянул, не специально, но открыто, не сдерживаясь, что-то подсказывало мне, что я должен предупредить — я иду. Поэтому, наверное, остальные несколько шагов до проема я сделал, не заботясь о том, чтобы идти тихо. У самого уже проема я замер, глубоко вдохнул воздух, потом сделал большой быстрый шаг вперед, через проем, и сразу же поглядел направо.

…Мы долго молча смотрели друг на друга. На одном ящике лежал фонарик, освещая несколько идущих ко мне и втрое более широких, чем балка, досок. Региша сидела на втором ящике строго, прямо, будто у нее за спиной была абсолютно прямая, высокая и плоская спинка деревянного кресла.

Я не мог сделать несколько шагов в ее сторону. Меня нельзя было назвать гостем, это слово тут не годилось, но хозяином здесь был точно не я.

Потянуло слабым ветром, скорее, просто сырым воздухом.

И в полной тишине я услышал слова:

— Я… принес тебе… твою кассету.

Пауза. Воздух перестал колебаться. Вновь тишина. Но никаких других слов я не услышал.

Метнулся свет — она встала. Фонарик, опущенный вниз, поплыл в мою сторону. Она прошла мимо меня, но меня не отстраняя, мягко так обогнула, было узко… Она остановилась перед началом балки и сразу не пошла, будто паузой этой предлагая мне следовать за собой. Я сделал несколько шагов и остановился сзади нее. Тогда она медленно тронулась вперед, опустив фонарик вниз и светя под ноги то себе, то мне. Ни разу, пока мы шли по этой длинной балке, у меня не было ощущения, что она может упасть: я был скован, закован внутри, как оледенел.

На середине балки она остановилась вдруг, повернула ко мне лицо, только лицо, и сказала: «Здесь уютно». И пошла дальше. Я ничего не ответил.

Я как-то не заметил, как мы спустились по лестнице. Она, не ожидая меня, прошла направо, потом налево, в широкий проем забора, в сад, я тоже вышел на уровень проема: она стояла в саду, не шла, и дальше мы не быстро пошли вместе. Где-то в середине сада она отошла в сторону и села на скамейку, молча; я остался стоять.

— Ты прослушал кассету один раз?

Мне было неловко, я молчал.

— Значит, два или три?

Я кивнул.

Теперь некоторое время молчала она. Затем произнесла очень тихо:

— Слушая кассету первый раз, ты не узнал мой голос? — Пауза. — Не понял, что это я?

— Я… узнал его сразу. Сразу.

Мягко так, у меня возникла, а потом оставила меня мысль: «Если она знала, где забыла кассету, то почему не забрала ее потом? Или она забыла ее здесь за час до нашего прихода, вернулась, но я уже унес ее?»

Потом она сказала, а я все стоял:

— Я не знала, где я потеряла ее. Не знала.

И снова, после паузы:

— И сейчас не знаю. Здесь?

Я кивнул, но думал о другом: «Пусть она узнала или десятью минутами раньше догадалась, что я нашел кассету здесь, но она не знала и не знает, что она для меня, не знала и не знает, что ее имя, процарапанное на ящике, было хоть какой-то, но подсказкой мне. Для нее я просто нашел чью-то кассету, и, хотя она и спросила, она все же почти не сомневалась, что я должен был узнать ее голос, должен был».

Я думал об этом, глядя, как она плавно встает, поворачивается к выходу из сада, делает полушаг, но не идет, застывает на месте… Наконец она делает вторую половинку шага, следом за мной или вместе со мной.

На Декабристов она сворачивает вправо, как-то не отдельно от меня, но и сама по себе. Почему-то очень шумно в городе, полно народу, особенно на Театральной площади, огни, тьма огней, кажется, больше, чем раньше, вчера, позавчера. Я не понимаю, что со мной: ни пустоты, ни боли, что она идет почти одна, без меня, просто рядом, ни радости, что она все-таки со мной, со мной (не явно, но я это чувствую). Что-то переменилось, перекрутилось во мне. Все не так, как я думал, ни того плохого, чего я боялся, ни хорошего, которое я ждал без всякой надежды…

Вдруг она спросила:

— Мы гуляем, да?

Как током дернуло, мягким током: я зашелся от радости… это ее «мы»! «Мы. Мы. Мы». — Я повторил это про себя несколько раз, дважды несколько раз.

— Да, — сказал я не сразу, сразу не мог. — Да! — и захлебнулся!

Но кто-то спас меня в этот момент, спас (правда, понял я это только потом): я не взял (не сумел просто) ее руку, не спросил, кто же был тот человек, который сказал ей, что она больна, надо лечь, и она была счастлива. Я сдержался. И уже по инерции, боясь вообще спрашивать, я ни в тот момент, ни после, ни вообще в тот вечер так и не мог спросить: мертвый дом — это место Стива, его компании, или только ее, ее место, место ее одиночества? Для себя я не знал, что выбрать: если четыре буквы — С. Т. И. В. — на стене и процарапанное «Региша» на ящике — это Стив, его люди, то зачем, зачем она с ними, если же она там одна, совсем одна (и Стив об этом даже не догадывается, и никто вообще не догадывается), то… я не знаю, как сказать… мне было не по себе за нее, что-то во мне звенело, ныло, почти как слезы…

— В этой темноте, в этой слякоти, как сейчас оказаться высоко в горах, на Тибете… — сказала она. — Нет-нет, там так никогда не бывает, там ледники, лед.

Я не знал, что сказать; по крайней мере сказать да, там лед, у меня не получилось. Чуть большую глупость я сказал, когда мы шли по Крюкову каналу, вдоль ограды Никольской церкви.

— Это мраморный дог, — сказал я. Но она не заметила эти мои слова. Уже в длинном сквере вдоль канала Грибоедова она, низко опустив голову, быстро сказала:

— Я благодарна, да. Это как потерянные письма. Неуютно. — И тут же: — Тысяча шагов — это сколько же метров?

— Около тысячи, — пробормотал я.

Она остановилась, покачиваясь на ребре тротуара над проезжей частью, показывая, что хочет перейти Садовую. И тут же спросила:

— Переходим, да?

— Можно, — сказал я.



Постепенно дорога подсказала мне, что мы двигаемся к дому; я напрягся, стал деревенеть, понимая, что скоро что-то кончится и… и я не знаю, не знаю — продолжится ли? Это было сложно для меня, очень, совсем ничего не уметь спросить; слова вроде «можно мне тебе позвонить?», тем более «когда мы увидимся?», «давай увидимся» не годились, я это чувствовал. В какой-то момент мне захотелось, чтобы все это кончилось скорее, как можно скорее. Я уже знал, что потом, позже закрою глаза и буду медленно, шаг за шагом, перебирать в памяти весь наш путь, весь наш разговор, все слова, все. И буду стараться понять, что же они значили и правильно ли они меня волновали. Я знал, что именно так и будет и что до этого момента ничего не произойдет. А о том, что будет завтра, потом, я начну думать, уже прокрутив в мозгу весь наш путь с момента, когда я вошел во второй зал в мертвом доме, все слова, все жесты до момента… До какого момента? До этого, до этой вот секунды — больше уже не будет.

Единственное, чего мне вдруг мучительно захотелось, не встретить в нашем дворе Стива, Гуся, Галю-Лялю, Ираиду, Брызжухина, Корша — никого. Особенно Стива. Ни по пути, ни во дворе, ни около дома…

Возле своей парадной она постояла несколько мгновений спиной ко мне, потом повернулась, меня качнуло к ней. «Я благодарна. Я очень благодарна», — услышал я как с неба, будто голос шел отовсюду; тут же она отвернулась, пауза, и резко вошла в парадную. Хлопнула дверь и сразу, почему-то медленно, открылась настежь.

Загрузка...