Ряд действий и политических деклараций графа Прованского (а затем и Людовика XVIII) будет сложно понять, если не учитывать ту репутацию, которая сложилась у него в первые десятилетия жизни.
Ранее уже шла речь о том, какое большое внимание он уделял саморепрезентациям. Многие из них оказывались весьма успешными. Однако были и исключения: некоторые черты характера принца или эпизоды из его биографии воспринимались современниками негативно и портили его репутацию.
Одной из таких черт было стремление графа Прованского при любых условиях сохранять невозмутимость, не демонстрировать своих чувств окружающим, не нервничать и не суетиться перед лицом быстро меняющихся обстоятельств. Так, после получения известия о первой беременности Марии-Антуанетты, лишавшей его надежд получить престол, он делился с королём Швеции:
Я быстро овладел внешними проявлениями своих чувств и неизменно держу себя, как и прежде. Я не проявляю ни радости, которая могла бы показаться фальшивой, да и была бы ею, поскольку, говоря откровенно, и вы легко можете в это поверить, отнюдь её не чувствую, ни грусти, которую могли бы приписать малодушию{177}.
Это стремление не проявлять внешне своих чувств полностью находилось в традициях королевского двора. «Конкуренция в придворной жизни вынуждает, - писал ещё Н. Элиас, - к обузданию аффектов в пользу тщательно рассчитанной и детально выверенной в оценках позиции в обхождении с людьми» {178}. Хотя прежде всего это, конечно, относилось к самому королю. «Королевская невозмутимость имела причины теологические и теоретические: король должен контролировать испытываемые им чувства, поскольку никто не способен управлять, если он не научится до того управлять самим собой. Таким образом, есть время для церемониала, когда король ведёт себя невозмутимо и серьёзно, по образцу испанских государей, есть повседневность двора, когда ему позволено демонстрировать скуку, и есть разного рода деятельность, когда допустимо проявлять чувства или амбивалентные намерения. Гораздо лучше невозмутимости знать, как умело приоткрыть свои чувства, то есть притвориться или же просто продемонстрировать отношение к кому-либо, пристрастность - всё это слишком ценные инструменты при дворе, чтобы король ими пренебрегал» {179}.
Этим традициям граф Прованский полностью соответствовал, однако ко второй половине XVIII в. они уже во многом шли вразрез с новыми веяниями эпохи Просвещения, когда, по крайней мере на теоретически-философском уровне, больше ценились естественность или её имитация. В новых условиях бесстрастность из добродетели превращалась в порок, оборачивалась неискренностью и надменностью. Как любое несоответствие моде, она вызывала раздражение - тем большее, что Месье не был королём. Как отметит в своих воспоминаниях один из современников, графа Прованского «упрекали в Версале за надменность, настолько неуместную у брата короля, что это казалось почти нелепым» {180}. Возникал своеобразный парадокс: про Людовика XVI нередко говорили, что ему не хватает королевского величия, что он ведёт себя не как король{181}, тогда как Месье, напротив, порицали за то, что он ведёт себя как король. В 1815 г. Наполеон якобы скажет графу де Моле{182} о Людовике XVIII: «Это Людовик XVI, у которого меньше искренности и больше ума»{183}. «Менее искренний, чем его старший брат, - с презрением напишет другой современник, - Людовик XVIII, также как и он, по природе своей обладал той двуличностью, которая неотделима от слабости. Природное добродушие в соединении с определённой строгостью нравов помогало Людовику XVI компенсировать этот недостаток» {184}.
Таким образом, умение принца скрывать свои мысли и невозможность догадаться о его истинных чувствах в глазах недоброжелателей воспринимались как черты не положительные, а сугубо отрицательные. Как писал брат Марии-Антуанетты Иосиф II: «Месье - существо неопределимое, получше, чем король, но от него исходит лютый холод» {185}. Эта черта принца вызывала отторжение и у Мерси д’Аржанто: он не раз докладывал Марии-Терезии о том, что поведение Месье в отношении королевы настолько мудро и выверено, что заставляет заподозрить неладное{186}. «Амбициозный и скрытный придворный»{187}, - скажет про графа Прованского графиня де Буанье.
Сходным образом характер графа Прованского виделся и с другого полюса, со стороны слуг:
Хотя [мои] обязанности не были ни трудными, ни сложными, из-за застенчивости, которую я тогда ещё не поборол, я выполнял их довольно неловко. Надо отдать должное принцу, он не проявлял ни малейшего нетерпения: ни слова не говоря, он ждал, пока моя рука перестанет дрожать. Но как, казалось, он не замечал мою неумелость, также он не замечал и мою ловкость, когда я стал менее неуклюжим: это был настоящий идол, который не проявлял ни неудовольствие, ни удовлетворение тем умением или его отсутствием, с которым ему служили его жрецы{188}.
Ж.-М. Ожеар (Augeard) {189}, бывший секретарь Марии-Антуанетты, также жалуется в своих мемуарах на холодность Месье. По его словам, когда он прибыл в эмиграцию в 1791 г. и хотел встретиться с графом Прованским, тот сказал ему всего несколько слов, тогда как Мадам проговорила с ним больше трёх часов. Ожеар, считая, что оказал Людовику в прошлом немало услуг, был оскорблён до глубины души: «Вежливый человек лучше обращается со слугой, чем Месье принял меня». Однако когда Мадам спросила Месье, имеет ли он что-то против Ожеара, тот якобы ответил, что, напротив, считает его «очень галантным человеком» {190}.
По всей видимости, принц очень чётко разделял для себя ближний круг, где он мог позволить себе быть самим собой, и посторонних. Сохранились свидетельства того, что среди близких людей и тогда, и позднее он вёл себя легко и свободно, любил и умел пошутить, слыл великолепным рассказчиком. Как отмечал один из придворных (речь шла уже о временах Реставрации), король «перед людьми, которых хорошо знал», «остроумнейшим образом рассказывал даже самые непристойные анекдоты, и так играл лицом, что это сделало бы честь лучшим комикам»{191}.
С теми же, кто в этот ближний круг не входил, он держал себя совершенно иначе. «Его осторожность никогда не позволяла ему полностью открыть душу»{192}, - напишет его первый советник. Особенно он был требователен к тем, кто принадлежал к его Дому: будучи добрым с ними, «он требовал, чтобы они служили ему усердно, исправно и с умом»{193}. Герцог де Кар рассказывал впоследствии историю, которую он пронёс через годы, и она видится мне весьма показательной. Когда только создавался Дом Месье, он отважился спросить у принца, попадают ли туда двое его знакомых, объяснив это нарушение этикета тем, что они очень волнуются и их «сердца сильно бьются» в ожидании добрых новостей. «А ваше сердце тоже сильно бьётся?» - неожиданно спросил Людовик-Станислас, положив руку ему на грудь. Юноша стал лепетать, что, если бы он мог надеяться на такую честь, то и его сердце колотилось бы столь же сильно, но Месье, всё для себя поняв, убрал руку, развернулся на каблуках и за следующие несколько лет не удостоил де Кара ни единым словом{194}.
Однако если невозмутимость принца оказалась лишь не очень успешной саморепрезентацией, то взаимоотношения с королевской семьёй повлияли на его репутацию куда более существенно. Несмотря на образ любящего брата, который Людовик-Станислас считал нужным создавать, эти отношения были очень непростыми и вредили принцу в глазах общественного мнения.
Немаловажной причиной отсутствия тепла между братьями мне видится бросающаяся в глаза разница их характеров. Если один славился своей прямотой и неумением скрывать свои чувства, то другой, напротив, редко избирал прямой путь. Будущего Людовика XVI обычно рисуют как «близорукого, застенчивого, угрюмого, неуклюжего» {195}, рассказывают, что «воспитателям не удалось преодолеть в нём ни природную вялость, ни робость характера», что он «был излишне уступчив, удручающе непостоянен, легко и как-то равнодушно отвергал собственные решения»{196}. Месье же был с юных лет человеком энергичным, светским, умеющим привлекать к себе людей. Способный быстро принять решение и следовать ему, Людовик- Станислас воспринимал брата как человека, легко поддающегося влиянию. «Слабость и нерешительность короля, - скажет он однажды, - неописуемы. Чтобы вы составили представление о его характере, вообразите смазанные маслом шарики из слоновой кости, которые вы тщетно стараетесь удержать вместе»{197}.
Людовик XVI за всю свою жизнь совершил лишь три небольших путешествия по стране (включая поездку в Реймс на коронацию){198} и плохо знал даже Париж. Когда Иосиф II делился с Людовиком XVI своими впечатлениями от поездки по Франции, выяснилось, что король представления не имеет, как выглядит поразивший императора Дом инвалидов{199}. В отличие от короля, Месье много путешествовал по стране. Ещё в 1777 г. он отправился в длительную поездку по югу Франции и, в частности, по своему графству; триумфальные встречи в Бордо, Марселе, Тарасконе, Ниме, Авиньоне произвели на него огромное впечатление {200}. В другие поездки он посещал Шамбери и Лион, побывал в Виши и Меце.
После того как герцог Беррийский женился на Марии-Антуанетте, молодые люди стали проводить много времени вместе. Братья были погодками, эрцгерцогиня - ровесницей младшего из них, и поначалу она так много внимания уделяла графу Прованскому и так любила бывать в его компании, что это стало вызывать тревогу у Мерси д’Аржанто, а через него - у Марии-Терезии. В 1773 г. в письме Мерси она специально отмечала: «Я хочу, чтобы моя дочь всегда остерегалась графа Прованского. Этот принц мне кажется фальшивым»{201}. Граф Прованский и в самом деле не просто с удовольствием проводил время с женой брата, но и постоянно выказывал себя галантным кавалером и ухаживал за австрийской эрцгерцогиней настолько, насколько позволяли приличия. Так однажды он подарил ей веер, украшенный следующими стихами: «В сильнейшую жару Я рад скрасить ваш досуг. Я буду рядом с вами, чтобы навевать зефиры, Ну а любовь придёт сама»{202}. В свете этого едва ли правы те современники, которые полагали, что Месье, унаследовав дипломатические принципы от отца, «постоянно пребывал в открытом противостоянии с Марией-Антуанеттой»{203}.
В конце концов императрица потребовала от своего посла присматривать, чтобы её дочь не сходилась с Людовиком-Станисласом слишком близко, поскольку сравнение будет не в пользу мужа{204}, и тот сделал всё для того, чтобы рассорить австрийскую принцессу и младшего брата герцога Беррийского{205}. Явно под его влиянием Мария- Антуанетта в своих письмах матери неоднократно отмечала, что характер графа Прованского куда менее искренний, чем ее собственный {206}.
Тем не менее до поры до времени Марии-Антуанетте, скорее, доводилось выступать посредницей между двумя братьями и заставлять их примиряться после частых ссор, одна из которых даже закончилась дракой.
В комнате графа Прованского, - рассказывает Мерси д’Аржанто, - на каминной полке стояла очень искусно сделанная фарфоровая статуэтка. Когда г-н Дофин оказывался в этой комнате, он приобрёл привычку рассматривать эту фигурку. Это тревожило г-на графа Прованского и как-то, когда г-жа Дофина смеялась над его страхами, г-н Дофин, державший в это время статуэтку в руках, выронил её, и она разлетелась на части. Г-н граф Прованский, поддавшись гневу, кинулся на г-на Дофина, схватил его за шиворот и несколько раз ударил. Г-жа Дофина, в замешательстве от этой сцены, кинулась их разнимать и ей даже поцарапали руку. Сразу же после ссоры они помирились{207}.
Впрочем, складывается впечатление, что будущий Людовик XVI и сам с удовольствием задирал брата: тот же Мерси сообщал императрице, что в другой день, когда Мария-Антуанетта играла с Людовиком-Станисласом в пикет{208}, герцог Беррийский в нетерпении, когда же наступит его очередь, стал постукивать по руке брата палкой, пока тот не бросился на Дофина, чтобы её отобрать, и его жене вновь пришлось их мирить{209}.
Перелом в отношениях, скорее всего, наступил в середине 1775 г. Как докладывал Мерси д’Аржанто Марии-Терезии, после смерти Людовика XV его наследник нашёл письма графа и графини Прованской, «в которых эти принц и принцесса требовали у покойного короля вещи, абсолютно противоположные тем разговорам», которые они вели с Людовиком XVI и Марией-Антуанеттой - речь в основном шла о просьбах назначить на должность того или иного дворянина. Мерси не упустил свой шанс. «Король был этим сильно шокирован, - докладывал он, - как и королева; и я воспользовался этими обстоятельствами, чтобы утвердить Е.В. в желании вести себя сдержанно и осмотрительно по отношению к деверю и его супруге» {210}. После этого в письмах матери королева отмечала, что они с мужем сосуществуют с Месье «без раздоров и без доверия» {211}, и признавалась, как она счастлива тем, что из трёх братьев ей достался именно Людовик-Огюст, «хотя он и неуклюж»{212}.
Аналогичных взглядов придерживался и Людовик XVI; не без внутреннего удовлетворения Мерси передаёт его реплику, брошенную брату, исполнявшему в одной из постановок роль Тартюфа, о том, что персонажей в пьесе играют люди, соответствующие им по характеру{213}. Сказались на их отношениях и некие преданные гласности письма Месье{214}, продемонстрировавшие, что граф Прованский ведёт двойную игру Публикатор переписки Марии-Антуанетты с матерью предполагает, что речь идёт о его письмах к Густаву III. Нельзя этого исключить, хотя в опубликованных на настоящий день письмах графа Прованского королю Швеции за 1775 и несколько предыдущих лет сложно найти что-то компрометирующее. Так или иначе, в своём письме шведскому королю от 12 июня 1775 г. граф Прованский не без горечи отметит: «Я в хороших отношениях с королём и в неплохих с королевой»{215}.
Ситуация усугублялась тем, что Людовик XVI очевидно не обладал в глазах братьев авторитетом деда. И граф Прованский, и граф д’Артуа, и их жёны отказывались регулярно присутствовать на церемонии пробуждения короля, тогда как при Людовике XV таких проблем не возникало{216}.
Ещё одной причиной постоянных разногласий между братьями принято считать их неизменное соперничество, якобы сложившееся уже в юности. Нередко можно встретить упоминания о том, что в молодые годы граф Прованский не стеснялся выказывать своё превосходство над братом, что того, естественно, раздражало. Рассказывают, к примеру, что однажды, когда герцог Беррийский в присутствии брата неграмотно построил предложение, Людовик-Станислас-Ксавье презрительно заметил, что принцу пристало владеть своим языком. На что будущий Людовик XVI раздражённо парировал: «И уметь его придерживать!» {217} Впрочем, эта история выглядит несколько иначе, если поверить современнику, сообщавшему, что в 1789 г., накануне открытия заседаний Генеральных штатов Людовик XVI прочитал братьям свою речь, иронично заметив в адрес графа Прованского: «Вы пурист и поправите мои ошибки» {218}. Ровно такая же добродушная ирония видится мне и в другом эпизоде, о котором рассказывает Э. Фор, трактуя его, впрочем, совершенно иначе. «Нельзя сказать, что он неспособен дать резкий отпор, - писал Фор о Людовике XVI. - Обычно такие выпады вызывает его брат, граф Прованский, как если б только вражда и зависть способны вывести короля из спячки. Таков его ответ бестактному представителю провинциальной делегации, который расхваливал его ум: “Я вам очень благодарен, сударь, но вы ошибаетесь: очень умён не я, а мой Прованский брат”»{219}.
Принято считать, что в основе этого соперничества лежало стремление графа Прованского занять место Людовика XVI. Как писала Мария-Антуанетта, «в его сердце больше любви к себе, нежели привязанности к старшему брату и, без сомнения, ко мне. Всю жизнь он страдал от того, что не родился господином»{220}. Рассуждений на эту тему достаточно и у современников{221}, и у историков{222}. Другое дело, что реальных свидетельств такого соперничества сохранилось немного, и их все чрезвычайно сложно проверить.
Пожалуй, единственная сфера, где конфликт интересов явно чувствовался, это отношение Месье к детям королевской четы. Из письма Густаву III во время первой беременности королевы видно, до какой степени граф Прованский расстроен этим событием{223}. Очевидно, что отсутствие потомства у Людовика XVI и Марии-Антуанетты укрепляло положение Месье и внушало ему надежды на трон. Первым ребёнком короля и королевы стала родившаяся в декабре
1778 г. девочка. В частном письме граф Прованский признавался, что испытал при этом определённое облегчение, тем более что прогнозы на благополучное разрешение королевы от бремени второй раз были не столь радужными {224}.
Принято считать, что отныне заботой графа Прованского становится поиск доказательств того, что отец детей - не его брат, и внушение сомнений на сей счёт придворным и общественному мнению{225}. Один из современников не преминул отметить, что, когда в январе
1779 г. дочь королевской четы крестили и Месье держал ребёнка на руках, представляя короля Испании, Главный раздатчик милостыни спросил принца, какое имя следует дать девочке. «Но с этого ли нужно начинать? - ответил граф Прованский. - Согласно обряду, сперва нужно узнать, кто её отец и мать». Ему возразили, что это предусмотрено для случаев, когда родители не известны, а это явно не та ситуация. Однако Месье не удовлетворился ответом и спросил мнения присутствующего на церемонии кюре Нотр-Дам. Кюре подтвердил правоту принца, но ответил, что в данном конкретном случае он на стороне Главного раздатчика милостыни. Присутствовавшие на церемонии придворные захихикали, ещё более подчёркивая пикантность ситуации{226}.
После рождения осенью 1781 г. мальчика, получившего титул Дофина, граф Прованский перестаёт быть наследником престола. Впрочем, в рассказах о его отношении к этому событию чрезвычайно сложно отличить правду от вымысла. Так, в историографии на протяжении уже двух столетий муссируется устойчивый слух о том, что якобы граф Прованский то ли добился от пэров Франции подписания специального протеста против того, чтобы дети короля считались законными{227}, то ли даже умудрился собрать документы, доказывающие адюльтер королевы, и хотел представить их на рассмотрение Ассамблеи нотаблей при посредничестве одного из пэров; это событие относят то ли к 1787 г. {228}, то ли к 1789 г.{229}
По всей видимости, эта история восходит к публикации в Moniteur{230} документа, подписанного бывшим депутатом Генеральных штатов и Конвента П.Т. Дюран-Майяном{231}. Человек весьма влиятельный, осведомлённый и пользовавшийся немалым авторитетом среди людей «умеренных», 21 брюмера VI года (11 ноября 1797 г.) он был арестован по обвинению в связях с роялистами, его бумаги оказались захвачены полицией и одну из них решили опубликовать. О графе Прованском там говорилось:
Мало кто знает, что ему принадлежат бумаги, сданные на хранение в парижский парламент во время Ассамблеи нотаблей герцогом Фиц- Джеймсом{232} от имени герцогов и пэров королевства. Эти лживые бумаги были придуманы на тайном сборище для того, чтобы лишить детей короля наследства их отца. Корона должна была перейти к детям графа д’Артуа. Герцог Орлеанский был сторонником этого проекта, от которого затем отказался под влиянием Лондонского кабинета. Лафайет был также замешан в этом заговоре, но лишь для того, чтобы замаскировать собственный.
В этом тексте содержится немало и иных открытий, например говорится о том, что все члены парламента, которые знали о бумагах, были гильотинированы. Добиться этого было просто, поскольку Робеспьера окружали агенты графа Прованского, указывавшие на людей, которых они опасались, и те отправлялись на гильотину. Одновременно публикация появилась и в ряде других изданий{233}. Лафайет писал о ней впоследствии, что она полна «абсурдной и отвратительной лжи» {234}; действительно, она, скорее, является показателем того, насколько сильно Директория опасалась Людовика XVIII в 1797 г. Во времена Ста дней было опубликовано письмо графа Прованского герцогу Фиц-Джеймсу, датированное 13 мая 1787 г., в котором говорилось:
Что ж, мой дорогой герцог, Ассамблея нотаблей подходит к концу, и, тем не менее, вы ещё не затронули важнейший вопрос. Можете не сомневаться, что нотабли убедятся по переданным им вами уже шесть недель назад документам, что дети короля не его. Эти бумаги со всей очевидностью доказывают преступное поведение королевы; вы же - подданный, питающий слишком сильную привязанность к крови ваших владык, чтобы не краснеть, подчиняясь этим плодам адюльтера. Завтра же, не позже, представьте доклад по этому поводу в моём бюро. [...] Я знаю, что это будет не слишком приятно королю, но между нами, будучи такой игрушкой в руках его жены, достоин ли он править? Да, мой дорогой Фиц-Джеймс, это несчастный государь, а Франция достойна настоящего короля{235}.
Невозможно даже вообразить, чтобы граф Прованский и в самом деле написал такое письмо. Что же касается самого слуха о компрометирующих королеву бумагах, мне видятся вполне резонными аргументы Э. Левер, которая считает его совершенно фантастическим: трудно представить себе, чтобы в годы, когда и речи не шло о лишении Людовика XVI власти, Месье решился бы пойти на столь открытый конфликт с непредсказуемыми последствиями{236}.
Впрочем, есть и другая версия той же истории: молодой маркиз де Буйе в мемуарах рассказывает, будто слышал «достаточно правдивые свидетельства» о том, что Месье отправил в Парижский парламент документы, доказывающие незаконность детей короля{237}, и они ждали в Парламенте своего часа: как только удалось бы избавиться от Людовика XVI, они сразу же были бы пущены в ход{238}. Этот вариант видится мне куда более логичным с политической точки зрения, но столь же мало реалистичным: такую акцию трудно было бы сохранить в тайне от королевской семьи, и отношения оказались бы безнадёжно испорчены.
Кроме того, хотя в мемуарах, дипломатической переписке, в рассказах о ходивших при дворе сплетнях и анекдотах не сложно найти подтверждения реальной или предполагаемой конкуренции между братьями, можно при желании привести немало и других фактов. В ноябре 1785 г. двор активно обсуждал, что, поскольку у Месье нет детей, он завещал своё состояние младшему сыну королевской четы{239}. Да и несмотря на то, что принято считать, будто в годы Революции граф Прованский делал всё, чтобы лишить брата трона, у меня складывается обратное впечатление: несчастья явно сблизили королевскую семью {240}, и в конце 1790-х гг. это дало основание Людовику XVIII написать про Марию-Антуанетту следующее: «Издавна я был с ней в довольно плохих отношениях, в последние годы стал её другом». Хотя, добавляет король, я «никогда не принадлежал к тем, кто пользовался её благосклонностью»{241}.
На мысль о том, что в данном случае Людовик-Станислас не кривит душой, наводит и следующий эпизод. Вскоре после казни Людовика XVI Мария-Антуанетта поручила одному из немногих оставшихся ей верными дворян передать графу Прованскому печать покойного короля, его перстень и пряди волос членов королевской семьи. Насколько я могу судить, эта история, многократно воспроизведённая в литературе, восходит к воспоминаниям Ж.Б. Анета, обычно именуемого Клери (Hanet dit Cléry), слуги Людовика XVI во время его заключения в Тампле. По его словам, проезжая через Бланкенбург, он встретился с Людовиком XVIII, который и показал ему реликвии, а также записку Марии-Антуанетты, в которой она писала Месье, как любит его, и подчёркивала, что это говорится от всего сердца{242}. Другой весьма осведомлённый современник, барон де Гогла (Goguelat) {243} рассказывая эту историю, добавляет, что отправленный королевой дворянин не только встретился с Месье в Хамме, но и получил от графа Прованского чрезвычайно трогательное письмо, полное любви и нежных чувств к членам королевской семьи {244}. Разумеется, зная отношение королевы к Месье до Революции, к этому сюжету нельзя отнестись без известного скепсиса, к тому же очевидно, что если реликвии и были переданы графу Прованскому, то, скорее всего, как главе рода, старшему члену семьи. Тем не менее им обоим ничто не мешало выбрать иные формулировки.
Существует и ещё один весьма любопытный документ. В начале XX в. известный историк эмиграции Э. Доде опубликовал попавший ему в руки текст, озаглавленный «Исторические размышления о Марии-Антуанетте»{245}. По его словам, он целиком написан рукой Людовика XVIII, датирован ноябрём 1798 г. и дополнен письмом короля о том, что предназначался к анонимной публикации. Можно только гадать, что заставило короля написать этот очерк, разве что ровно 5 лет, прошедшие со дня казни Марии-Антуанетты. В этом тексте жена Людовика XVI рисуется с большим сочувствием и весьма благоприятными штрихами; специально коснувшись слухов о её амурных похождениях и о том, что дети могли не принадлежать её мужу, Людовик XVIII решительно их отвергает{246}. Хотя, безусловно, трудно исключить и мысль о том, что к 1798 г. все эти истории давно потеряли актуальность, и не было никакого смысла бросать тень на память покойной королевы.
Эти рассказы о реальном или предполагаемом соперничестве между братьями неминуемо ставят и вопросы о порядочности Людовика-Станисласа-Ксавье. Нередко утверждается, что именно он активно распространял сплетни о бессилии короля и распутстве королевы{247}; инспирировал или даже субсидировал «памфлетную войну», направленную против королевской четы{248}: речь идёт о многочисленных памфлетах, сатирических куплетах и т. д., в которых обсуждалась бездетность Людовика XVI и безнравственность Марии-Антуанетты {249}.
Убедительных доказательств этому нет; впрочем, не приходится сомневаться, что проникшая в историографию точка зрения стала отражением тех выводов, которые делало общественное мнение в последнее царствование Старого порядка. О том, насколько эти выводы соответствовали действительности, судить чрезвычайно сложно. Сам Людовик XVIII в 1801 г. комментировал этот сюжет следующим образом:
Если бы я мог оживить прах моей несчастной кузины, она сказала бы, ненавидел ли я её.
Обвинять меня в неясных, потайных, неопределённых и меняющихся в зависимости от обстоятельств амбициях - это всё равно, что уподобляться Гакону{250}, который, будучи полон нетерпения от того, что Фонтенель не отвечал на его памфлеты, написал ещё один: «Ответ на молчание г-на де Фонтенеля»{251}.
Весьма негативно сказывались на репутации графа Прованского и обвинения в готовности поступиться ради выгоды своими политическими убеждениями. Ранее уже шла речь о том, что поначалу принц отстаивал реформу Мопу и выступал против Тюрго, а к 1789 г. поддерживал идею удвоенного представительства третьего сословия и сотрудничал с Мирабо. Даже сегодня это сбивает с толку историков и мешает им ответить на вопрос: так кем же был Людовик- Станислас, консерватором или либералом? К примеру, Левер неоднократно называет Месье консерватором и подчёркивает, что тот поменял «политическую тактику» только к концу 1788 г., когда осознал, что быть принцем-«патриотом» значительно выгоднее{252}. Таким образом, подразумевается, что граф Прованский не менял свои убеждения, а умело маскировал их ради обретения популярности. Разумеется, в этом нет ничего невероятного, но, на мой взгляд, оба тезиса нуждаются в доказательствах - как идея, что до 1788 г. взгляды Месье были консервативно-традиционны, так и то, что далее он не стал либералом, а лишь притворялся им.
У современников можно встретить ту же мысль: до 1788 г. Месье был за «королевский деспотизм», а после совершил неожиданный разворот на 180 градусов. Маркиз де Буйе писал про начало 1789 г.:
Месье с тех пор придерживался наиболее либеральных принципов; он использовал все способы, чтобы добиться популярности, и его голосование у Нотаблей в пользу удвоения представительства третьего сословия было свидетельством этого или даже залогом{253}.
Любопытный парадокс: в 1789 г. многие дворяне поддержали революцию, выступили за реформы, а затем и за конституционную монархию. Это стало одной из причин, по которой конституционных монархистов так ненавидели роялисты. Не любил их, как мы увидим далее, и граф Прованский. В годы эмиграции принцы «видели в монаршьенах, скорее, первое поколение революционеров, нежели защитников реформированной монархии; иными словами, ответственных за самое начало процесса, который в итоге привел к свержению трона. В 1793 г. им говорили: “Вы убили монархию!”» {254}. Как это ни покажется парадоксальным, аналогичные претензии предъявляли и Людовику XVIII: его, как и Иосифа II (хотя и совершенно в ином смысле), тоже можно было бы назвать «революционер на троне».
Ходила легенда, что в начале 1789 г., когда маркиз де Буйе пытался предупредить короля о планах заговорщиков, планировавших использовать Генеральные штаты для дестабилизации обстановки в стране, он смог получить аудиенцию только у Месье, который, по словам сына де Буйе, выслушал маркиза, но не дал делу ход{255}. Рассказывая о событиях 5-6 октября 1789 г., Л. Блан запустил анекдот, многократно повторённый с тех пор в историографии, о том, что когда утром 6 октября Ж.-Ж. Мунье{256} рассказал графу Прованскому об опасном положении членов королевской семьи, тот якобы ответил: «Что делать! У нас революция, а ведь на пожаре без битых окон не обойтись!»{257} Среди эмигрантов ходили слухи, что Месье взял на себя обязательство не покидать Людовика XVI; некоторые ожидали, что, получив известие об аресте короля в Варенне, он вернётся в Париж, да и сам король, как говорили, ожидал того же самого{258}. Другая легенда гласила, что Месье выдал революционерам маршрут следования короля, чтобы ему самому позволили спокойно покинуть страну {259}. Не раз обвиняли современники графа Прованского и в казни Людовика XVI: якобы он подкупил на английские деньги около 60 депутатов Конвента, которые и предопределили вынесение смертного приговора{260}.
Отдельная легенда касается взаимоотношений графа Прованского и Робеспьера. Слово «взаимоотношения» следовало бы взять в кавычки, а упоминания о столь удивительных связях логично было бы считать курьёзом{261}, если бы не постоянно встречающиеся в исторической литературе сведения о том, что сестра Максимилиана Шарлотта после Реставрации получала пенсион от Людовика XVIII и его семьи. Если верить дополнению к мемуарам графа Ж.К. Беуньё (Beugnot), министра внутренних дел при Наполеоне, руководившего одно время полицией при Людовике XVIII, король сам повелел оставить Шарлотту в списке пенсионеров{262}. Существует также история о том, что в конце XIX в. графиня де Басанвиль (Bassanville) держала в руках расписку Шарлотты Робеспьер о получении внушительной денежной суммы от герцогини Ангулемской{263}. Впрочем, есть версия, базирующаяся на одном из писем Робеспьера-младшего к брату{264}, что, напротив, Шарлотта была роялисткой, сотрудничала с принцами и многих спасла от смерти{265}.
Между тем о переписке между Месье и Робеспьером упоминают многие авторы{266}, но доказательства ими приводятся лишь косвенные. Бытует версия, что впоследствии эти письма попали к депутату Конвента Э.-Б. Куртуа (Courtois), ответственному за анализ захваченных у Робеспьера бумаг. Одни утверждают, что Э. Деказ, министр полиции, незадолго до смерти Куртуа отправился к нему и добыл 20 писем графа Прованского Робеспьеру{267}. Другое ответвление той же легенды основывается на публикации черновика письма барона де Дама (Damas){268} дипломатическому представителю Франции в Бельгии, датированного 3 ноября 1824 г., в котором тому предписывалось встретиться с Куртуа и выкупить у него письма Людовика XVIII, если таковые содержатся в его коллекции{269}.
На самом деле правительство времён Реставрации действительно проявляло немалый интерес к бумагам Куртуа, устраивало у него обыски, некоторое время не выпускало из страны, хотя как цареубийца он был обязан её покинуть. В опубликованной в 1834 г. книге сын бывшего депутата Конвента рассказывает эту историю в красках и даже приводит список документов, которые представляли наибольший интерес. Среди них под номером 26 фигурирует некий мемуар его отца, посвящённый Людовику XVIII в годы Революции, к которому прилагался ряд бумаг. Каких именно, так и остаётся неизвестным, к тому же книга изобилует фантастическими подробностями, в которые сложно поверить{270}. При этом нет никакой уверенности, что интерес правительства был вызван тайными письмами Людовика XVIII, поскольку у Куртуа хранился ряд важных для роялистов бумаг, в частности завещание Марии-Антуанетты. Известно, что до обыска Куртуа предлагал королю некие документы в обмен на разрешение остаться во Франции{271}.
Все эти детали и слухи складывались в единую «чёрную легенду», которая будет преследовать Людовика XVIII до конца жизни. В 1819 г., уже после Реставрации, один шотландский журнал в весьма ядовитой статье назовёт его «самым дорогим для якобинцев после Эгалитэ {272}»{273}.
Был, однако, один эпизод, который слухом отнюдь не являлся. Между тем, как показало время, он лишил Месье шансов занять достойное место во власти. Он произошел в декабре 1789 г., когда весь Париж обсуждал дело маркиза де Фавра, арестованного по обвинению в контрреволюционном заговоре. Хотя оно привлекло внимание и современников, и историков, дело это по сей день остаётся весьма туманным. «Это самый таинственный эпизод из более чем не простой жизни Людовика»{274}, - замечает Ф. Мэнсел.
Маркизу де Фавра самому по себе можно было бы посвятить если не книгу, то весьма обширную статью. Тома де Маи (Mahy), маркиз де Фавра (Favras) был выходцем из старого провинциального дворянства. В 11 лет он поступил в полк королевских мушкетёров, отличился на полях сражений Семилетней войны, заслужил крест Людовика Святого, женился на немецкой принцессе, союз с которой, как писал сам маркиз, «не обесчестил бы и наших королей»{275}. В 1772 г. де Фавра перешёл на службу в швейцарский полк Месье в чине первого лейтенанта, что соответствовало армейскому полковнику. Видимо, это была попытка и сделать придворную карьеру, и начать вести образ жизни, подобающий супругу принцессы.
Месье заметил молодого офицера, даровал ему пенсион на обучение сына, маркиз подружился с первым камер-юнкером графа Прованского графом де Ла Шатром, но бедность заставила его оставить службу. Маркиз много путешествовал по Европе, пытаясь воплотить в жизнь разнообразные военные и инженерные проекты, его финансовый проект в 1789 г. даже получил одобрение Мирабо и ряда депутатов Генеральных штатов. Как вспоминал современник, де Фавра - «человек из хорошего рода и образованный, но с горячей головой, заставлявшей его замысливать тысячи проектов, не давая ни на одном сосредоточиться; его непостоянство никак не давало ему сколотить состояние, а ведь его таланты вполне это позволяли...» {276} Впрочем, маркиз далеко не всегда думал о выгоде: в ночь с 5 на 6 октября 1789 г. он попытался с рядом других молодых дворян найти лошадей и вывезти короля, но не сумел пройти дальше одного из министров и получил отказ. Видимо, в эти дни он возобновил контакты со своим старым знакомым - графом Люксембургским, капитаном королевских гвардейцев, мечтавшим что-то выиграть от начавшихся пертурбаций и заглядывавшимся на место командующего Национальной гвардией {277}.
А. де Валон, автор большой статьи, посвящённой де Фавра{278}, полагает, что и после этого маркиз не отказался от мыслей спасти короля, но для этого были нужны деньги и люди. Он решил действовать через тех, кого хорошо знал, - через окружение графа Прованского. Планы вывезти короля из Парижа носились в воздухе, и к принцу с ними уже обращались. 13 или 15 октября 1789 г., историки называют разные даты, Мирабо составил специальный мемуар с целью убедить королевскую семью покинуть Париж и поручил доверенному лицу при посредстве графа де Ла Шатр, первого камер-юнкера Месье, вступить в контакт с графом Прованским. Тот имел двухчасовой разговор с принцем; идея Мирабо состояла в том, чтобы ехать не на восток, где Людовик XVI оказался бы в слишком большой зависимости от иностранных держав, а на запад, в верную ему Нормандию. Однако Месье отказался принимать в этом участие, объяснив, что король постоянно меняет своё мнение и на него нельзя положиться, даже если действовать через королеву{279}. Видимо, с этого момента и началось сотрудничество Мирабо с королевской семьёй{280}; в тот краткий период он делал ставку на графа Прованского.
Де Фавра пошёл тем же путём. За двести с лишним лет историки не раз пытались реконструировать весь ход интриги, хотя не исключено, что полностью она существовала исключительно в голове самого маркиза. Между тем за ним уже следили, и его предприятие было обречено. Как только де Фавра достиг договорённости с графом Прованским, и маркиза, и его супругу арестовали; в аресте участвовали и приближённые героя войны за независимость США, депутата Генеральных штатов, командующего парижской Национальной гвардией маркиза де Лафайета.
Как и о чём договорились маркиз с графом Прованским? Поскольку планы де Фавра были мало кому известны, реальный или предполагаемый заговор быстро оброс фантастическими подробностями. Так, к примеру, в воспоминаниях можно прочесть, что планировалось похитить короля, вывести его в Перонн, а Месье тем временем объявил бы себя регентом{281}.
Однозначно можно утверждать лишь то, что де Фавра попытался организовать заём на два миллиона ливров, действуя якобы по поручению Месье. Секретарь Марии-Антуанетты Ожеар утверждал в своих мемуарах, что он находился в одной тюрьме с маркизом и его женой, а в 1798 г. о заговоре ему рассказывал информированный американец Г. Моррис. По словам Ожеара, де Фавра действовал по поручению Месье вместе с графом Люксембургским, графом де Ла Шатром, маркизом {282} де Леви и рядом других дворян, и их целью было нанять 300-400 человек, спасти и вывезти короля, а также разделаться с мэром Парижа Ж.С. Байи и Лафайетом{283}. Судя по всему, задействовав старые связи, маркиз как раз и вышел на этих трёх придворных, а кто-то из них уже переговорил с принцем.
О том, кто раскрыл заговор властям, существует несколько версий. Лафайет говорил Моррису, что давно следил за де Фавра{284}. Сам де Фавра полагал, что его предал граф Люксембургский, однако Ожеар в своих мемуарах довольно убедительно пишет о том, что слабым звеном оказались банкиры, к которым маркиз обратился с просьбой о займе{285}.
На суде де Фавра инкриминировался широчайший заговор, в котором должно было быть задействовано 140 000 человек, планы убийства Лафайета, набор войск, чтобы вывезти короля из Парижа. Но «в столь сложном деле не было ни единого сообщника; не заходила речь ни об оружии, ни о боеприпасах, ни о каком-либо снабжении; не было переписки с кем бы то ни было» {286}.
Объяснялось это довольно просто. После восстания 5-6 октября 1789 г. и насильственного перемещения короля в Париж политическое равновесие ещё не установилось, новые власти чувствовали себя неуверенно и стремились организовать резонансный политический процесс. До ареста де Фавра для этого были намечены два главных кандидата, ждущих в тюрьме решения своей судьбы. Один - уже неоднократно упоминавшийся Ожеар, фигура удобная, если учесть, что он был не только секретарём королевы, но и генеральным откупщиком. Обвиняли его в том же, что и де Фавра, - в стремлении организовать бегство короля. Другой - барон де Безанваль (Besenval), пожилой генерал, военный губернатор Иль-де-Франса, выведший войска из Парижа накануне 14 июля; его обвиняли в том, что он хотел осадить Париж и перебить его жителей. Обоих впоследствии оправдали. Один из современников предполагал, что причиной оправдания Безанваля были его тесные связи с герцогом Орлеанским, а сторонников герцога в городской верхушке было немало{287}. Если это правда, то и Ожеар мог похвастаться связями с Орлеанским домом: его отец служил управляющим у Регента. У де Фавра таких защитников не было.
Когда стало известно об аресте де Фавра, в Париже появилась листовка, подписанная неким Баро (Barauz), в которой говорилось, что это Месье стоял во главе заговора, и именно по его поручению де Фавра должен был собрать 30 000 человек, чтобы убить Лафайета и мэра, а также удушить Париж экономически. Стало понятно, что дело вот-вот может уйти с городского уровня и заинтересовать Учредительное собрание. Кроме того, принц получил анонимные письма с угрозами, и окружение Месье начало опасаться за его безопасность{288}.
Узнав об этом, граф Прованский решил, что разумнее будет не ожидать, пока его вызовут на допрос, а оправдаться самому. Мирабо в одном из писем явно давал понять, что план действий для Месье разрабатывал он сам и некий «человек в сером», которого публикатор идентифицирует как герцога де Леви. По словам Мирабо, это они подтолкнули графа Прованского к необходимости сделать публичное заявление, предупредив об этом заранее и королевский двор, и генерала Лафайета{289}. Моррис также вспоминает, что слышал от Лафайета, будто речь для Месье написал Мирабо{290}.
Днём 26 декабря Месье отправил в Ратушу записку, извещая, что придет к шести вечера. Когда граф Прованский появился, члены Коммуны прервали своё заседание, усадили брата короля рядом с мэром («как это было принято в суверенных судах по отношению к принцам крови») и позволили ему выступить с речью{291}. Про де Фавра принц сообщил следующее:
В 1772 г. он поступил в мой полк швейцарских гвардейцев, в 1775 г. - его покинул, и с того времени я ни разу с ним не беседовал. Лишённый на протяжении нескольких месяцев возможности пользоваться моими доходами, обеспокоенный значительными выплатами, которые мне предстояло совершить в январе, я хотел иметь возможность выполнить свои обязательства, не прибегая к помощи Казначейства. Чтобы добиться этого, я решил было заняться отчуждением имущества на необходимую сумму, но мне объяснили, что займ будет менее обременительным для моих финансов. Около двух недель назад г-н де Ла Шатр посоветовал мне г-на де Фавра как человека, способного осуществить заём у двух банкиров: г-на Шомеля и Сарториуса. Вследствие этого я подписал обязательство на два миллиона - на сумму, необходимую, чтобы расплатиться с долгами на начало года и заплатить моему Дому. И поскольку это дело было исключительно финансовым, я поручил этим заняться моему казначею. Я не видел г-на де Фавра, ничего ему не писал, никак не связывался с ним. К тому же всё, что он делал, мне полностью неизвестно{292}.
Впрочем, Месье не упустил случая и напомнить о своих заслугах, и провозгласить своё credo:
С того самого дня, когда я на второй Ассамблее нотаблей высказался по фундаментальному вопросу, по которому до сих пор нет согласия, я не переставал верить, что вот-вот разразится великая революция, что Король - по намерениям своим, по его добродетелям, в соответствии со своим верховным титулом - должен возглавить её, поскольку она не может быть благотворной для нации, не будучи благотворной для её монарха. В конце концов, именно королевская власть должна быть защитницей свободы нации, а свобода нации - фундаментом для королевской власти{293}.
Закончил же принц своё выступление следующим образом:
Пусть сошлются хотя бы на одно моё действие, хотя бы на одну мою речь, которые противоречили бы этим принципам, которые доказали бы, что, в каких бы обстоятельствах я ни оказался, благо Короля, благо народа перестали бы быть в центре моих мыслей и моих взглядов. А до тех пор я имею право ожидать доверия к моему слову Я никогда не изменял ни моим чувствам, ни моим принципам; не изменю и впредь{294}.
Речь была встречена аплодисментами, члены Коммуны заверили принца в своём полном доверии. Мэр объявил награду в 500 луи за сведения об авторах листовки; впрочем, уже вечером Лафайет заявил, что они арестованы и находятся в тюрьме {295}. 28 декабря специальное письмо о деле де Фавра с приложением своей речи в Коммуне граф Прованский отправил и в Учредительное собрание, и они там были зачитаны{296}.
Что здесь правда, а что нет, неизвестно до сих пор. Несомненно лишь, что о займе Месье знал и документы, дозволяющие его, подписывал. Думал ли он при этом, что речь идёт исключительно о решении его финансовых проблем, как свидетельствовал он сам и как засвидетельствует несколько позднее в суде де Ла Шатр? Всё же довольно странно при тех возможностях, которыми обладал принц крови, прибегать к посредничеству человека, с которым не встречался больше десятилетия и который уволился со службы именно из-за того, что не смог разобраться с собственными финансами. Ожеар справедливо отмечает в своих воспоминаниях: трудно представить себе, чтобы заём на такую сумму был организован без обсуждения в Совете брата короля, да к тому же ещё и столь окольными путями{297}.
Де Валон полагает, что заговор существовал в основном в воображении де Фавра{298}, однако и с этим трудно согласиться. Граф Прованский был, безусловно, богатым человеком, но подписать обязательства на два миллиона ливров просто для того, чтобы не упустить возможность поучаствовать в воображаемом заговоре? Очень сомнительно.
Ф. Мэнсел высказывает ещё одну идею: Месье мечтал занять место в Совете короля, и все его действия были направлены именно на это. В подтверждение своих мыслей историк цитирует довольно тёмное место из письма Мирабо от 27 января 1790 г.: «А вот кто ниже всех, так это Месье. Представь себе, что он вкладывал такие суммы, что даже если бы их предложил твой лакей, он попал бы в совет в ту секунду, как этого захотел бы, а вот Месье, скорее всего, в него не войдёт» {299}. Признавая, что министерские посты не продавались, Мэнсел предполагает, что деньги были нужны на подкуп депутатов, которые могли бы настоять на введении графа Прованского в Совет, а также, возможно, отменить закон, запрещающий депутатам быть министрами, чтобы Мирабо тоже мог туда войти {300}. Впрочем, этот комментарий видится мне чистой фантазией.
Впоследствии высказывалось также предположение, что дело де Фавра было творением Лафайета. Оно позволяло генералу убить двух зайцев: с одной стороны, маркизу хотелось показать народу казнь дворянина, но он понимал, что Безанваль будет оправдан. С другой стороны, обвинение де Фавра позволяло нанести удар по Месье и ставило того в безвыходную ситуацию: если он оправдывал себя за счёт де Фавра, это губило его репутацию, если отказывался защищаться, - становился в глазах народа подозрительным{301}. Эта версия кажется тем более правдоподобной, что, как известно, маркиз де Лафайет должен был начинать карьеру в окружении графа Прованского{302}, однако намеренно оскорбил его на одном из маскарадов, и они стали врагами до конца жизни{303}. Когда в 1792 г. судьба свела их на одну ночь в Хамме, и граф Прованский, и граф д’Артуа отказались увидеться с Лафайетом{304}. Фенимор Купер, общавшийся с генералом несколько десятилетий спустя, писал, что тот характеризовал Людовика XVIII как «самого фальшивого человека, с которым он когда бы то ни было встречался». Лафайет «отдавал ему должное за его таланты, но добавлял, что его двуличность врождённая, а не следствие его положения, поскольку она была с ранней юности известна тем, кто был с ним связан»{305}. Удивительно при этом, что именно дело де Фавра не давало Лафайету покоя на протяжении многих десятилетий: когда в октябре 1831 г., сорок лет спустя, маркиз будет говорить с трибуны палаты депутатов о Людовике XVIII, находившемся к тому моменту уже в могиле, то не откажет себе в удовольствии ядовито подчеркнуть тот «порождённый двуличием апломб», с которым Месье оправдывал себя в деле де Фавра{306}.
Этой стройной версии, по сути, противоречит только одно достоверное свидетельство: американец Г. Моррис записал в своём дневнике рассказ Лафайета о том, что генерал якобы после ареста вернул графу Прованскому его письмо, найденное у де Фавра и тем самым позволил принцу оправдаться {307}. Возможно, Лафайет и старался создать у Морриса впечатление, что всё так и было, но и в этом случае логика действий генерала ускользает от моего понимания. Американский историк Б. Шапиро, защитивший диссертацию о революционном правосудии в 1789-1790 гг., интерпретирует её следующим образом: Лафайет понимал, что судебное преследование брата короля на этом этапе революции как минимум нежелательно, а как максимум - невозможно. И вёл двойную игру, стараясь угодить и нашим, и вашим{308}. Эта интерпретация, однако, идёт вразрез со всем поведением Лафайета - как до, так и после.
Так или иначе, маркиз де Фавра был осуждён и приговорён к смерти. Прочитав приговор, маркиз сказал лишь: «Вы сделали, месье, три орфографических ошибки!»{309} Меж тем считается, что перед казнью он был готов сделать важное признание, однако ему дали понять, что это не изменит его судьбу{310}. Ходили разговоры о том, что после вынесения смертного приговора один из судей напутствовал де Фавра: «Ваша жизнь - жертва, которую вы должны принести ради спокойствия и свободы общества»{311}. Молодой де Буйе рассказывает в мемуарах со слов мадам де Бальби, с которой он встречался в 1797 г. в эмиграции, что в ночь казни де Фавра в Люксембургском дворце окружение принца не могло найти себе места от волнения, и все успокоились лишь после того, как стало известно, что де Фавра погиб, так никого и не выдав{312}. Существует также версия о том, что перед смертью де Фавра всё же заявил, что это Месье втянул его в заговор и заверил, что королева тоже в курсе этих планов и одобряет их{313}.
В итоге дело де Фавра обошлось принцу недёшево. Коммуна не имела к нему претензий, но недоброжелатели получили право обвинять Месье не только в сотрудничестве с революционными властями (что не было фатально на фоне поведения Людовика XVI), но и в трусости. Среди же роялистов поговаривали, что де Фавра до самой казни ждал, когда его спасут, и Месье делал всё, чтобы поддерживать в нём эти надежды и удерживать его от признания {314}.
И всё же по-прежнему остаётся актуальным вопрос: как вписать этот заговор в исторический контекст? Многие авторы исходят из того, что Месье сделал ставку на де Фавра, решив начать собственную игру, но какую? Шапиро полагает, что Месье подтолкнули к заговору октябрьские события, показавшие, сколь мало контролируема парижская толпа, и заставившие его расстаться с либеральными иллюзиями{315}. В этом варианте принц однозначно предстаёт трусом, пошедшим на попятный как только столкнулся с сопротивлением, не очень понятно лишь, отчего он тогда не принял план Мирабо.
Порой в историографии высказывается точка зрения, что конечной целью графа Прованского в этом заговоре было отстранение Людовика XVI и занятие престола. В частности, существует такая версия: принц поначалу надеялся, что наступит подходящий момент для отречения короля, но впоследствии «стал проявлять нетерпение» и сделал ставку на переворот, в результате которого устранялись Лафайет и Неккер, дети королевской четы признавались незаконными, а он становился регентом{316}.
Всё это мне видится абсолютными фантазиями, основанными исключительно на слухах. Любопытно, тем не менее, что и Л. Блан полагал, будто «истинным заговорщиком» был граф Прованский. В подтверждение его роли за кулисами Революции Блан опубликовал письмо Месье неизвестному адресату, сохранившееся в частном архиве и датированное 1 ноября 1790 г. В письме обсуждается некий заговор, направленный на организацию восстания, которое должно было покончить с Байи и Лафайетом. «Этот план представляет, сверх того, ту выгоду, что он запугает двор и заставит решиться на то, чтобы увезти никуда не годного человека»{317}. Впоследствии историки неоднократно обсуждали это письмо и высказывали сомнения в его подлинности{318}. Особенно их смущало то, что в оригинале было сказано не «никуда не годный человек», как это деликатно перевели на русский, а «soliveau» - «бревно», и трудно было себе представить, чтобы принц крови так высказался о своём государе. Но английский журналист Генри Рив весьма логично увидел в этой фразе отсылку к знаменитой басне Ж. Лафонтена «Le Roi-soliveau» (в русском переводе И.А. Крылова «Король-чурбан»{319}). Более того, в годы Революции была весьма популярна карикатура, где Людовик XVI изображался в виде бревна, вокруг которого скачут лягушки, выступающие за короля. Таким образом, само слово не удивительно - удивительно, что Месье столь неосторожно делился своими планами.
Вместе с тем, если отказаться от идеи, что граф Прованский только и мечтал лишить брата трона и занять его место, и заговор де Фавра, и поведение принца будут выглядеть совсем иначе. Едва ли кто-то из них вынашивал планы устранить Байи и Лафайета - это мало что меняло. Напротив, идея вывезти короля из Парижа могла казаться Месье абсолютно уместной. Сам Людовик XVI также со временем к ней придёт, а ведь следует учитывать, напоминает Мэнсел, который мыслит сходным образом, ещё и позицию королевы{320}. То, что Месье хотел занять место в королевском Совете, не вызывает сомнений, но кто сказал, что он собирался действовать против короля, а не вместе с ним? Ничто в его поступках начиная с 1788 г. не говорит о конфронтации с Людовиком XVI - как накануне, так и в первые годы революции Людовик-Станислас постоянно поддерживает брата и во всеуслышание заявляет об этом. Сделал он это и в Ратуше 26 декабря.
И, наконец, ничто не говорит о том, что де Фавра перед смертью собирался поведать какие-то кровавые тайны принца: он вполне мог размышлять о том, стоит ли по-прежнему, ценой собственной жизни, скрывать план Месье вывезти короля из Парижа. Говорит ли о трусости то, что граф Прованский отказался от де Фавра? Быть может. Впрочем, мне видится вполне обоснованной та точка зрения, что если бы Месье признался, что де Фавра - его человек, он бы погубил себя, но отнюдь не спас бы маркиза, лишь подтвердив существование заговора{321}. Вместо этого граф Прованский даже в изгнании поддерживал его семью при посредничестве герцога де Ла Фара{322}, а после Реставрации установил пенсион для вдовы казнённого{323}.
Помимо прочего, все эти эпизоды явственно показывают, сколь сложно, изучая Революцию (и биография графа Прованского не является исключением из правил), опереться на документы, которые не вызывали бы сомнений. Многие письма и свидетельства оказались рассеяны по частным архивам; революции, франко-германская война, Парижская коммуна, две мировые войны, очевидно, не способствовали сохранности источников. Причём, что не удивительно, сомнения в подлинности вызывают именно те документы, которые видятся наиболее принципиальными для понимания позиции Месье.
Так, к примеру, в ряде работ по истории Революции приводится текст письма (впрочем, неизменно без всяких ссылок на место хранения оригинала), якобы написанного графом Прованским графу д’Артуа и извещающего о смерти Людовика XVI. Две вещи в этом тексте кажутся весьма любопытными. Во-первых, упоминание о том, что Месье сообщили, что сын брата также умирает, тогда как по имеющимся сегодня сведениям до начала мая 1793 г. Людовик XVII был вполне здоров. И, во-вторых, фраза, которую лишь человек довольно беспечный мог бы доверить бумаге: «Обливаясь слезами по нашим близким, не забывайте, сколь полезной для государства станет их смерть»{324}. Самое раннее воспроизведение текста этого письма мне удалось найти в романе (!) Жана-Жозефа Реньо-Варена «Узники Тампля», изданного в 1800 году{325}. Автор был чрезвычайно плодовит, широко известен, переводился на другие языки. Казалось бы, ситуация очевидная. Но как тогда объяснить, что на соседних страницах Реньо-Варенн публикует послание про «короля-бревно», тогда как Л. Блан клялся, что держал это письмо в руках и оно находится в коллекции английского депутата палаты общин Монктона Мильнза?! {326} Признаться, это так и осталось для меня загадкой.
Тем не менее, даже если оставить в стороне истории от том, как граф Прованский руководил Робеспьером и планировал убийство Лафайета, у многих, кто был знаком с биографией принца до его восхождения на престол, складывалось впечатление, что в первые тридцать лет своей жизни граф Прованский как минимум дважды менял свою политическую линию. И это не прибавляло ему популярности. Пожалуй, наиболее подробно об этом писал по горячим следам французский учёный и дипломат Ж.-Л. Сулави, заслуживший репутацию сторонника Робеспьера. В своих воспоминаниях, опубликованных в 1801 г., Сулави отмечал, говоря о Месье:
[мемуар] в защиту парламентов, организованных г-ном де Мопу, показывает, что он был сторонником силовых методов (de l'autorité militaire), которые на протяжении веков составляли силу и основу его Дома. Он также знал об энергичности и неизменности существующей во Франции оппозиции таким методам, и в другом очень любопытном мемуаре он изображает, каким опасностям подвергнется монархия, если старые парламенты будут уничтожены, сосланы, унижены и ими овладеет чувство мести. Принц увидел, как в 1788 и 1789 гг. его пророчества сбылись. Я привожу этот общеизвестный факт для того, чтобы доказать, что для Месье было характерно то непостоянство, которое не позволяло ему принадлежать к категории государственных деятелей и, в особенности, тех необыкновенных людей, которым самой природой предназначено создавать империи или приводить к процветанию те из них, которые оказались в упадке {327}.
Далее Сулави резюмирует: «На самом деле, Месье с самого начала правления своего брата продемонстрировал, что он ярый приверженец деспотической системы, а в конце его правления он поспособствовал его свержению и ускорил его, исповедуя разрушительные для монархии демократические принципы»{328}. И раскрывает свою мысль:
В 1775 г. он беспрестанно препятствовал действиям г-на Тюрго, а затем г-на Неккера. Самые основательные и доказательные труды против демократических поползновений этих двух министров исходили из его дома. Кромо и Бурбулон{329} беспрестанно проявляли интерес к любым действиям женевского министра. Каково же было наше изумление, когда Месье в 1788 г., в декабре, объединился с тем же самым министром и с меньшинством второй Ассамблеи нотаблей, чтобы убедить Людовика XVI удвоить количество посланцев от третьего сословия в Генеральные штаты и чтобы усилить демократическое общественное мнение и демократическую партию. С тех пор Месье принёс гражданскую клятву и согласился сесть рядом с Байи и даже ниже его, и опозорил этой шутовской церемонией, навсегда ославленной роялистами и освистанной демократами, те идеи, которые все народы Европы вкладывали в величие королевской власти в рамках умеренной монархии... {330}
Этот текст не только был прочитан Людовиком XVIII, но и, по всей видимости, задел его до такой степени, что король составляет на него краткий ответ, сохранившийся в его бумагах. Тот пассаж, который касается реформы Мопу, он комментирует следующим образом:
Не надо было быть великим пророком, чтобы предсказать эти опасности - правда, на самом деле, я это сделал устно и никогда не делал письменно. Я ещё вернусь к этому, здесь же мне хотелось бы сказать, что сатиры, карикатуры, политические записки, о которых речь пойдёт далее, мне приписываются по ошибке. Sed amoto quceramus seria ludo{331}.
Далее король продолжает:
Были ли моё поведение и мой характер столь непостоянны, как на то претендует г-н С.? На этом следует остановиться подробнее.
Он справедливо говорит о том, что я противился возвращению парламентов. Мне кажется позволительным человеку в девятнадцать лет, а мне было именно девятнадцать в 1779 году{332}, не знать досконально нашу правовую систему и верить, полагаясь на мнение учителей, что мой дед использовал в 1771 г. своё законное королевское право. Возможно, если бы сегодня он призвал меня в свой Совет, я бы исповедовал иные взгляды, поскольку куда лучше изучил эти сюжеты. Однако решение было принято, правильное оно было или нет, и я думаю сегодня, как думал и в 1779 году, что отменять его - это наносить смертельный удар авторитету королевской власти{333}.
После этого Людовик XVIII вновь настаивает, что высказывался об отмене реформы Мопу только устно, когда его брат за две недели до того, как об этом было объявлено публично, трижды обсуждал с ним этот сюжет в приватных беседах. Король приводит по памяти различные аргументы, которые он высказывал против этого решения: помимо того, что это подорвёт авторитет монархии, он опасался, что, если впоследствии Людовик XVI передумает, второй раз провести такую реформу будет невозможно. Сам же он выступал за исправление недостатков реформы Мопу, а не за то, чтобы вернуть всё, как было до неё. Подобные взгляды, вспоминает Людовик XVIII, не снискали ему любви народа, на этот счёт появилась даже песенка:
Месье, высказав своё пагубное мнение,
Хотел лишить нас наших прав.
Немного же свободы нам осталось,
Он хотел нас её лишить, не взирая на закон.
Он боялся ремонстраций,
Людовик был иного мнения,
И в наших интересах и из чувства благодарности
Спеть, спеть: «Да здравствует Людовик!» {334}.
«Немного свободы! И это сказано в такой момент!», - восклицает король и напоминает, что после этого его политическая карьера прервалась на 12 лет{335}.
Людовик-Станислас отмечает, что сам институт - Ассамблея нотаблей - обладал весьма двусмысленными полномочиями: «он не мог обладать ни правами Генеральных штатов, ни притязаниями Парламентов», это был сугубо консультативный орган. К тому же было очень сложно понять, какую позицию следует занять нотаблям: принц просил де Калонна просветить его на сей счёт, но министр собрался это сделать лишь за пару дней до открытия Ассамблеи, и то в самых общих чертах.
Я часто не совпадал во взглядах с министром, но всё же я не сказал ни единого слова, не сделал ни единого шага, который мог бы не понравиться Королю, и заслужил после этой Ассамблеи гораздо больше уважения, чем был того достоин{336}.
Возвращаясь после этого подробного рассказа к вопросу о своём непостоянстве, Людовик XVIII скрупулёзно перечисляет, в чём его обвиняли:
1° в том, что я высказался за удвоенное представительство, 2° в том, что я совершил в Ратуше 26 декабря 1789 г., 3° в моей эмиграции в июне 1791 г. Полагают, что два первых пункта противоречат тому, что я высказывал в 1779 г. {337}, а третий - первым двум{338}.
Людовику-Станисласу кажется уместным напомнить, что, во- первых, за удвоение представительства третьего сословия голосовал не только он, но также архиепископ Нарбонна и герцог Мортемар, которых никто не обвинял в том, что они сделались «демократами», во-вторых, никакого закона по поводу количества депутатов от третьего сословия не существовало, всё зависело от решения короля, и в-третьих, в 1588 и в 1619 гг. именно третье сословие, в отличие от двух других, поддерживало королевскую власть. Людовик XVIII полагает, что в конце 1780-х гг. ситуация была аналогичной: корона подвергалась многочисленным нападкам со стороны духовенства и дворянства. И уж конечно он не мог предвидеть, что дальнейшее развитие событий позволит перейти от посословного голосования к индивидуальному.
Эта ошибка, быть может, самая серьёзная из всех, повлияла и на мою судьбу. Не знаю, хватит ли моих угрызений совести, тех бед, что я претерпел и которые ещё ждут меня впереди, чтобы искупить мою ошибку в глазах того, кто видит всё. Люди же, я полагаю, должны избавить меня от упрёков в непостоянстве{339}.
Далее король стремится ещё раз объяснить своё поведение в деле де Фавра, заявляя о том, что ему был известен лишь проект бегства короля, ни о каких планируемых убийствах он ничего не знал. И всё же это дело стало «ещё большей ошибкой: мне не следовало слушать проекты г-на де Фавра, мне не следовало их дезавуировать впоследствии»{340}. Комментируя свой приход в Ратушу, Людовик XVIII пишет о том, что это он купил Мирабо для короля и следовал его советам, равно как и советам «герцога де Л***» (здесь, очевидно, имеется в виду де Леви). Что же до гражданской клятвы, Людовик заявил, что принял её по принуждению, да и кто не принял бы, если бы к нему пришли с такими требованиями.
Однако он решительно отказывается видеть в своих поступках признаки непостоянства. Напротив, он по-прежнему полагает эмиграцию абсолютно последовательным поступком: «Согнутая силой ветвь вновь распрямляется, как только становится свободной»{341}.
Разумеется, этот текст - такая же попытка создать некий образ, как и слова недоброжелателей принца. В равной мере не вызывает сомнений, что, несмотря на все старания Людовика XVIII, «чёрная легенда» тяготела над ним и заставляла с собой считаться, мы ещё не раз это увидим.
Как оценить ту сложную траекторию, по которой двигались политические взгляды принца в первые десятилетия его жизни? Менял ли он их в угоду сиюминутной выгоде, делал ли всё, чтобы занять трон, превращался ли из консерватора в либерала и вновь в консерватора? На мой взгляд, для ответа на эти вопросы следует оставить в стороне ту часть «чёрной легенды», которая состояла из слухов и домыслов, и анализировать то, что лежит за её пределами.
На протяжении всех этих лет граф Прованский хотел принимать участие в управлении страной, считал себя готовым для этого и, не исключено, более достойным, более умным, более образованным и, если говорить современным языком, более мотивированным, чем его старший брат. Отстранение от работы в Совете воспринималось им болезненно, войти в число тех, кто принимает решения, стало одной из его главных целей.
Это отнюдь не означало отстранения брата от трона; к тому же, в соответствии с фундаментальными законами французской монархии, это было невозможно. Все приведённые свидетельства наводят на мысль, что Месье хотел править вместе с братом, но не вместо него. Не он ссорился с Людовиком и Марией-Антуанеттой; напротив, он выказывал жене брата всяческое расположение, и ничто не говорит о том, что оно не было искренним. Их целенаправленно стремились поссорить - в первую очередь Мерси д’Аржанто и Мария- Терезия, неустанно напоминавшие принцессе, а затем королеве, что деверю доверять нельзя.
Хотел ли граф Прованский править после брата? Очевидно при том, как долго у королевской четы не было детей, он рассматривал такую возможность, и она его привлекала, хотя при их разнице в возрасте и была изрядно гипотетической. Рождение у брата ребёнка не обрадовало принца, тем более что сам он детей не имел. Однако его слова во время крестин королевской дочери, если они и были произнесены, следует рассматривать как прорвавшееся наружу раздражение, как неумную шутку, как стремление показать, что он знает церемониал лучше всех присутствующих, но уж никак не в качестве реальной попытки поставить под сомнение отцовство короля - хотя бы потому, что дочь престол не наследовала, а рождение последующих детей, как мы видели, было под вопросом. И уж тем более невозможно вообразить, чтобы Месье собрал доказательства адюльтера королевы, да ещё и заручился свидетельствами ряда пэров Франции. Кроме того, что такие доказательства сложно себе представить, едва ли все пэры и члены Парламента сохранили бы это в тайне.
Говорит ли его сопротивление отмене реформы Мопу в 1774 г. о том, что принц тогда придерживался консервативных взглядов? В рамках этой логики либералами пришлось бы считать Людовика XV и самого Мопу. Выступая за отмену реформы, Месье всего лишь оказался дальновиднее своего брата. Столь же непростым мне видится вопрос об оппозиции реформам Тюрго и Неккера. Можно исходить из того, что они были благотворны для Франции и их провал приблизил Революцию. Но возможна и другая интерпретация: эти реформы вновь приводили власти к конфронтации с парламентами, получался замкнутый круг, который не способствовал усилению авторитета короны. Их проведение при отсутствии поддержки при дворе только подчеркнуло непоследовательность действий короля. Тот политический капитал, которым он располагал на момент восшествия на престол, оказался бессмысленно растрачен.
Что же касается политической линии, которой придерживался граф Прованский в 1787-1791 гг., то он абсолютно прав, подчёркивая, что неизменно следовал в фарватере политики Людовика XVI и во всём брата поддерживал, в том числе и в желании найти общий язык с революционерами. Рассуждая о стремлении принца угодить толпе, трудно не учитывать, что время царствования Людовика XVI - это время рождения во Франции публичной политики, эффективность которой напрямую зависела от общественного мнения. Принимая решения, высказывая свои взгляды, и королю, и графу Прованскому приходилось ориентироваться не только на то, что один - помазанник божий, а другой - принц крови. Людовик- Станислас, пришедший в Ратушу с оправданиями, выглядел не менее двусмысленно (или символично), нежели Людовик XVI, надевающий трёхцветную кокарду или приносящий клятву на верность Конституции 1791 года, уничтожившей Старый порядок.
Преследовал ли при этом Месье и свои цели? Безусловно. Но ничто не заставляет предположить, будто цели эти расходились с целями королевской семьи. Заговор маркиза де Фавра говорит о том, что граф Прованский не стремился стать хозяином горящего дома - ему лишь казалось, что он лучше знает, как потушить пожар. В отличие от графа д’Артуа, он отправляется в эмиграцию только тогда, когда бежать соглашается и король. И не его вина, что он успешно достигает цели, тогда как королевскую семью задерживают и возвращают в Париж.