Русь затаилась. Замерла. Нигде никакого движения, никакой резвости. Всё, что и делали россияне в пору крещенских морозов, так по великой нужде. Опустились руки у народа, а сил-то и не было их поднять.
Кому-то сие и на руку. Тайные дьяки Василия Щелкалова, ещё главного дьяка Посольского приказа, спешили проникнуть за рубежи России и донести кому нужно, что Владимиров престол россиян пустует. Пользуясь беспорядком, пытались позвать всё того же принца Максимилиана. Но ошибались дьяки, думая, что нет в России порядка. Он был, и держали его воеводы по воле патриарха в крепких руках. А притихла Русь лишь по одной причине: ждали сороковин по усопшему царю.
Был у Бориса Годунова верный сподвижник во многих не только малозначительных, но и государственных делах, боярин Игнатий Татищев. По совету Иова и с его поддержкой потребовал он от бояр права закрыть все границы России, особенно западные, в Литву и Польшу. Он приказал задержать всех польских, литовских и немецких купцов в Москве и пограничных городах Смоленске и Пскове. Он поставил стражу не только на всех дорогах, ведущих в смежные государства, но и на лесных тропах, по берегам пограничных рек. Велел Игнатий Татищев воеводам задерживать или выпроваживать с границы всех гостей. Да строго спрашивал с воевод Смоленска и Пскова, ежели они плохо стерегли границу.
В Смоленске начали спешно достраивать крепостные стены, свозили к городу тысячами возов камень, лес. Усиленный гарнизон Смоленска не только не смыкал глаз в стенах города, но его отряды охраняли окрестности на десятки вёрст по правую и левую сторону от города.
Россия ждала нападения врагов с запада и готовилась, чтобы втайне от зарубежных соседей совершить избрание нового царя. Так уж повелось на Руси, что никто не должен знать в других странах, единодушно ли будет возведён на московский престол русский государь.
Вместе с Игнатием, Татищевым вроде бы заботился о безопасности державы и Василий Щелкалов. Да делал это одной рукой. Видимость дела ему нужна была, потому и махал левой, а правой-то чинил России каверзы немалые, как ранее старший брат Андрей. Вскоре же, как отзвучали на Москве похоронные звоны, от Василия тайно ушёл к Льву Сапеге, польскому старосте в Орше, гонец с вестью о том, что русский царь Фёдор скончался. А к сему гонец должен был передать Сапеге, что на престол может взойти кто-то из троих: Борис Годунов, князь Фёдор Романов и князь Фёдор Мстиславский. Гонцу было велено перечислить имена только в такой очерёдности. И каждый должен был понять, что Россия предпочтёт другим претендентам Бориса Годунова. И было Василием добавлено: «А ты, староста, донеси гетману Христофору Радзивиллу, что Московский престол свободен для штирийского эрцгерцога Максимилиана».
В дни сороковин Василий Щелкалов часто навещал Дионисия и сам принимал его тайно. Вместе они сетовали над упущением Фёдора Романова, которое он допустил в час кончины царя Фёдора.
— Сие упущение непростительно. Как мог отказаться князь Фёдор от короны, которую сам царь ему отдавал, — возмущался Дионисий.
Правда, соглашаясь с Дионисием в одном, Василий сомневался в другом: отдавал ли царь Фёдор венец Романову? Поди, кому-то сие только блеснуло в глазах, ан по чести так не было. Что-что, а это действие царя патриарх Иов не утаил бы от россиян. Василий хотя и относился к Иову без ласки, но в мшеломстве не подозревал.
Дионисий же стоял на своём: держал царь Фёдор венец над головой князя Романова. И чем больше выпивал Дионисий медовухи, тем с большей страстью отстаивал свою правду. Дионисий в эти январские дни не дремал и действовал рьяно, выше своего чина, будто оставался митрополитом.
У опального князя церкви было большое влияние на монахов Псковской епархии. В одну из зим, когда там воеводствовал Фёдор Романов, Дионисий немало времени провёл в псковских монастырях. Тогда же в палатах воеводы он встретился со своим старым знакомым по Торжку Иоакимом. В 1592 году тот покинул Торжок и повелением царя Фёдора стал игуменом Псково-Печерского монастыря.
В палатах воеводы Дионисий и Иоаким подружились. Иоаким был умён и хитёр, видел отношение воеводы к опальному Дионисию и считал, что не долго ходить тому в попах, что поднимется, может, и выше, чем был. Что ж, Дионисий давал ему повод так думать.
И вот спустя несколько лет, теперь в Москве, Дионисий вновь встретился со своим другом. Иоаким был уже архимандритом Псково-Печерского монастыря и прикатил в Москву на выборы царя. Первопрестольной Иоаким никогда не любил и в делах не проявлял рвения в её пользу. Да и царей не любил. Но сию нелюбь прятал. Был он родом из Новгорода. И только чудом остался в живых, когда там свирепствовали кромешники опричники. Тогда он, в миру Иннокентий, ушёл в зиму охотиться на белку и куницу. В лесах и пробыл до весны. А как вернулся, хоть волком вой от горя: ни жены, ни сына малолетнего — в Волхове опричники утопили; ни имущества, ни избы — сожгли опричники. Убитый горем, Иннокентий ушёл из Новгорода. И пришёл в Торжок, из Торжка в ближний монастырь, принял постриг да имя Иоакима.
Там он и встретился через какое-то время с Дионисием. Расположение они друг к другу почувствовали, часто послушание исполняли вдвоём: дрова заготавливали вместе в лесу, свозили их, пилили, кололи, в поленницы укладывали. Да на морозе-то полный день вдвоём, как не сдружиться. В ту пору Дионисий был нелюдим, о себе ничего не рассказывал. И не знал Иоаким, что ласкал взором не друга, а врага. Когда Иннокентий-Иоаким поведал Даниле-Дионисию трагедию своей жизни, то Дионисий рьяно стал сочувствовать.
И всё качал головой, закрывал руками лицо, чтобы спрятать глаза. А перед глазами-то в сей же миг вставала Аглая Иннокентия с трёхгодовалым сынком Ивашкой. Запомнил Данила Щетинин, сотник опричный, как кричала та простоволосая баба Аглая: «Ах, Ивашечка, да что же скажет наш батюшка Иннокентий, когда вернётся из лесу».
Данила тогда не раз проскакал мимо Аглаи, пока толпу женщин с детишками на руках гнали к реке Волхов — последнему рубежу жизни. Вот и прятал бывший Данила-сотник глаза от бывшего Иннокентия-охотника. Иннокентий знал себя, принял бы грех на душу, посчитался бы с лютым ворогом, да не сумел разгадать в Дионисии того матерого опричника, который лишил его семьи.
Теперь вот Иоакима позвали решать судьбу русского престола. Не выпытывал Иоаким у других приезжих священнослужителей, кому они сделают предпочтение, а бывшему вольному новгородцу больше по душе была Дума. Вот и решил он про себя не присягать никакому царю, а верно служить народу и боярской Думе. Сие хотя и не Вече, а всё-таки не тирания одного, каким бы ни был сей царь. И в Соборной грамоте не будет его, Иоакимовой, подписи, если придётся ставить её за Романова, Мстиславского и даже Годунова.
И тянулся Иоаким к Дионисию, видя в нём сотоварища, но не зная истинного нутра, не ведая тайных помыслов.
А Дионисий продолжал льстить Иоакиму. Он усердно приглашал его к своим друзьям, то в палаты князей Романовых, то на подворье бояр Плещеевых. Дионисия везде встречали с должным почётом, словно был он в своём прежнем сане. Всюду Дионисия обильно угощали медовухой и водкой. А пил он с удовольствием и много захмелев, поучал Иоакима, словно младшего по сану собрата:
— Ты, брате, донеси псковитянам вот какую правду: сия минута истории может быть святой памятью нам всем во веки веков, ежели постоим мы грудью за матушку Русь.
— Выкладывай, отче, какую правду донести моей пастве?
— А вот какую. Ведомо мне от добрых людей, будто бы Годунов-правитель, скрывшись в монастыре, задумал отдать престол змеёнышу. Будто держит он тайно в палатах или в вотчинах под надзором своего свирепого дяди Семёна человека очень похожего на царевича Дмитрия. А держит для того: ежели не изберут его на царствие, а Думу предпочтут, тут Борис-правитель и выпустит на волю царя истинного — Дмитрия.
— Да Дмитрий тот убит! — возразил Иоаким.
Хитро посмотрел на него Дионисий, перст поднял вверх.
— Не ведаешь ты, брате, коварства правителя. Не убиенного Дмитрия воскресил Годунов, а будто бы умершего в малолетстве Дмитрия, матерью которому была жена Ивана Васильевича Мария Темрюковна Пятигорка. И пущены Борисом слухи, что не умер он, а жив. И твердят об этом люди Борисовы на папертях церквей и на торжищах. Борис хитёр, аки бес, и прозорлив. Тот Дмитрий, говорят, слаб умом, абы из детства не вышел. И будет при нём Борис снова, как при Фёдоре, некоронованным царём.
— И тот Дмитрий умер, от Пятигорки, отче Дионисий, — стоял на своём Иоаким. — И как это удалось воскресить?!
— Да и не воскрешали его, а будто бы все годы с трёхлетнего возраста скрывали Дмитрия у астраханского тиуна Савельева на Волге в плавнях. А теперь тиун Савельев привёз Дмитрия в Москву, и тиун за свидетеля у Семёна Никитича Годунова содержится. И крест будет целовать перед боярским синклитом и духовенством, что истинный царевич Дмитрий, сын Ивана Васильевича и Марии Пятигорки, — жив.
— Сию крамолу, владыко, во все псковские и новгородские монастыри донесу. Осудят псковитяне и новгородцы Борисов происк.
Этот вечерний разговор проходил в палатах Фёдора Романова. Сидели Дионисий и Иоаким в просторной светёлке за столом, уставленным яствами, вином и медовухой. Беседуя, они часто прикладывались к кубкам, и Иоаким был уже хмелен, а у Дионисия пока — ни в одном глазу. Ближе к концу трапезы появился в светёлке князь Александр Романов. Подошёл он к столу, за плечи архимандрита Иоакима обнял, как своего друга, русую бороду расправил, глазами молодо блеснул, а и то — сорока лет нет князю, — кубок взял, вина ковшом налил себе и гостям.
— Да что, святые отцы, выпьем за одно благое дело, с каким я к вам и прикатил.
Дионисий и Иоаким выпили уже не так бойко, как хотелось Романову, но он не посетовал, выложил, с чем пришёл:
— Грамоту нужно написать, святые отцы, архимандриту Смоленскому Ферапонту. Да от имени самого царевича Дмитрия Пятигорки. Пропишите в ней, что он уже есть великий князь всея Руси.
Иоаким соображал туго: мешал-таки хмель. Но князь Александр Романов был ему любезен ещё во Пскове, как приезжал, тогда они обнимались, и теперь Иоаким сразу выразил желание:
— Ты, княже, мысль свою покажи, а мы изложим её не мешкая.
Нашлась бумага и орешковые ярославские чернила — тоже. И писал Иоаким споро: «Преподобный отче благочинный Ферапонт, мы, князь великий всея Руси Дмитрий-старший, говорим тебе, что Российский престол за нами. — Иоаким писал расторопно, несмотря на хмель. — А тебе повелеваю клятву нам держать да идти к воеводам, сказать, дабы границу больше не стерегли».
Между двумя кубками выпитого вина и была написана эта грамота архимандриту Смоленскому. Находился он в эти дни в Москве, стоял рядом с Романовыми в Китай-городе на Прилуцком подворье. В тот же час дворовый человек князя Александра отнёс грамоту. Знал князь, что Ферапонт может не поверить грамоте и к воеводам не побежит — в Смоленске они, но бумага сделает своё дело, породит смуту в чьих-то душах.
В те дни слухи о царевиче Дмитрии Пятигорке расползлись уже по всем палатам и избам Москвы. Горожане жаждали увидеть Дмитрия, все ждали, когда астраханский тиун Савельев возникнет на Красной площади и, целуя крест, поведает, как ему удалось уберечь царевича от смерти и от всех невзгод.
И другие слухи ползали по Москве, говорили, будто Борис-правитель тайно привёз Дмитрия, с тем чтобы низвести, как Дмитрия угличского. Сей слух породил у москвитян возмущение. Решили они упредить злодеяние. А самые ретивые стали сбиваться в ватаги, потому как, по их мнению, пришло самое время посадить Дмитрия Пятигорку на трон. И вновь на улицах Москвы стало людно, несмотря на жестокие морозы. И костры появились на Красной площади, и гул толпы достигал Кремля, и бояре потянулись в Думу поговорить-обсудить важную новость.
Младшие братья Романовы и Дионисий, чьим стремлением родился слух о царевиче Дмитрии Пятигорке, не случайно вспомнили о нём. Был он сыном Ивана Грозного от второй жены, а значит, имел прав больше, чем другие дети Грозного, которые появились позже. Но было в его судьбе много загадочного. Истинной судьбы его никто не знал доподлинно в пору царствования Фёдора. Да тогда она и не интересовала никого. Но настали другие времена. И теперь всем интересно было знать, куда исчез в своё время маленький царевич, в какие тайные обители был упрятан или где похоронен, если всё-таки умер.
И конечно же тиун астраханский Савельев был для всех желанным свидетелем. Да кто видел того тиуна, а если он в руках Семёна Никитовича, как его из них вырвать?
На самом же деле всё в слухах о царевиче Дмитрии Пятигорке и о тиуне Савельеве от первого до последнего слова было вымыслом Александра Романова и Дионисия. Но думный дьяк Василий Щелкалов ухватился за эти слухи и дал им свою окраску и оценку. Вскоре вся боярская Дума знала о «тайном движении Борисовой души». С лёгкой руки Щелкалова басня о Борисе распространялась по Москве с быстротою ветра. В рассказе о Дмитрии Пятигорке Борису отводилась самая чёрная роль. Цель этого движения была одна: зачернить, запачкать имя правителя, «рвущегося к престолу».
Боярская Дума в эти дни толком не заседала. Патриарх Иов вовсе в Столовой палате не появлялся. Но последний слух, пущенный по Москве, утверждал, что бояре всё-таки усердно заседали и горячо судили-рядили, кому быть на троне. Да будто бы на заседании случился большой конфуз. Будто бы Борис Фёдорович Годунов приехал из монастыря и потребовал немедленно возложить на него корону. А Фёдор Никитович Романов выхватил нож из-за пояса и бросился с ним на правителя.
— Ох-хо-хо, грехи наши! Знать, плохо помолился Всевышнему батюшка Фёдор Никитович, что отвёл он руку карающую от Бориса, — сетовал про себя Дионисий, будучи крепко хмелен.
И никто не спросил у лжесвидетелей, кто и когда видел Годунова, если он безвыездно сидел в монастыре. Да и Фёдор Романов в Думу в эти дни не ходил. Об этом Дионисий знал подлинно.
Но ходили по Москве в морозные январские и февральские дни и правдивые слухи. Стекались они из многих городов центральной России. Шастали по этим городам неизвестные лица и призывали тайно и явно звать на престол бывшего царского оружничего Богдана Бельского.
В эти же дни Дионисий радел за Фёдора Романова и призывал москвитян возвести Фёдора на престол. Да и князю говорил, дабы слал по России верных людей побуждать города в его, Фёдорову, пользу. Но Романов не спешил торить себе дорогу к трону.
— Не суетись, владыко Дионисий, — спокойно отвечал князь. — Пройдут сороковины, и бояре сами позовут меня на престол. Нет у них другого Рюрикова корня, прочнее моего.
— Ой, княже, не обмишурься! — предупреждал Дионисий. — За Борисом пол-России уже сейчас пойдёт. Вся дворянская сила за ним, все стрельцы животы отдадут, торговые людишки и крестьяне. Да ты бы хоть патриарха ублагостил в свою пользу, пока Годунов в монастыре. А ежели с ним согласия не найдёшь, митрополитов да епископов на свою сторону гни.
— Верно говоришь, отче: надобно искать с ними союз, — отвечал Фёдор вяло.
После такого ответа Дионисий поморщился, словно чего-то кислого проглотил. И было от чего морщиться. Что ни день, то убывала в нём вера в князя Фёдора. Видел прозорливый Дионисий: князя что-то тяготит. Какая-то хворь засела в нём и лишила жажды деяния. Вспоминал он в эти часы Катерину. Казалось Дионисию, что давала себя знать её ведовская сила, пробудив в князе прежнюю любовь. Да уж сколько лет прошло с той поры, всякая сила должна была иссякнуть. Выходило, что не иссякла. Взъярился Дионисий на Катерину. «Проучу же сию бабу, Катерину, заставло снять чары с князя», — ругался он. А князю выговорил:
— Знаю твоё равнодушие к престолу. Другим голова забита, Катериной. Нелёгкая меня угораздила тогда навести тебя на её след!
— Догадливый ты, владыко. Вот и разлюбезная Ксеньюшка, супруга верная, не влечёт к себе. А я не старик, не старик! — горячо воскликнул боярин. — Ноне всего сорок четыре годика минет.
— Сивак ты лихой, — ругался Дионисий, — шестерых детей нажил, а всё бес в бороде ютится! Изыди, изыди, нечистая сила! — шумел Дионисий и неистово крестил князя.
А сам князь Фёдор в эти минуты Дионисиевой брани думал о другом. Он знал, что его любовь к Катерине не помешала бы добиваться трона, если бы не вещие слова возлюбленной, которой он верил больше, чем себе. Она их дважды повторила. В первый раз произнесла на лесной поляне за деревней Успенское, когда лежали под раскидистым дубом. И поверил тогда князь и не поверил. А спустя год в ночь на Ивана Купалу, покоясь на пологе из волчьих шкур в чистом поле под единственной сосной, снова услышал то же. Не было окрест ни души. И кони даже где-то в лесу за версту стояли. А Катерина рядом, льнёт к нему молодым и горячим телом и рассказывает своё, ведовское. Да со смыслом для него, князя Фёдора:
— Летели три орла да прямо к солнцу. И два из них, чёрный и серый, долетели раньше белого, как он ни старался. Но век чёрного да серого оказался коротким: они сгорели. А первым сгорел чёрный орёл. Семь лет ему написали на роду быть царём птиц. А вторым сгорел серый орёл — пять лет ему было суждено царствовать. И тогда пришло время белого орла. И край того царствования мне не виден. Долгие венценосные годы пошлют ему Судьба и Всевышний. А кто сии орлы, догадывайся, милый, и не торопи, не подгоняй время действом, живи тихо и не забывай моей притчи.
Странное состояние испытал в те минуты князь Фёдор. Ему показалось, что он и правда могучая птица, что летит к солнцу и видит вдали сияющую вершину. Полёт его лёгок, тело невесомо, душа испытывает блаженство.
Но Катерина напомнила о себе, не дала забыться. Её жаркие губы вернули его на землю, прихлынула земная страсть к любимой, страсть сжигающая и нежная. Он снова был во власти блаженства и не мог бы сказать теперь, которое — или то, небесное, или сие, земное, с красавицей ведуньей, — ему дороже, наверное-таки земное. Он вечно жаждал этого земного блаженства. А Катерина и могла бы дать ему долгую радость. Да коротка ночь на Ивана Купалу. В чистом поле она уступает место утренней заре раньше, чем окрест в лесах. Рассвет стал подкрадываться под крону дерева, и Катерина потянулась к своей одежде.
...Дионисий видел, что князь Фёдор витает где-то в мроях, что всё окружающее его не волнует, и подумал: «Сей ленивый конь никогда не добежит до меты первым».
Дионисий стал терять к князю Фёдору Романову влечение. Он любил дерзких людей. И конечно же Богдан Бельский был ему ближе по духовному складу. Да и то сказать, какую отчаянную голову надо иметь, что с пятью сотнями дворовой челяди и холопов возникнуть в Москве. Дионисий понимал, что толпа челяди и холопов в пятьсот человек Кремлю не страшна. Московские стрельцы, поднятые в ружьё волею патриарха, да наёмные мушкетёры из разных стран были преданы Борису Годунову. И в случае открытого выступления против правителя Годунова и любой попытки силою захватить престол холопам и челяди Бельского не устоять против ратной силы Бориса Годунова.
Дионисий знал, что Бельский умён, что способен на любую крамольную каверзу. Да проку что: среди именитых бояр-князей худородный Бельский был ничтожен. Нет, вельможи за Бельским не пойдут. И вскоре же Дионисий пришёл к неутешительному выводу о том, что Бельский не тот конь, который домчит до меты.
«А не взять ли сторону князя Фёдора Мстиславского», — с отчаянием подумал Дионисий. Он уже был готов на любое действо против Бориса, против Иова, он готов был на союз с самим сатаной, лишь бы смести их со своего пути, вернуть былое положение в обществе. Он знал, что, как только изберут царя, его самые малые надежды на лучшее будущее развеются как дым. А патриарший престол, аки лик Всевышнего, продолжал светить Дионисию денно и нощно.
Шли дни. Миновал январь. Февраль вступил в права, а движения в Кремле за трон не наблюдалось. Хорошо знающий дворцовую жизнь и всю высшую знать Москвы, Дионисий пришёл после долгих размышлений к печальному выводу. Он понял, что нет среди нонешних бояр да дворян отчаянных голов, которые бы всё вздыбили в Кремле да в колокола ударили за вечевую Русь. Вече — вот она вольность россиянская. «Дух-то от неё какой! Эко бы Марфу Борецкую-посадницу найти для Москвы, — снова дерзко мечтал Дионисий. — Да и ноне, поди, есть в вольном Новгороде буйные головы».
И появилось у Дионисия желание помчать в вольный град, крикнуть с амвона Софийского собора, дабы шли новгородцы на Москву постоять за её вольность.
Но костёр жарких размышлений постепенно угасал. Вот уже и язычков пламени нет, вот угли пеплом покрылись, головешки почернели — всё остывать стало в сивой головушке супротивника Годуновых, безразличие в душу закралось.
И, всё взвесив, Дионисий с горечью признал своё поражение. Ничем он не сможет помешать восшествию Бориса Годунова на престол, если тот пожелает его занять, как не мог помешать в своё время взойти на патриарший престол Иову.
Дионисий смирился перед волей Божьей и забыл о своих дерзких планах-помыслах, стал вместе со всеми россиянами ждать, когда наконец держава обретёт нового царя.