Осторожно, чтобы не разбудить Дашу, он выскользнул из-под одеяла и сел, спустив ноги на гладкий, без ковра, холодноватый пол. Некоторое время он сидел так, сгорбившись и рассеянно ероша ладонью свои густые длинные волосы, а потом бесшумно встал, взял с тумбочки сигареты, подошел к окну и осторожно поднял жалюзи. В спальню проник рассеянный желтоватый свет уличных фонарей. Дэн немного постоял, глядя наружу сквозь оконное стекло и ощущая, как подсыхает на коже холодная испарина, а потом тихо открыл форточку и закурил.
Залитая мягким светом ртутных ламп улица была пустынна, тиха и чиста. Она напоминала картинку из детской книжки — игрушечные домики с черепичными крышами, среди которых не было двух одинаковых, кирпичные трубы каминов, узкие, вымощенные брусчаткой тротуары, фонарные столбы из черного витого чугуна, внутренние дворики размером с носовой платок — сказка, одним словом. О том, что все происходит наяву, напоминали припаркованные вдоль улицы автомобили да бронированные роллеты, которыми были закрыты окна и двери в каждом втором доме. Обитатели этих домов каждый божий вечер наглухо задраивались в своих игрушечных особнячках и ложились спать в кромешной темноте, не имея даже возможности открыть на ночь форточку, — лежали в своих постелях, попукивали, слушали, как тикают часы на каминной полке, и боялись «криминаль» — преступников, значит, или, говоря попросту, бандитов. С точки зрения Дэна, «криминаль» здесь был смехотворный, такой же игрушечный, как эти домики, как вся эта страна, — кучка одуревших от безделья и вседозволенности марокканцев, курочивших дорогие тачки и время от времени пугавших обывателей складными перочинными ножиками китайского производства.
Для бельгийцев марокканцы всегда были проблемой. По нынешним законам они имели полное право пользоваться всеми благами, предоставляемыми коренным жителям Бельгии. Они и пользовались ими на всю катушку — слетались сюда, как мухи на дерьмо, жили на пособие по безработице, жрали, пили, плодились, как кролики, целыми днями торчали в барах, а по вечерам «шли на дело», и ни одна сволочь во всей цивилизованной, демократичной Европе не знала, как призвать эту шваль к порядку, не нарушив при этом права человека и гуманные законы демократического общества. Дэну в таком положении вещей чудилось проявление некой справедливости: сначала белые эксплуатировали черных, а теперь черные ездили верхом на белых и, чуть что, принимались вопить о расовой дискриминации. И белые, это цивилизованное дурачье, тут же бросались извиняться, кланяться и лизать грязные черные задницы… А все почему? А все потому, что совесть замучила: ах, мы колонизаторы, ах, как же можно! Давайте, блин, замаливать грехи, давайте просить прощения, давайте любить ближнего, не взирая на цвет кожи!
Дэн криво улыбнулся собственным мыслям и сделал глубокую затяжку. Ну вот и полегчало. Стоит только вспомнить, что на свете полно людей, которые глупее и хуже тебя, и сразу станет легче. И вообще, с чего это он взвился? По какой такой причине вспомнил грехи молодости? Два года не вспоминал, а теперь вдруг вспомнил, да так живо, словно все это было вчера. Даже сон отшибло!
Даша беспокойно завозилась у него за спиной, оторвала от подушки всклокоченную голову и хриплым со сна голосом спросила:
— Эй, ты чего, а?
Дэн обернулся. Глаза у Даши были закрыты, губы вяло распущены, но она все равно была хороша — пожалуй, лучше, красивее и моложе всех женщин, с которыми он успел пожить за эти два года.
— Не спится что-то, — сказал он. — Дай, думаю, покурю… Ты спи.
— Ну, ты чего? — сонным капризным голосом повторила Даша. — Воняет же! И дует… Поспишь тут!
С этими словами она уронила голову на подушку, натянула до подбородка одеяло и повернулась к Дэну спиной. Дэн сунул окурок в зубы, аккуратно, без стука, закрыл форточку, опустил жалюзи, взял с подоконника сигареты, прихватил со стула одежду и вышел из спальни, плотно прикрыв за собой дверь.
На лестничной площадке он натянул брюки и рубашку, поскольку уже успел замерзнуть, и спустился на первый этаж, в скромно обставленную гостиную, а оттуда, дымя сигаретой, прошел на кухню. Здесь он включил укрепленную над столом для готовки лампу дневного света, сунулся в холодильник и выставил на стол бутылку джина. Они с Дашей любили джин — в умеренных количествах этот напиток производил просто божественное воздействие, да и пился легче любого коньяка.
Скрытая лампа дневного света создавала в просторной кухне приятный полумрак — что-то вроде ранних летних сумерек. Дэн достал из шкафчика широкий граненый стакан и поставил его на стол рядом с бутылкой. Стакан, по идее, предназначался для виски, но джин из него тоже шел недурно.
Он медленно, смакуя каждую каплю, выцедил обжигающее, сильно отдающее можжевельником пойло и глубоко затянулся сигаретой. Часы на стене показывали три часа ночи. Часы были дорогие, швейцарские, купленные на Дашины деньги в дорогом фирменном магазине. Дэну они не нравились — уж очень просты были с виду, без единого украшения, без крупицы позолоты, — но в том, что касалось интерьера, одежды и побрякушек, он с Дашей никогда не спорил. Он вообще избегал высказывать свои вкусы, не выведав предварительно Дашиного мнения по обсуждаемому вопросу: в конце концов, кто платит, тот и заказывает музыку. И потом, Даше, наверное, и впрямь было виднее, она-то выросла не в шахтерском поселке…
Дэн поймал свое отражение в темном оконном стекле и задумчиво улыбнулся. За два года он сильно переменился — окреп, возмужал, стал еще красивее, а главное… пообтесался. В общем, заиграл, как алмаз после огранки. «Жизнь чему хочешь научит, — подумал он, приглаживая торчащую прядь волос на макушке. — Кто бы мог подумать, что я буду свободно разъезжать по Европе, болтать по-польски, по-немецки и даже по-французски да при этом еще и кувыркаться в постели с дочкой миллионера? А этот жирный мудак в Днепропетровске, наверное, до сих пор ждет свои вонючие сто тысяч… С того света он меня достанет! Мог бы — давно бы достал, да, видно, руки коротки».
Он налил себе еще джина, выпил залпом и, дымя сигаретой, задумался, каким образом ему удалось так хорошо устроиться. Денис Юрченко повзрослел и понял, что будущее, как ни крути, надо планировать хотя бы в общих чертах. А чтобы планировать будущее, нужно точно знать, в чем ты силен, а в чем, может, и не очень, на что способен, а о чем тебе даже и думать не стоит.
В последнее время Денис склонялся к мысли, что не в везении заключался секрет его взлетов и падений. Просто, наверное, у него был талант. Да, талант, а что тут такого? У кого-то талант к рисованию, у кого-то к литературе, у кого-то к математике или, скажем, к бизнесу, а у него, Дэна, Дениса Юрченко, — талант к тому, чтобы охмурять богатых баб.
Считается, что альфонс — это плохо. Аморально, низко и вообще некрасиво. Ну и что? А дерьмо лопатой разгребать — красиво? А быть профессиональным военным, людей сотнями убивать — красиво? А политика? Ведь любой политик — тот же альфонс, только он обувает в лапти не одну бабу, а всех, сколько их есть в стране, да еще и с мужиками в придачу. При этом считается, что быть политиком или военным хорошо, а альфонсом — плохо, даже хуже, чем проституткой.
Но ведь альфонс — это не проститутка. Это что-то вроде жены, живущей на иждивении супруга, только наоборот. Взять простой пример: банкир женится на манекенщице или, скажем, на актрисе, обеспечивает ее, дарит подарки, деньги дает, холит и лелеет, на работу не пускает, и все с одной целью — чтобы она служила украшением его банкирской жизни, предметом завистливого восхищения коллег и партнеров, а также усладой для души и тела. Плохо это? Да хорошо же! И банкиру хорошо, и жене его хорошо, и детям их тоже очень даже неплохо. И, главное, никому даже в голову не придет осуждать бабу за то, что она сидит у мужика на шее.
А теперь так: у нас ведь равноправие! Так чего ж вы тогда, гниды шишколобые, лезете осуждать альфонсов? Вам-то, уродам, какое дело? Если богатая телка для собственного удовольствия содержит мужика — неважно, муж это или любовник, — так это касается только ее и больше никого на всем белом свете. Раз содержит, значит, нужно ей это — для души нужно и, само собой, для тела. А я вам, ребята, скажу, почему вы альфонсов осуждаете. У самих так жить не получается — кишка тонка, рылом не вышли, — вот и шипите из своих углов: негодяй, мол, аморальный тип… А мораль и ханжество — это, братва, чтоб вы знали, не одно и то же.
«Ханжество, — мысленно повторил Денис, как бы пробуя это слово на вкус. — Надо же, какие я теперь слова знаю! И, что характерно, не только сами слова, но и их значение… Молодец, Дашка! Здорово она меня натаскала. Сама не знала, что натаскивает, а вот, гляди-ка, натаскала. Да-а, Дашка, Дарья Андреевна… Что мне делать-то с тобой?»
Вопрос был далеко не праздный. Даша Казакова была его выигрышным билетом, его суперпризом, его джекпотом, это Денис понял сразу, как только они познакомились. Дочь московского банкира, настоящего миллионера, красавица, студентка Сорбонны, да при этом еще и влюбленная в него по уши, — это была такая удача, о которой Денис не смел и мечтать. Денег она никогда не считала, давала столько, сколько он просил; деньги вообще были для нее мусором — еще бы, при папашиных-то капиталах! Сама того не замечая, она отточила его внешность и манеры до нынешнего, весьма высокого уровня и как-то ненавязчиво, между делом существенно расширила его кругозор.
А еще… до встречи с Денисом Юрченко на Золотом Берегу Даша Казакова была девственницей, и отдалась она ему не в поисках чувственных удовольствий, не от нечего делать и не по пьяному делу, как это чаще всего бывает в наше время, а по большой любви. Даже теперь, спустя год, при воспоминании об этом Денис испытывал что-то вроде угрызений совести. Ведь для него она в тот момент была просто очередной богатой телкой, с которой он рассчитывал состричь тысчонку-другую на мелкие расходы…
В общем, Денису наконец-то посчастливилось встретить принцессу высшей пробы, обещавшую в ближайшем будущем взойти на престол. В постели она тоже оказалась просто восхитительна — даже в самом начале, когда стыдливость вчерашней девственницы мешала фантазии и темпераменту развернуться во всю ширь. А уж потом… Э, да что говорить! Одна лишь мимолетная мысль о том, что Даша вытворяла в постели, заставляла мужественность видавшего разные виды Дениса Юрченко бурно восставать.
Ну и как, скажите на милость, он смог бы добиться любви этой золотоволосой принцессы, не имея таланта? Денис отдавал себе отчет в том, что на свете сколько угодно молодых людей, которым он и в подметки не годится: богатых, красивых, образованных, хорошо воспитанных, из прекрасных семей и с блистательным будущим. Он же не имел ничего, кроме смазливой внешности и нахальства, и все-таки Даша досталась ему. Она принадлежала ему душой и телом, и именно это обстоятельство заставило его наконец-то осознать свой талант. Потому-то они и продержались вместе целый год, потому-то с ними до сих пор не случилось ни одной из тех нелепостей, которыми неизменно заканчивались все любовные истории Дениса.
Вот только Дашин отец… Против него талант Дениса был бессилен, и это ставило под угрозу все, чего добился Дэн за этот счастливый год. Собственно, Денис никак не ожидал, что старый хрен вдруг начнет экономить на единственной дочери, на своей принцессе. А с другой стороны, ожидать этого, наверное, следовало. Новенький спортивный «БМВ», вот этот коттедж, в котором они проводили выходные, уютное любовное гнездышко в самом центре Парижа, казино, рестораны, тряпки, украшения, путешествия по Европе — все это требовало гораздо больше денег, чем могла потратить студентка, с головой погруженная в учебу. Рано или поздно папаша должен был обратить внимание на резко возросшие расходы любимой дочурки. Вот он и обратил. И принял необходимые меры, потому что не бывает миллионеров, которые не умеют считать бабки. Те, кто не умеет беречь свои денежки, миллионерами просто не становятся, сколько бы они ни зарабатывали…
«Значит, лафа кончилась, — понял Денис. — Теперь старик все время будет начеку и не отстегнет дочке ни одного лишнего цента. Да, посадил он меня на диету… Что же делать-то, а?»
Ответ был очевиден: нужно сваливать. Отчаливать, так сказать, к новым берегам, искать новое Эльдорадо… Графа Монте-Кристо из Дениса Юрченко опять не вышло, и задним числом, как обычно, он видел, в чем заключалась его главная ошибка: ему не стоило жить так широко. Он мог бы, черт возьми, хотя бы откладывать взятые у Даши деньги впрок, на черный день! Мог бы, да… Увы, поблизости всегда очень некстати оказывался какой-нибудь бар, или магазин готовой одежды, или казино, а то и обычный игральный автомат, и, когда Денис спохватывался, денег, как правило, уже не было. Не держались они у него — легко приходили, легко и уходили. Без напряга. Так все и ушли, и остался он опять с голой ж… на морозе.
Сваливать было жалко до слез. Во-первых, Дэн уже успел по-настоящему привязаться к Даше, чего с ним раньше не случалось, а во-вторых, целый год спокойной, безбедной жизни бок о бок с влюбленной принцессой основательно его расслабил, размягчил, и снова выходить в одиночное плавание очень не хотелось. Его не покидало ощущение, что Даша была венцом его карьеры, его шедевром, вершиной, с которой есть только один путь — вниз, в болото.
Он налил себе новую порцию джина, закурил еще одну сигарету и вздрогнул от неожиданности, услышав за спиной Дашин голос.
— Вот он где! — сказала Даша обиженным, ломающимся со сна голосом и зевнула. — Я его ищу, ищу, а он, оказывается, пьянствует в одиночку!
Дэн медленно обернулся. Даша стояла в дверях, прислонившись к косяку. Лицо у нее было заспанное, на щеке виднелся оставленный наволочкой розовый рубец, длинные волосы спутанной золотой волной падали на грудь. Даша была босиком, в одной белой мужской сорочке на голое тело, обычно заменявшей ей домашний халат. Сорочка на ней по обыкновению была распахнута, и Дэн заметил, что Даша зачем-то надела трусики. Правда, менее соблазнительной она от этого не стала.
«Сваливать, — подумал он. — Легко сказать — сваливать! Вот как от нее, такой, свалишь?»
Он встал, подошел к Даше и обнял ее за талию. Правая ладонь скользнула под рубашку и поползла по горячей шелковистой коже вниз, к тонкой полоске ткани, скрывавшей самое интересное. Дэн наклонил голову и коснулся губами ее губ, но Даша вывернулась и оттолкнула его.
— С ума сошел, — сказала она. — Я еще зубы не почистила, да и от тебя разит, как из печной трубы. Дай сюда!
С этими словами она отобрала у Дэна сигарету, сунула ее в зубы, подошла к столу нетвердым шагом не до конца проснувшегося человека и плюхнулась на нагретый Дэном табурет. Дэн сел напротив нее и тоже закурил.
— Ты чего это, а? — спросила Даша. — Алкоголик, что ли?
— Ага, — сказал он. — Анонимный. И еще лунатик.
— Я тоже хочу, — сказала Даша. — Давай наливай!
Дэн с улыбкой встал, смахнул пепел в ладонь и выбросил его в раковину мойки. Достав из шкафчика чистый стакан, он поставил его на стол и плеснул туда джина.
— За что выпьем?
Даша затянулась сигаретой, высоко подняла тонкие брови и сказала, выпуская дым через ноздри:
— Вот так вопрос! Раньше ты таких вопросов не задавал. Мы всегда пили за любовь, разве нет? Интересно, а за что ты тут пил в одиночку?
— За нее, проклятую, и пил, — отшутился Дэн. — ну, за любовь?
Он протянул через стол свой стакан, чтобы чокнуться. Даша почему-то помедлила, но все-таки чокнулась с ним и выпила джин залпом. Выпила молча, и это Дэну очень не понравилось. «Ох, гляди, парень, — подумал он, — как бы она раньше тебя не свалила!»
— Поговорим? — спросила Даша.
Дэн поморщился. Несомненно, с Дашей что-то происходило; еще вчера она наверняка предложила бы ему не поговорить, а прилечь, поскольку любила это дело гораздо больше, чем разговоры. Впрочем, он понимал, что странное настроение Даши является всего-навсего зеркальным отражением его собственного настроения.
— О чем же это? — шутливо спросил он.
Даша шутки не приняла.
— Например, о том, почему тебе не спится, — сказала она, глядя ему в лицо и вертя на столе пустой стакан. — Неужели это из-за денег?
— Да ну, чепуха какая! — отмахнулся Дэн. — Просто бессонница.
— Странно, — сказала Даша. — Обычно тебя пушкой не разбудишь.
— Слушай, — сказал Дэн, подавляя желание вспылить, — что это за допрос посреди ночи?
— Это не допрос, — сказала Даша. — Просто я вижу, ты сам не свой, и понимаю, что из-за денег. Ты пойми, я не пытаюсь тебя оскорбить. Просто я тебя люблю и хочу, чтобы тебе было хорошо. А деньги я достану, не беспокойся. Знаешь, я и сама не в своей тарелке после этого телефонного разговора. Папуля меня здорово разозлил. Что ж, ему же хуже. Вот возьму и выйду за тебя замуж. Тогда ему деваться будет некуда, поневоле придется раскошелиться.
— Не смеши, — сказал Денис, резким движением ввинчивая в пепельницу только что закуренную сигарету. — Тогда он просто от тебя откажется, а все деньги завещает какой-нибудь профурсетке с Тверской. Ты пойми, — горячо продолжал он, подаваясь к Даше через стол, — я ведь не о себе беспокоюсь. Деньги — грязь, о них даже говорить неприлично, но и без денег, как-то, знаешь… То есть я-то привык, а вот тебе каково придется?
— Подумаешь, — сказала Даша. — Ты ведь сам сказал: перебьемся. В конце концов, устроимся на работу…
— Да, — сказал Денис. — Ты будешь посудомойкой, а я мусорщиком или мойщиком машин на бензоколонке. Целый день мы будем вкалывать, а по вечерам ходить в «Макдональдс» есть гамбургеры с кока-колой. Жить будем в комнате три на три с видом на помойку, лет через пять накопим денег на телевизор, через десять — на холодильник, а к пенсии купим подержанную стиральную машину…
— Зачем так мрачно? — пожала плечами Даша. — Существуют же нормальные профессии, нормальные зарплаты…
— Слушай, — сказал Денис, — ты мой паспорт когда-нибудь видела?
— Зачем? — удивилась Даша. — Делать мне больше нечего, что ли?
— Зачем — вопрос второй, — Денис мрачно усмехнулся и полез в пачку за новой сигаретой. — Я тебя спрашиваю: видела или нет?
— Ну не видела. Ну и что?
— А то, что его у меня попросту нет. Отсутствует!
— То есть как это отсутствует? Потерялся?
Денис покачал головой.
— Я нелегал, ясно? Я приехал в Польшу в кузове грузовика, под грудой резиновых шлангов. Из Польши пробрался в Германию, оттуда — во Францию… Спал где придется, жрал что попало. Иногда даже воровал. А ты говоришь — работа, зарплата…
— Господи, — прошептала Даша. Глаза у нее были круглые, зажатая между пальцами левой руки сигарета мелко задрожала.
— Это несколько меняет дело, правда? — жестко сказал Денис. — И отношения наши, наверное, тоже.
— Ничего это не меняет, — решительно заявила Даша. — Дурак ты, и больше ничего. Я тебя люблю, а остальное не имеет значения. Черт с ней, с этой заграницей! Меня от нее уже тошнит. Уедем обратно в Россию. Я найду способ переправить тебя через границу. В конце концов, никто тебя здесь насильно держать не станет. Подойдешь к пограничнику и скажешь: я русский нелегал, хочу домой. Да он тебя за это просто расцелует!
— Он-то, может, и расцелует, — мрачно согласился Денис. — А ты знаешь, зачем я сюда подался? Думаешь, просто так, за благами цивилизации? Ничего подобного, детка! Там, — он махнул большим пальцем через плечо, словно Россия была у него прямо за спиной, — у меня сто тысяч долгу, а сколько за два года наросло процентов, я не считал, потому что страшно. Понимаешь, меня просто прикончат на твоих глазах, как только я пересеку границу.
— Понимаю, — медленно сказала Даша. — Почему ты никогда раньше не рассказывал о себе?
— Рассказывать тут нечего, — жестким тоном ответил Денис, наливая себе и ей джина. — Не у всех отцы банкиры. Знала бы ты, из какого дерьма мне пришлось выбираться! А, да что там говорить! Не надо было нам с тобой встречаться. Из-за меня у тебя сплошные неприятности…
— Дурак, — повторила Даша.
— То-то, что дурак… Нищий дурак, и вдобавок почти что мертвый. Ну, так за что выпьем?
Даша немного помолчала, глядя в стол, потом положила в пепельницу дымящийся окурок и подняла на Дениса огромные, полные непролившихся слез глаза.
— За любовь, — твердо сказала она. — Не бойся, любимый, я все решу. Помнишь, как мы мечтали завести домик на Золотом Берегу? Чтобы сразу за верандой было море и чтобы засыпать под шум волн… Вот увидишь, все это у нас с тобой будет. Ты только верь мне, слышишь? И скажи, что ты меня любишь. Только хорошо скажи, чтобы я поверила.
— Да, — хрипло сказал Денис. — Я тебя люблю, Дарья. Больше жизни.
— За любовь! — торжественно провозгласила Даша, поднимая стакан.
Они чокнулись и выпили, а потом Даша подняла Дэна с табурета и, бережно, как больного, придерживая за талию, отвела в постель.
В ту ночь они любили друг друга, как в первый раз, а может быть, как в последний — кто знает? Денис Юрченко уснул, так и не разобравшись в этом сложном вопросе до конца, а Даша не спала до самого утра — до тех пор, пока за опущенными жалюзи не взошло солнце, а внизу под окнами не загромыхал подъехавший к соседнему дому фургон молочника. К этому моменту решение уже было принято, и Даша Казакова наконец уснула безмятежным сном человека, которому не о чем волноваться.
* * *
Павел Пережогин, за которым до сих пор сохранилось прилипшее в детстве прозвище Паштет, игнорируя запрещающие знаки, подогнал свой новенький «Шевроле» к самым дверям пассажирского терминала, лихо тормознул и заглушил двигатель. Бросив взгляд на массивный золотой хронометр, отягощавший его левое запястье, Паштет удовлетворенно кивнул: до приземления парижского борта оставалось ровно пять минут. Пережогин всегда и везде поспевал вовремя — сказывался богатый опыт многочисленных «стрелок», на которые нужно было приезжать не раньше и не позже, а точно в назначенный срок, минута в минуту. Опоздаешь — решат, что занесся не по чину, и запросто могут угостить пулей, а приедешь заранее — подумают, что готовишь какое-то западло, и опять же начнут шмалять почем зря. Братва — народ нервный, особенно когда речь идет о дележе территории. Не то чтобы Паштет кого-нибудь боялся, но считал, что спорные вопросы лучше решать миром. Мир требует соблюдения вежливости, а точность — она как раз и есть вежливость королей…
Словом, Паштет прикатил в аэропорт в самый раз; остальное зависело уже не от него, а от погодных условий, технического состояния самолета, работы наземных служб — короче, от Господа Бога, с которого не спросишь.
Паштет закурил и только было собрался открыть дверь, как вдруг рядом с машиной, откуда ни возьмись, объявился мент — судя по светоотражающим полосам на куртке и полосатой дубинке, гибэдэдэшник, мусор придорожный, кровосос на твердом окладе. Паштет придал лицу брезгливое выражение, ткнул пальцем в кнопку стеклоподъемника и, когда стекло с мягким жужжанием опустилось сантиметров на десять, не глядя просунул в образовавшуюся щель пятидесятидолларовую купюру. Он почувствовал, как бумажку деликатно вытащили у него из пальцев, немного подождал и посмотрел в окно. К его удивлению, мент все еще был здесь — стоял возле самой дверцы и хмуро разглядывал только что полученную купюру, как будто сомневаясь в ее подлинности. Паштет хмыкнул и скормил этому шакалу еще один полтинник. Мент взял под козырек — ей-богу, умора! — и побрел куда глаза глядят, на ходу помахивая полосатой дубиной.
— Пидорюга, — резюмировал Паштет и вышел из машины.
Стеклянные двери терминала бесшумно разъехались, пропустив Паштета в прохладу зала ожидания. Он сверился с электронным табло. Кажется, рейс из Парижа прибывал без опоздания. Паштет кивнул, одобряя четкую работу небесной канцелярии, и не спеша двинулся к пассажирскому выходу, номер которого значился на табло напротив номера рейса.
Самолет действительно приземлился вовремя, и через некоторое время в хлынувшей по узкому проходу толпе пассажиров Паштет увидел ее — высокую, тонкую, как венчальная свеча, в чем-то светлом и летящем, с волосами цвета воронова крыла, с собольими бровями и глазами цвета спелого ореха. Она не шла, а словно плыла по воздуху, едва касаясь острыми носками туфелек мраморных плиток пола; на нее оглядывались, но она не смотрела по сторонам. Ее ореховые глаза неторопливо скользили по пестрой шеренге встречающих.
Он помахал рукой, и ее лицо неожиданно преобразилось. Она не улыбнулась, не кивнула и вообще не шевельнула ни одним мускулом, но лицо ее озарилось изнутри теплым ровным светом, от которого Паштета всегда пробирала нервная дрожь.
Она подошла и легко коснулась губами его щеки, обдав запахом дорогих духов. От нее, как всегда, веяло теплом и прохладой одновременно — мягким теплом, которое не жжет, и мягкой прохладой, которая не студит, а лишь освежает в летнюю жару. Такая она и была — вся, снаружи и внутри: в холод согреет, в жару остудит, а если понадобится, отдаст за тебя всю кровь до последней капли. Однажды Паштет, преодолев мощное сопротивление собственной грубой натуры, пытался сказать ей об этом. По этой части он никогда не был умельцем, так что вместо признания в любви получилось что-то совершенно непотребное. Однако она его, кажется, поняла, но в ответ сказала совсем не то, что Паштет ожидал от нее услышать. «Глупости, Пашенька, — сказала она, гладя его по коротко стриженной голове своей узкой прохладной ладонью. — Я самая обыкновенная баба. Это просто ты у меня такой хороший, добрый, вот тебе и кажется, что все вокруг такие же».
Паштет тогда обалдел. Хороший? Добрый? Это он-то, Паштет, лучший бригадир самого Секача, добрый?! Это он, что ли, хороший?! Нет, в определенных кругах к нему относились с уважением, и на доброе слово ребята для него никогда не скупились, но эпитеты были совсем другие: правильный, конкретный, авторитетный… Крутой. С понятием, солидный. Вот только хорошим и добрым его до сих пор никто не называл.
«Вот бы тебя менты послушали, — сказал он тогда. — Померли бы, наверное, со смеху». — «Они тебя не знают, — с твердой убежденностью ответила она, — а я знаю. Ты добрый. Я это чувствую, меня не обманешь».
Паштет тогда хотел возразить, что один раз ее уже обманули, да еще как, но промолчал. Не хотелось ему об этом говорить, напоминать ей не хотелось.
— Как отдохнула? — спросил он, забирая с ленты транспортера ее багаж.
— Спасибо, чудесно, — ответила она. Голос у нее был глубокий, грудной, очень мягкий и теплый. — Там так красиво! Я все записала на пленку, дома дам тебе посмотреть.
Честно говоря, Паштет ожидал, что она скажет: «Как жалко, что тебя со мной не было!» — или что-нибудь в этом роде, но она промолчала. Тогда, стараясь ничем не выдать своего огорчения, он сказал это сам.
— Жалко, что меня там не было.
— Очень жалко, — согласилась она.
Не отличавшийся излишней чувствительностью Паштет тем не менее уловил фальшь, прозвучавшую в ее голосе. Похоже, она ничуть не жалела об отсутствии Паштета в Париже и где там еще она успела побывать; похоже, она даже была рада. «Вот так номер, — обескураженно подумал Паштет. — Это что же получается? Выходит, все они хороши, пока у мужа на глазах! Да нет, бред, не может быть! Кто угодно, только не она!»
— Что ты сказала? — спросил он, спохватившись и сообразив, что пропустил мимо ушей ее последнюю реплику.
— Я сказала… Неважно, что я сказала. — Она вдруг остановилась, повернулась к Паштету лицом и, подняв голову, заглянула ему прямо в глаза: — Паша, о чем ты сейчас подумал?
Врать ей Паштет не умел. То есть умел, конечно, такая уж у него работа, что говорить жене не стоило. Но в их личных, семейных отношениях врать было бесполезно — наученная горьким опытом, она сразу чувствовала ложь. А какой смысл напрягаться, сочиняя вранье, которому все равно никто не поверит?
— Я подумал, что ты не очень-то рада меня видеть, — буркнул Паштет.
— Господи, Паша, прости! Прости, родной! Как ты мог такое подумать? Просто я немного устала с дороги и… В общем, со мной случилась одна неприятность. Я тебе дома расскажу, ладно? Вернее, ты сам все увидишь на кассете.
Паштет нахмурился.
— Какая неприятность? — спросил он. — Неприятности разные бывают. Если тебя кто-то обидел, я его просто закопаю. А если… Ну тогда я даже не знаю, как быть.
— Ах, вот ты о чем! — она вдруг рассмеялась, и по этому смеху Паштет сразу пенял, что свалял дурака. Не было у нее там никакого любовника, чушь это все собачья. — Не беспокойся, милый, я тебя ни на кого не променяю.
— Да у тебя и не получится, — скрывая смущение за шутливым тоном, заявил Паштет и добавил с утрированным кавказским акцентом: — Всэх зарэжу!
— Всех не надо, — сказала она и двинулась дальше.
Паштет поспешил за ней, волоча чемоданы и борясь с мучительной неловкостью. Опять сморозил, баран! Всех он зарежет, герой… Зарезать нужно было только одного, и притом давным-давно, и вот его-то, этого одного, он, Паштет, позорно упустил. Ну, да тут уж ничего не попишешь, что было, то было. Назад ничего не вернешь, да и надо ли возвращать? И потом, Земля-то круглая, и чем дольше по ней, родимой, от кого-то убегаешь, тем больше у тебя шансов вернуться к исходной точке… Для него же, Павла Пережогина по кличке Паштет, главным сейчас было умение следить за своим языком.
Она шла впереди, гордо подняв голову и звонко постукивая каблучками по мраморному полу, а Паштет шагал следом, смотрел на ее прямую спину, наслаждался мельканием гладких загорелых икр в вырезе юбки и думал о ней. Вообще-то, он мог не думать о ней сутками, но, когда она была рядом, он думал только о ней. Ни о чем другом в ее присутствии Паштет думать просто не мог. Паштет был в натуре околдован ею. Всю жизнь, с самого раннего детства, он как зеницу ока оберегал свое мужское достоинство — не то, которое между ног, а достоинство в прямом, изначальном смысле этого слова. Но если бы ей, его законной супруге, пришло бы в голову по примеру иных-прочих в одночасье взять муженька под каблук, Паштет бы даже и не пикнул — лег бы на спинку и лапки сложил. И тем ценнее казалось ему то обстоятельство, что она таких попыток никогда не предпринимала. Паштету была предоставлена полная свобода действий — хочешь, пей, хочешь, гуляй, — и он этой свободой пользовался, но лишь до определенного предела, ни разу не переступив воображаемой черты, которая тревожным красным пунктиром пролегла через его мозг. Дойдя до этой границы, он обыкновенно останавливался, говорил: «Все, братва, я — пас» — и спокойно отваливал восвояси. И не потому отваливал, что боялся скандала, семейных разборок или чего-нибудь еще в этом же роде, а потому, что просто не мог поступить иначе. Как ни странно, братва, народ, по большому счету грубый насмешливый и приверженный культу физической силы, относилась к такому поведению Паштета с полным пониманием.
Более того: понаблюдав за его семейной жизнью, кое-кто из пацанов развелся со своими крашеными пиявками, выставив их пинком под зад; еще больше было тех, кто передумал жениться, отменив уже назначенные свадьбы. Бабы тихо ненавидели жену Паштета; мужчины ее уважали, и каждый, кто встречался с Паштетом по делу или просто случайно сталкивался с ним в городе, считал своим долгом передать ей привет. Приветы Паштет честно передавал, а на вопросы, где он откопал такое диво дивное, либо отмалчивался, либо отшучивался: «Ветром надуло». На всем белом свете существовало всего три человека, которые были осведомлены о том, при каких обстоятельствах Паштет встретился со своей будущей супругой; все трое находились на приличном удалении от Москвы, а главное, были связаны честным словом, которое свято блюли, потому что не торопились помирать.
Словом, Паштет был влюблен в свою жену по самую макушку и даже выше. При этом он, как человек много на своем веку повидавший и недурно изучивший жизнь, прекрасно понимал, что со стороны жены никакой любовью к нему даже и не пахнет. Она его ценила, уважала, была ему благодарна, верна и преданна — словом, все что угодно, но только не любила. Паштет это видел и понимал, но не обижался, потому что… Ну, вот если, к примеру, человеку выколоть глаза, то разве можно потом обижаться на него за то, что он ни хрена не видит? То же случилось и с нею: тот участок мозга, или сердца, или чего угодно, — да хоть желудка! — который отвечает за способность любить, был у нее выжжен дотла, варварски удален, разодран в клочья и развеян по ветру. Оттого-то Паштет и верил ей безоговорочно, оттого не сомневался в ее верности и никогда не ревновал, потому что знал: ей все эти шуры-муры, постельные приключения по барабану. В эти игры она досыта наигралась на заре туманной юности; не родился еще на свет тот фраер, который мог бы ее, теперешнюю, охмурить и затащить в койку, хотя бы даже и по пьяному делу. Ну а если бы кто-то и попытался, Паштет бы его разодрал, как Тузик тряпку, а пацаны бы ему с удовольствием помогли. Все вокруг об этом прекрасно знали. Паштетова жена в избытке имела то, в чем нуждалась: надежность, безопасность, комфорт и полный покой. Как в реанимации…
Стеклянные двери терминала разъехались перед ней, как показалось Паштету, с угодливой поспешностью. Это было, конечно, невозможно: оборудованный фотоэлементами электрический механизм дверей был слишком примитивен, чтобы по достоинству оценить совершенство, которое вошло в поле зрения его электронных гляделок. Но Паштету почудилось, что даже двери, если бы могли, склонились бы перед ней в почтительном поклоне.
По сравнению с кондиционированной прохладой терминала на улице было жарко, как в натопленной финской бане. Простоявшая на солнцепеке четверть часа машина успела основательно раскалиться, и из открытой дверцы шибануло сухим жаром, как из печки. Паштет врубил кондиционер и только после этого поставил чемоданы в багажник. Они немного постояли, давая кондиционеру понизить температуру в салоне до приемлемого уровня. Паштет закурил. Он терялся в догадках по поводу того, что же все-таки стряслось с нею там, в этой чертовой Европе, куда он так опрометчиво отпустил ее одну, но от расспросов воздерживался, зная, что лишь впустую потратит время: она обещала все рассказать дома, а слово у нее было тверже алмаза.
Поэтому, стоя у машины и дожидаясь, они перебрасывались фразами — о погоде, о перелете, о знакомых и прочей ничего не значащей ерунде. Паштет поднатужился и рассказал анекдот — вполне приличный, без матерщины и физиологии, — и она с готовностью рассмеялась в нужном месте, но у Паштета опять сложилось впечатление, что думала она в это время о чем-то другом.
Когда они сели наконец в машину и Паштет плавно тронул свою ненаглядную «американочку» с места, на обочине справа опять нарисовался давешний мент. Он отдал машине честь; смотрел ментяра при этом не на машину и даже не на Паштета, а на его жену. Это было вполне обычное дело, Паштет к такому давно привык и перестал реагировать: все без исключения мужики, независимо от возраста и общественного положения, при виде его жены принимали охотничью стойку. Он никак не мог понять, в чем тут дело. Ну, красивая, не без того, но все-таки не до умопомрачения; ну, стройная, ну, хорошо одета… Так разве мало на свете красивых, хорошо одетых баб со стройными фигурами? Стоило Паштету, вот как сейчас, всерьез об этом задуматься, как откуда-то из глубин памяти всплывало полузнакомое словечко «аура». Черт его знает, что оно в точности означало, но, сидя рядом с женой в пахнущем натуральной кожей салоне своего «Шевроле», Пережогин физически ощущал исходившее от нее мягкое, приятное тепло, как будто она и впрямь испускала какие-то неведомые науке целительные лучи.
Тепло это, особенную эту ауру, Паштету посчастливилось уловить уже при самой первой встрече, хотя тогда, два года назад, ни о какой любви, а тем более женитьбе речи не было. И действовал он тогда по наитию, вопреки ситуации, мнению окружающих и собственному здравому смыслу, будто его кто-то на веревочке вел.
Дома жена сразу вручила ему видеокассету с записью своих дорожных впечатлений.
— Я в душ, — сказала она, — а ты посмотри пока, ладно?
Спорить Паштет не стал. Ему самому не терпелось узнать, что там, на этой кассете, такого необычного, из-за чего его супруга вернулась домой сама не своя. Она отлично держалась, но он-то знал ее не первый год и видел, что ее что-то грызет, гложет изнутри и что прежнего покоя дома не будет, пока он с этим не разберется. Ведь не зря же, наверное, она так настойчиво совала ему эту кассету! Вообще-то, жаловаться и просить помощи она не привыкла. Но ее мягкая настойчивость была красноречивее любых просьб, а значит, там, на кассете, и впрямь было что-то экстраординарное.
Поэтому, как только со стороны ванной послышался щелчок задвижки, Паштет толкнул кассету в приемную щель видеомагнитофона и повалился в глубокое кресло. Смотреть, наверное, следовало внимательно, и он смотрел во все глаза, но не видел ничего заслуживающего внимания. На экране было то, что и должно было там быть: гранитные мостовые, оштукатуренные стены, черепичные крыши, какие-то статуи, фонтаны, совершенно посторонние рожи — множество рож и ни одной знакомой… Паштет узнал Триумфальную арку — точь-в-точь как в Москве, на Кутузовском, узнал Эйфелеву башню; ну и что с того? Это ж надо быть последним отморозком, чтобы их не узнать…
Дальше пошла и вовсе какая-то чепуха — интимная жизнь горожан. Какая-то парочка, забыв про стыд, целовалась взасос при всем честном народе, сидя в черном спортивном «БМВ» с откинутым верхом на фоне все той же Эйфелевой башни. Целовались они чертовски долго, минуты три, наверное, и, пока продолжалась эта сценка, Паштет слазил в бар, налил себе вискаря, закурил и вернулся в кресло.
Картинка на экране, слава богу, сменилась, но то, что Паштет видел теперь, было немногим лучше. В кадре опять был черный спортивный «БМВ», на сей раз с поднятым верхом, пустой, припаркованный на подъездной дорожке какого-то обвитого диким виноградом коттеджа. Камера дала наезд, старательно зафиксировав сначала номер машины, а потом зачем-то еще и номер дома. Потом кадр опять сменился, и Паштет увидел дорожный знак — белый прямоугольник с названием населенного пункта, написанным латинскими буквами. «Мелен», — прочел Паштет; это название ему ничего не говорило. Он приготовился смотреть дальше, но на этом запись кончилась.
Все это, несомненно, должно было что-то означать, но вот что именно? Не зря же она, наверное, так привязалась к этому «БМВ»… Сама, что ли, хочет такую же тачку, а прямо попросить не решается? Вот, дескать, милый, посмотри, на каких автомобилях люди ездят и как им в этих автомобилях здорово целоваться…
Это была, конечно, чушь собачья. Никогда она ничего для себя не просила, а если и просила, то так прямо и говорила: прости, милый, но мне бы хотелось того-то и того-то. Это не слишком тебя затруднит? Нет? Спасибо, мой хороший, ты меня очень порадовал. Дай, поцелую…
Тем более что ее собственная машина, подаренная Паштетом на день рождения, была ничуть не хуже. Даже, пожалуй, чуточку лучше, но это уже были тонкости, понятные только знатокам, к числу которых жена Паштета не относилась. Так в чем же тогда дело? Где тут собака зарыта?
В ванной все еще с плеском лилась вода. Обратиться за разъяснениями было не к кому, и Паштет рассеянно отхлебнул из стакана, гадая, что бы это могло значить. Он затянулся сигаретой и, напевая: «А в общем, Ваня, мы с тобой в Париже нужны, как в бане пассатижи», протянул руку за пультом, намереваясь выключить телевизор.
В этот момент его словно громом ударило. Паштет поперхнулся дымом, закашлялся, как чахоточный, и поспешно отмотал пленку назад, к целующейся в дорогом авто парочке. Он не верил собственной памяти; на это непременно нужно было взглянуть еще раз.
Он остановил пленку и, хищно подавшись вперед, уставился на мелко подрагивающее в режиме стоп-кадра изображение. Да, фраерок изменился почти до неузнаваемости, пообтесался, отрастил волосы до плеч, что придавало ему артистический вид, но это точно был он — тот самый, в натуральную величину.
— Ну вот и встретились, педрила, — сказал ему Паштет. — Я же говорил, что Земля круглая!
— Только не убивай, — послышалось у него за спиной.
Лишь теперь Паштет сообразил, что вода в ванной давно уже перестала течь. Он выключил телевизор и обернулся.
Она стояла в дверях одетая в его любимый шелковый халат и смотрела на него расширенными глазами. В этих ореховых глазах, сейчас казавшихся почти черными, Паштет разглядел отблески какого-то мрачного огня. Он даже слегка струхнул, потому что до сих пор ни разу не видел у нее такого взгляда.
— Не убивать? — переспросил он, от растерянности говоря намного агрессивнее, чем ему хотелось бы. — Не убивать, Катюша, проще всего. А что прикажешь с ним делать? Или ты привезла мне эту пленочку просто так, для общего развития?
— Я не могла, — чужим глухим голосом произнесла она. — Не могла не показать тебе. Это слишком гадко, чтобы справиться в одиночку. И потом, мне жаль девушку.
— Жаль девушку?! — начиная свирепеть, с бешеным напором повторил Паштет. — А себя? Себя тебе не жаль?
— А себя, Паша, жалеть бессмысленно, — ответила она. — И потом, о чем мне жалеть? Если бы не он, мы бы с тобой никогда не встретились. Об одном тебя прошу, одного требую: пообещай мне сейчас же, сию минуту, что не станешь его убивать. Я не хочу, чтобы ты марал об него руки.
— Хорошо, — сказал Паштет. — Я его убивать не стану. Обещаю.
— Обещаешь?
Паштет встал, повернувшись к ней лицом, и спрятал в карманы кулаки, которые ему вдруг стало некуда девать. Они были большие и тяжелые, как два булыжника, и так же, как привязанные к рукам булыжники, стесняли движения.
— Я дважды не повторяю, — мрачно заявил он. — И слов своих на ветер не бросаю. Сказал — обещаю, значит — все. Я его пальцем не трону, но мало ему не покажется.
— Только не убивай, — повторила она.
— Не буду, — буркнул Паштет, закрывая тему.
Лгать жене он не умел, и они оба об этом знали.
Да он и не лгал; у Паштета имелся верный способ стереть Юрченко с лица земли, не прикасаясь к нему пальцем.
Поздно ночью, когда она наконец уснула, утомленная его ласками, Паштет выскользнул из постели, прошел на кухню, а оттуда — в лоджию и, плотно прикрыв за собой балконную дверь, набрал на мобильнике номер Хохла.
Заспанный голос Хохла неприветливо поинтересовался, есть ли у него часы и если есть, то умеет ли он определять по ним время.
— Слышишь, Хохол, — сказал ему Паштет, игнорируя этот риторический вопрос, — крестник твой объявился. Да-да, тот самый фраерок с кирпичом. В Европе оттягивается, понял? Ты как, примешь участие?
— Без базара, — сразу проснувшись, ответил Хохол.
— Тогда жду тебя здесь, — сказал Паштет. — Только ты, это… В общем, на хату ко мне не суйся, ладно? Не в падлу, брателло, ты же понимаешь…
— Понимаю, — сказал Хохол. — То есть ни хрена я в этом не понимаю, но тебе виднее.
— Без обид, брат, ладно? — снова попросил Паштет.
Просить и унижаться он не привык, но готов был в буквальном смысле лизать Хохлу, бывшему работодателю Дениса Юрченко, сапоги, лишь бы тот не являлся к нему домой и не светил своей харей перед его женой.
Они договорились о встрече, и Паштет прервал связь, чувствуя, что сделал большое, нужное дело — едва ли не самое большое и нужное из всех, какие ему приходилось когда-либо делать.