Казалось, переворот 9 термидора II года Республики (27 июля 1794 г.) никак не повлиял на судьбы роялистов. 6 августа 1794 г. принц Конде записал в своём дневнике:
Мы получили верные сведения о свержении Робеспьера и его соратников, гильотинированных 28-го. Но все эти злодейские внутренние революции лишь меняют во Франции тиранов и не сулят нам никакого счастья... {342}
Те же сомнения высказывал в письме из Лондона российский посол граф С.Р. Воронцов:
Когда свергли жирондистов, полагали, что это хорошо для [людей с] добрыми намерениями, однако оказалось обратное. Робеспьер, без сомнения, был чудовищем, но кто может гарантировать, что те, кто победил его, не ещё большие чудовища? {343}
Как напишет позднее Малле дю Пан: «9 термидора свергло тирана, но не уничтожило тиранию»{344}. Ему вторил Людовик XVIII: «За жестокой тиранией последовала тирания лицемерная»{345}.
Удивляться этим словам не приходится: Конвент и его комитеты оставались у власти, по-прежнему действовал декрет от 4 декабря 1792 г., грозящий смертной казнью каждому, «кто предложит или попытается восстановить во Франции либо королевскую власть, либо иную власть, покушающуюся на суверенитет народа» {346}.
Всё так. Только как же тогда интерпретировать хорошо известную фразу А. де Токвиля? После Термидора, писал он, «Франция, которая перестала любить Республику, осталась, в основе своей, привязана к Революции»{347}. «Токвиль имеет в виду, - комментирует эту цитату Фюре, - что политический режим того времени не имел поддержки общественного мнения, не добился конституционного равновесия и даже не осуществлял реальной власти»{348}. Но разве «переставшая любить Республику» Франция и шаткий политический режим не создавали предпосылки для восстановления монархии?
Определенный диссонанс присутствует и в работах авторов, принадлежащих к «якобинскому» направлению в историографии Революции. Исходя из тезиса о том, что Термидор - это явная контрреволюция{349}, они нередко утверждают, что контрреволюционная политика термидорианцев расчищала роялистам дорогу к власти{350}. Причинно-следственная связь здесь представляется очевидной, и она чётко прослеживается ещё у Матьеза в его оценке работы Комитета общественного спасения до и после Термидора: «Вчера - инструмент порядка и Общественного спасения, завтра - бед и анархии, орудие мести и репрессий. Вчера - красный террор, завтра - освобождение подозрительных и частичное возвращение эмигрантов. Послезавтра - белый террор»{351}.
Таким образом, термидорианцы de facto становятся союзниками роялистов, более того, «в среде самих термидорианцев было много людей, готовых пойти на восстановление монархии»{352}. Однако в силу своих классовых, имущественных интересов союзниками они оказались на удивление непоследовательными - в определенный момент термидорианцы прозревают и осознают, что «Тальены, Баррасы не для того залили свои руки кровью и совершили чудовищные преступления, чтобы затем возвращать свои особняки и поместья каким- нибудь эмигрантам из Лондона». А после провозглашения королем Людовика XVIII «термидорианцы поняли, что никакого компромисса с роялистами быть не может» {353}.
На мой взгляд, и такая интерпретация событий вызывает немало вопросов. Едва ли многим термидорианцам могло прийти в голову, что восстановление монархии не подразумевает возвращение эмигрантов и урегулирование, тем или иным способом, имущественных споров. Сомнительно, чтобы камнем преткновения стали именно материальные интересы - король готов был обещать золотые горы тем, кто возвёл бы его на трон, да и вряд ли можно говорить об особняках и тем более поместьях применительно ко многим депутатам того времени.
Однако наряду с этими тезисами, скорее подводящими к выводу о невозможности победы роялистов, в историографии встречаются и иные высказывания.
«На следующий день после окончания Террора, как и в наши дни на следующий день после окончания войны и Коммуны, - писал в 1870-х гг. Тюро-Данжен, - Франция, придя в себя, вдруг выяснила, что она стала республикой скорее благодаря дерзости одной из клик, нежели по воле нации. “Республика” - такова была официальная вывеска, но до сих пор она прикрывала лишь диктатуру: диктатуру людей 10 августа, а с учётом ряда нюансов - и людей 4 сентября. Так встал вопрос о необходимости замены режима беззаконного, конец которому положил сам ход вещей, упорядоченным и долговременным государственным строем. Каков он будет? Конституционная монархия? Древняя монархия, омоложенная свободой? Что победит применительно к каждому из этих вариантов - воспоминания о терроре или о Старом порядке?» {354}
«В первые месяцы 1795 года, - считает М. Дж. Сайденхэм, - существовала, быть может, самая благоприятная возможность, которая когда бы то ни было предоставлялась, для реставрации конституционной монархии во Франции»{355}. «Разрушительная работа была, можно сказать, слишком успешна, - добавляет А. Коббан, - поскольку она выходила далеко за пределы намерений и ожиданий термидорианцев, подхваченная порывистым ветром общественного мнения, овевающим Францию и приносящим с собой надежды на реставрацию монархии. Отныне проблема для историка - не почему монархия пала, а почему она не была восстановлена»{356}. «Имел место значительный поворот против революции и, усиливаясь в 1795 г., со дня на день возрастали шансы монархической реставрации, - высказывает свое мнение Ф. Анжеран, автор книги об известном роялистском шпионе Анже Питу. - Власть Конвента подошла к концу, и всё предвещало, что выборы приведут к власти если и не явных роялистов, то, по меньшей мере, конституционных» {357}.
Столь существенная разница в отношении историков к возможности победы роялистов в 1795 г. заставляет присмотреться к этому сюжету более внимательно. Очевидно, что при отсутствии убедительных доказательств правильности как одной, так и другой гипотезы («реставрация в принципе была невозможна» - «реставрация не произошла лишь чудом») исследование фактически должно вестись сразу по двум направлениям, соединяя анализ настроения политических элит с изучением желаний и чаяний основной массы населения. И первый вопрос, который возникает на этом пути: действительно ли «порывистый ветер общественного мнения» наполнял паруса роялистов? Ведь что бы ни планировали сторонники монархии как внутри страны, так и за ее пределами, едва ли они имели бы шансы на успех при отсутствии поддержки со стороны народа Франции.
«Наша республика - беспомощная и незаметная» («nulle et invisible»), говаривали остроумцы времен Термидора, издеваясь над официальной формулой - «республика единая и неделимая» («république une et indivisible»). Но имели ли они для этого реальные основания?
Несомненно, республику никто не отменял. Более того, ни в Конвенте, обсуждавшем летом 1795 г. новую конституцию, ни в Комиссии одиннадцати, ответственной за подготовку её проекта, вопрос о выборе формы правления практически не поднимался. П.Ш.Л. Боден, выступая от имени Комиссии, нашел тому удобное оправдание: ведь уже при избрании депутатов в 1792 г. нация дала им мандат на отмену королевской власти, что и было зафиксировано в многочисленных протоколах выборов {358}. Этот факт неизменно пре- подносился депутатами, как абсолютно очевидный. Боден даже писал в одной из своих работ, имея в виду надежды на реставрацию монархии: «Я с трудом могу объяснить себе безумие тех, кто способен питать столь преступную надежду перед лицом мнения, высказанного столько раз и столь торжественно самой могущественной нацией во Вселенной» {359}.
Однако при Термидоре подобная точка зрения начинает активно оспариваться в публицистике. «Довольно необычно, - отмечает автор анонимного памфлета “Несколько размышлений о принятии конституции 1795 года”, - что доверители (commettans) узнали от своих уполномоченных{360} о распоряжениях, который они сами же отдали». Может быть, прежде чем обсуждать республиканскую конституцию, стоит узнать, хочет ли народ республику?{361} Тем более что, как напоминает своим читателям издатель газеты Le libre penseur, для упразднения монархии первичные собрания даже не созывались{362}.
А раз так, полагали многие публицисты, сейчас и есть самый подходящий момент узнать мнение народа. Ж.Т. Рише-Серизи (Richer- Sérizy){363} прямо спрашивал, обращаясь к депутатам:
Что с того, что ты республиканец, если Франция хочет монархию? Что с того, что ты роялист, если Франция хочет республику? Ты уполномоченный (mandataire) или хозяин? Ты основываешь одну из этих форм правления только для себя или для народа? Сейчас речь больше не идёт о том, чтобы знать, республиканец ли ты; речь идёт о том, чтобы знать, хочет ли им быть народ{364}.
Примерно о том же самом шла речь и в письмах, получаемых Комиссией одиннадцати. Если хотите стабильности, говорилось в одном из них, обратитесь к национальному характеру французов. Руссо, Монтескье - за республику ли они? Отнюдь нет, они за «монархическое правление, умеренное демократией» {365}.
Когда нравы в целом хороши, можно принять демократию, несмотря на её бури. Когда они плохи, стоит прибегнуть к аристократии. Когда же они очень плохи, лишь единый хозяин может сохранить государство. К сожалению, именно последний случай наш, -
высказывал свое мнение другой корреспондент{366}. В принципе, в сегодняшних условиях, размышлял третий, можно учредить «монархическую республику»{367} с наследственными главой государства и членами Сената{368}.
Однако не стремление заставить Конвент обсудить этот вопрос доминировало в общественном мнении. Гораздо важнее иное: за прошедшие годы республика у многих стала ассоциироваться с Террором и беззакониями, голодом и нестабильностью. В конце XIX в. некоторые либеральные республиканцы полагали, как П. Тюро-Данжен, будто «Старый порядок оставил о себе такие воспоминания, которые и Террор не смог вытеснить»{369}. Едва ли. Скорее, люди, не чуждые политике, привыкли воспринимать Старый порядок, как сосредоточие злоупотреблений и нелепостей, тогда как на более низких уровнях дело обстояло совершенно иначе. В ходе руанского восстания в начале апреля 1795 г. повстанцы кричали: «Во времена короля у нас был хлеб!»{370}. В обществе постепенно появлялось представление о том, что республика сама по себе не решает ни социальных, ни экономических проблем, возникала ностальгия по «старым добрым временам». Не эта ли тенденция, доведенная до логического завершения, звучит в словах одного из эмигрантов: «Существование вандейцев и шуанов - заслуга Конвента»? {371}
Если раньше у многих сторонников нового порядка крепка была вера в то, что все трудности - временные, что они - справедливая и разумная плата за обретение свободы, то «при Термидоре внезапно стало очевидно: Революция устала, Революция постарела» {372}, а «королевский произвол», который с такой страстью клеймили авторы памфлетов в 1789-1792 гг., - ничто по сравнению с Террором. В памфлете, опубликованном при Директории, приводится весьма характерное высказывание, приписанное Э.Ж. Сийесу:
Я предпочитаю монархию республике не для того, чтобы лелеять прежние привычки и не из какого-то полного предрассудков отношения к роялизму. Я её предпочитаю потому, что для гражданина больше свободы при монархии, нежели при республике{373}.
Сказывалась и слабость республиканских традиций: монархия во Франции существовала более тысячи лет; республика - меньше трех. «Недостаточно дать Франции республиканскую конституцию, - говорилось в одном из памфлетов VI года, - надо, чтобы сознание, нравы и образ действий нации видоизменились в соответствии с республиканской системой»{374}.
Стремясь как можно скорее забыть недавнее прошлое{375}, как можно резче и чётче дистанцироваться от наследия диктатуры монтаньяров, термидорианцы подвергали активной и публичной критике события 1793-1794 гг., предавая гласности многое из того, что до тех пор оставалось неизвестным или не осознавалось основной массой населения страны, ориентировавшейся лишь на свой собственный опыт, приобретённый на локальном уровне. Стремясь показать и доказать, что Конвент «очистился», «осознал свои ошибки», изменился, термидорианцы, сами того не желая, закрепляли в общественном сознании устойчивую ассоциацию между республикой и эксцессами, с одной стороны, и между Конвентом и республикой, с другой - ведь провозглашение республики произошло в самом начале работы Конвента, и никакой другой республиканской власти люди к 1795 г. ещё не знали. Автор опубликованного в Берне памфлета писал о республике:
Народ, среди которого тираны выбирали или брали наугад ежедневно сотни жертв, не может по своей воле оставаться в подобном состоянии, надо лишь помочь ему из него выйти [...] Если Конвент и может что-то сделать, так это либо позволить вернуться к королевской власти, либо уничтожить себя - по отдельности или сразу{376}.
Сосредоточив в своих руках неограниченную власть и активно вмешиваясь в управление на местах, Конвент тем самым брал на себя ответственность за всё, происходившее в стране. При Термидоре настало время платить по счетам. Как отмечали многие современники, в то время «всеобщим чувством была ненависть, скорее живая, нежели глубокая, к Конвенту и его депутатам, от которых всеми силами хотели избавиться»{377}. «Правление Конвента, - вспоминал позднее маршал О. Мармон, - не поддерживаемое более казнями, было низко и достойно лишь презрения; все честные люди желали его свержения»{378}. Но что говорить о людях, которые смотрели на Конвент со стороны, если даже Л. Ларевельер-Лепо, один из его депутатов, писал впоследствии, что Конвент в то время был «лишь неорганизованной толпой, разнородной массой, составленной из бессвязных остатков всех партий, которые одна за другой брали в нём верх и терпели поражение»{379}.
Сходный анализ политической ситуации во Франции нередко встречается и в дипломатической переписке. Так, российский агент рассказывал в конце 1794 г., как мэр одного из городков под столицей остановил дилижанс, в котором ехал в миссию депутат Конвента, и заявил, что «лучше бы в этой повозке ехал граф д’Артуа, чем её пачкает этот мерзавец». Депутата заставили покинуть дилижанс и пойти пешком, а Комитет общественного спасения, где обсуждали этот случай, вынужден был его замолчать{380}. В докладе, подготовленном для английского правительства в апреле 1795 г., говорилось: «О Республике, Свободе или Равенстве не говорят иначе как с весьма выразительными гримасами; о представителях народа - иначе как с напускным презрением» {381}.
Информатор, которому весьма доверял полномочный министр (посол) России во Франции И.М. Симолин{382}, сообщал:
Ежедневно являя собой скандальную картину беспорядка, Конвент полностью утратил уважение к себе [...] Свобода уже использована, равенство также выходит из моды.
Хотя на словах роялизм и ненавидят, продолжает тот же источник, «я ничуть не буду удивлен, если следующим Идолом станет Король»{383}. Российский агент в Париже докладывал в январе 1795 г., что в Париже появились плакаты, на которых было написано: «Сохраните ваши 36 ливров{384} и верните нам нашего Людовика»{385}.
Созвучны с этим и сведения, которые в Санкт-Петербурге получали из Англии: «Есть хорошие новости, что Франция дошла до крайней нищеты, что повсюду устали от Республики и что все согласны призвать Короля, не заботясь ни о какой конституции. Говорят только о Короле»{386}. Позднее, в конце июля, в депеше из Австрии будет отмечено, что «французский народ увлекает за собой Конвент, и, следовательно, эта ассамблея не может ни эффективно противиться восстановлению монархии, ни надолго откладывать его»{387}. В конце 1795 г. вернувшийся из Парижа франкфуртский купец скажет, что «во Франции нет честного человека, который не говорил бы плохо о революции»{388}.
Трудно ответить на вопрос, насколько эта нелюбовь к Конвенту была действительно «всеобщей». Если вспомнить, что Конституция III года была одобрена на референдуме{389}, легко сделать вывод о том, что население Франции в общем и целом было склонно принять республику. Если же учесть, что в референдуме приняло участие примерно 14-17 % имевших права голоса, а, скажем, граф д’Алонвиль вспоминал, что видел, как в протоколах первичных собраний, сообщающих об одобрении Конституции, часто стояло: «За неимением лучшего», «В ожидании лучшего» {390}, картина существенно меняется.
Но говорили ли отсутствие симпатий к Конвенту и недовольство республикой о желании отказаться от неё и вернуться к монархии? Тому есть множество иных свидетельств.
Ещё с декабря 1794 г. в донесениях роялистских агентов из Парижа говорилось, что «в кафе и других общественных местах говорят о восстановлении королевской власти»{391}. Парижские донесения полиции показывают, что на улицах то и дело раздавались крики: «Да здравствует Людовик XVII!»{392} и оскорбления в адрес Конвента{393}, в разговорах звучала ностальгия по временам Старого порядка{394}, завсегдатаи кафе открыто отказывались считать себя «гражданами» и «добрыми республиканцами»{395}. Даже во время народных восстаний в жерминале и прериале в Париже кричали: «Дайте нам короля и кусок хлеба!»{396} Побывавший весной 1795 г. в Париже роялистский агент рассказывал, что среди членов секций много роялистов, но революция приучила их бояться и высказывать свои взгляды только перед верными людьми; напротив, известные роялисты, те, кто мог бы повести за собой людей, скрываются мало{397}. Российские агенты сообщали, что в начале 1795 г. в Париже даже отпечатали и продавали календари со старой системой летоисчисления{398}. К апрелю, по их сведениям, Комитет общественного спасения стал сомневаться в надёжности армии, поскольку «склонность к королевской власти все больше и больше становится всеобщей»{399}.
В провинции картина была не лучше. Граф д’Алонвиль, вернувшийся в страну после Термидора, писал:
Воззрения чудесным образом поменялись, поскольку у подножия руин зданий, которые именовали феодальными, крестьяне (а эти руины были творением их рук) говорили нам: «Когда же прибудет Король?» {400}
Английский агент сообщал 15 марта, что «мнение народа по всей Франции склоняется к контрреволюции»{401}. В одной из газет того времени говорилось, что если в Париже «движение 1 апреля»{402} сопровождались проякобинскими лозунгами, то в провинции кричали: «Да здравствует король!»{403} Аноним из Страсбурга сообщал в Конвент 18 флореаля (7 мая 1795 г.):
Много слабых людей, множество роялистов и многие заключённые времён террора таят в своих сердцах лишь желание мести. Все они занимают общественные должности (fonctionnaires publics) [...] Как на подлецов смотрят на тех, кто купил национальные имущества; к королю привязаны в той же мере, в какой сердцу народа близка мания не принимать никаких денег, кроме экю, отчеканенных во времена последнего короля Франции и французов{404}.
«Сегодня, - отмечал в преамбуле своего проекта конституции некто Доксьон из Лиму (департамент Од), - терроризм и патриотизм связывают друг с другом, несмотря на их исчезновение [...] Несмотря на намерения Национального Конвента, со всех сторон взывают к эмигрантам и королевской власти [...] Опасность неминуема, роялизм подступает со всех концов республики»{405}. «Комитет одиннадцати не может не замечать, что роялизм поднимает дерзкую голову во всех департаментах Запада, - писал 21 прериаля (10 мая) Л. Лемарешаль, мэр маленькой коммуны Сувине, вынужденный бежать в департамент Сарта. - Они имеют связи почти со всеми другими департаментами республики; священники, аристократы, знать, магистраты, финансисты, буржуа - все желают королевской власти».
Они представляют её, «как конец всех зол», как «изобилие необходимых для жизни вещей». «На протяжении последних 10 месяцев честные республиканцы покидают свои жилища и более 3000 добрых граждан погибло в департаментах Майенн и Сарта» {406}.
Письма, предупреждавшие об усилении роялистской активности, шли не только в Комиссию одиннадцати. Об этом же корреспонденты с мест сообщали и в другие комитеты Конвента, а также отдельным депутатам {407}. Аналогичное ощущение складывалось и у представителей Конвента в миссиях. Так, например, 12 мая А.К. Мерлен (из Тионвиля) писал Ф.А. Мерлену (из Дуэ): «У нас нет ни конституции, ни правительства, роялизм надвигается; фанатизм{408} вновь разжигает свои факелы, надежды покинувших родину предателей оживают вновь»{409}. Эту картину, может быть, любопытно сравнить с приведённом в обращении местных жителей рассказом о пребывании в Верхней Вьенне депутата Ф.О. Шовена: «Он увидел покровительство эмигрантам, их родителей и друзей, украшенных должностями, и оружие, поднятое на патриотов»{410}.
Впрочем, всегда необходимо уточнять, кого именно в том или ином документе называли «роялистами» и «контрреволюционерами». Один из авторов памфлетов отмечал, к примеру, что нередко, обвиняя в контрреволюционности, судьи «понимали под этим оппозицию революционному правительству», дни которого были уже сочтены{411}. Депутат А. Дюмон (Dumont), выступая в Конвенте летом 1795 г., заявлял, что «сегодня всех называют роялистами. Это имя дается всем патриотам, даже мне, которого называли террористом шесть месяцев назад»{412}. Возможно, употребление этих понятий и в приведенных выше текстах говорит по большей части лишь об образе мыслей авторов, на который, безусловно, оказывал влияние официальный дискурс - как якобинский, так и термидорианский. Не исключим также отдельных провокаций на местах, должных имитировать роялистскую активность, чтобы вызвать соответствующую реакцию властей{413}.
Однако и современные исследования подтверждают, что активизация роялистов в ту пору - отнюдь не иллюзия и не обман зрения. В долине Роны «власть республиканского государства фактически была поставлена под сомнение»{414}. В Пюи-де-Доме и ряде других департаментов возникла «Роялистская ассоциация», «действовавшая то полуофициально, то подпольно», в её ряды вливались тайно возвращавшиеся из-за границы эмигранты. Члены ассоциации приносили клятву верности религии и королю и брали на себя обязательство сохранять деятельность организации в полном секрете{415}. На улицах Авиньона раздавались призывы: «Долой Республику, долой Конвент, мы хотим короля!»{416} Тремя основными требованиями, выдвигавшимися населением Ко в условиях продовольственного кризиса и антирелигиозной политики, стали требования хлеба, церкви и короля. В этом регионе также начались активные роялистские выступления, спиливали деревья свободы, нередко звучало: «Да здравствует Людовик XVII!»{417}
Активизировалась и роялистская пропаганда в печати, которая велась через издания и листовки, как присылаемые из-за рубежа, так и публикуемые внутри страны. «В 1795 г. тон в Париже задавал уже не Orateur du peuple Фрерона, а многочисленные, блистательные, нередко страстные роялистские газеты»{418}. Естественно, эта пропаганда старалась эксплуатировать те же мотивы: стремление к порядку и благополучию. «Откройте, наконец, свои глаза, о, французы! - говорилось в послании лидеров вандейского мятежа, составленном от имени Людовика XVII. - Вернитесь к нам, вернитесь к самим себе» {419}. «Анархия правила и правит до сих пор, - утверждал автор эмигрантского памфлета, - этот монстр влечет за собой в потоках крови опустошение, голод и безнадежность». Надежда, считал этот анонимный публицист, лишь в возвращении королевской семьи к управлению страной {420}.
Резонный вопрос: насколько корректен приведённый мною подбор цитат? Не вычленены ли они искусственно из куда большего множества высказываний, авторы которых безоговорочно поддерживают республику? Таких текстов тоже, безусловно, было немало. Также бесспорно, что стремление к стабильности легко спутать со стремлением вернуться к монархии. Вот как писал об этом, например, Ж.Ж. Ленуар-Ларош, известный в то время публицист:
Однако стоит отметить, что в их [роялистов. - Д. Б.] числе немало тех, кто, принимая идеи роялизма, имеет в глубине души лишь стремление и необходимость справедливого и прочного правительства. Сравнивая относительное спокойствие, которым они пользовались при монархии, с конвульсивными волнениями сегодняшнего порядка вещей, они воспринимают настоящее лишь через прошлое{421}.
«Если факционеры требуют хлеба, чтобы получить короля, а народ требует короля, чтобы получить хлеб, - отмечали два других памфлетиста, - не делайте вывод, что он думает о монархии»{422}.
Сделать поправку на эти факторы, несомненно, разумно. И всё же эти весьма неоднородные фрагменты мозаики складываются, на мой взгляд, в единую картину. Можно утверждать, что они не репрезентативны, что и эмигранты, и депутаты Конвента смотрелись в кривое зеркало общественного мнения, пусть даже изготовленное - сознательно или бессознательно - их собственными руками. Но лейтмотив этой сложной и неоднозначной мелодии не вызывает сомнений: «Сожаления о королевской власти повсюду высказываются публично» {423}, идеи и призывы роялистов становятся тем более популярными, что монархия после стольких лет Революции начинает ассоциироваться со стабильностью и порядком. А на смену стремлению к переменам приходит стремление к спокойствию.
Тем временем король Франции по-прежнему находился в тюрьме, ничего не зная о судьбе своих родных. 19 января 1794 г. его «воспитатель» Симон подал в отставку и покинул Тампль, мотивировав своё решение болезнью супруги {424}. Тётя Людовика XVII, Мадам Елизавета, взошла на эшафот 10 мая. Сестра, Мария-Тереза, как и её брат, осталась в одиночной камере.
После переворота 9 термидора комиссары Коммуны перестали посещать тюрьму: охрана юного короля поручалась отныне нескольким постоянным стражам. Только в ноябре в Тампль возвратились посторонние: по одному представителю от парижских секций (районов города) должны были посменно дежурить в башне в качестве дополнительных охранников. Однако - и на это историки также обращают внимание - одному и тому же человеку запрещалось нести стражу дважды в течение года{425}. Был проанализирован и состав этих людей: только девять из них впоследствии заявили, что знали дофина ранее, но и они не смогли этого доказать{426}.
Эти события, как и отставка Симона, породили предположения о том, что Луи-Шарля вывезли из Тампля, подменив другим ребёнком{427}: либо в январе{428}, либо уже после переворота 9 термидора{429}. Живой Людовик XVII мог стать важной фигурой в политической игре, мёртвый мог заставить власти решиться на подлог, а слухи о смерти дофина в середине 1794 г. не только ходили по Европе, но и попадали в газеты. К примеру, де Калонн{430} писал своей супруге: «Берлинская газета от 6 сентября сообщила, как о проверенных сведениях, что смерть Людовика XVII от болезни в тюрьме стала следствием горячительных напитков, которые его заставляли пить»{431}.
Якобы именно из-за подмены ребёнка и было сделано всё, чтобы те, кто видел мальчика, содержавшегося в заключении, не могли его опознать. Кто ещё мог стать свидетелем предполагаемой подмены? Постоянные охранники. Но те показания, которые они давали позднее о пребывании дофина в тюрьме, во многом противоречат друг другу{432}. Депутаты Конвента, несколько раз посещавшие узника? Как ни удивительно, рассказы двух из них, побывавших в Тампле при Термидоре, разительно отличаются.
Влиятельный термидорианец П. Баррас навестил Людовика XVII сразу после переворота. Он отмечал, что тот был «сильно ослаблен болезнью», а «его колени и лодыжки распухли». Тем не менее дофин не отказался ответить на все заданные ему вопросы{433}. Российский агент докладывал в Петербург, что Баррас даже специально приводил с собой врача, и тот заверил, что дофин не был отравлен{434}. В плювиозе III года (то есть на рубеже января - февраля 1795 г.) комиссары Коммуны вновь доложили в Комитет общей безопасности о том, что ребёнок болен. Депутат Ж.-Б. Арман (из Мёза) в своих мемуарах вспоминал, что, по словам комиссаров,
юный принц отказывается не только от советов и помощи, но также отказывается объяснить, что именно у него болит, и вообще не отвечает ни на какие задаваемые ему вопросы. Они добавили, что заметили у юного принца опухоли на всех суставах, особенно на коленях и локтях, и что он старается в основном сидеть или лежать{435}.
С точки зрения комиссаров, всё это началось с тех пор, когда дофина заставили дать показания против матери. Комитет общей безо- пасности отправил Армана в Тампль осмотреть ребёнка в сопровождении депутатов Ж.-Б.-Ш. Матью (Mathieu) и Ж. Ревершона (Reverchon) - оба, в отличие от Армана, были цареубийцами.
Рассказ Армана полон драматичных и душераздирающих деталей - он был опубликован в 1814 г., когда важно было подчеркнуть свою давнюю лояльность королевской власти. Однако из него складывается впечатление, что депутат увидел совсем не того ребёнка, которого навещал Баррас: «Я приблизился к Принцу. Наши передвижения не произвели на него никакого впечатления». Когда депутат пытался с ним заговорить, мальчик смотрел на него «неподвижным взглядом, не шевелясь, слушая очень внимательно, но не произнося ни слова в ответ». Внешний осмотр показал, что у ребёнка есть признаки «рахитизма и недостатки телосложения» {436}. «Но удивительная вещь, - уверенно комментирует воспоминания Армана Луи Блан, - ребёнок очень охотно исполнял все, о чем его просили, кроме одного: говорить; Арман попросил его протянуть руку, и он это тотчас сделал; встать - и он встал, пройти - и он стал ходить; очевидное доказательство, что если он не говорил, то не вследствие нежелания, а по невозможности» {437}. Впрочем, для нежелания ребёнка говорить не сложно представить себе немало и других причин.
Появление в Тампле странного немого мальчика заставило историков обратиться к показаниям тех, кто его охранял. Все они настаивали на том, что дофин «говорил без труда», однако никак не могли объяснить, почему он соглашался беседовать исключительно с ними и ни с кем другим. «Многие члены Конвента приходили навестить ребёнка в то время, когда он был доверен моей охране, - рассказывал, например, некто Томен, приступивший к службе в Тампле в ноябре 1794 г., - и никогда он не отвечал на вопросы, которые ему задавались»{438}.
Если вспомнить рассказ Марии-Антуанетты о слабой нервной системе ребёнка, в том, что он в конце концов онемел, можно при желании не увидеть ничего удивительного. «Психологам и психиатрам хорошо известен такой симптом сильного детского невроза или психического расстройства, как мутизм, - пишет Е.И. Лебедева, - когда ребёнок действительно не может произнести ни слова. Он характерен для больных трёх-пятилетнего возраста, но при тяжёлых стрессах вполне может проявиться и в девять-десять лет» {439}. Однако основные испытания - арест, казнь отца, матери и тёти, одиночное заключение - выпали на долю Людовика ещё до Термидора. «Онемел» же дофин значительно позже, лишь к концу 1794 г. А ведь Ф. Тьерри де Бюсси (Thierry de Bussy), врач парижских тюрем, неоднократно навещал Луи-Шарля в течение 1793 г. Он прекратил свои визиты в начале 1794 г. в связи с выздоровлением мальчика, что, кстати, противоречит нередко изображаемой в историографии картине медленного и постепенного угасания дофина. Как утверждают документы того времени {440} и более поздние свидетельства{441}, по крайней мере до января 1794 г. тот пребывал в добром здравии.
Меж тем, хотя правительственные комитеты проявляли активный интерес к судьбе ребёнка, в Конвенте она практически не обсуждалась. Только во второй день санкюлотид II года Республики (18 сентября 1794 г.) внимание к Людовику XVII привлекает депутат П.Ж. Дюэм (Duhem) - медик, монтаньяр, в своё время исключённый из Якобинского клуба после обвинений Робеспьера, поддержавший термидорианский переворот, но умудрявшийся постоянно вызывать раздражение и у правых, и у левых. Напомнив, что у Конвента хватило смелости казнить Людовика XVI, он потребовал:
Так пусть же комитеты займутся вопросом о том, не должны ли мы извергнуть подальше от нас не только его отпрысков, но всю эту дьявольскую семейку капетов, а также их приверженцев. Можно сказать, что у нас во Франции две нации - роялисты и республиканцы. Вам не обрести мир и безопасность, покуда одна из этих наций может беспокоить и терзать отечество{442}.
Выступление, таким образом, оказалось весьма двусмысленным: формально оно было агрессивно антироялистским, но по сути Дюэм требовал выслать короля и его сестру из страны, тем самым даровав им свободу. 12 вандемьера (3 октября) в разгар обвинений против членов Комитета общественного спасения, которых считали сообщниками Робеспьера, он повторил своё предложение{443}, но на него вновь не обратили внимания.
В следующий раз Конвент вспоминает о дофине 1 брюмера (22 октября). Г. Шодрон-Руссо (Chaudron-Roussau), когда его коллеги были увлечены дискуссией о бывших «федералистах», вспомнил, что после восстания 31 мая перехватил в Бордо переписку, из которой узнал о существовании планов разделить Францию на 9 регионов и посадить дофина на трон. Если верить Шодрону, этот план пользовался поддержкой нескольких депутатов, бывших в то время в миссиях на юге {444}. Выступление вызвало большой резонанс и попытку установить, что же это были за депутаты (при этом самому Шодрону данный вопрос адресовал лишь Мерлен (из Тионвиля), а тот предпочёл его не услышать). Однако после велеречивого выступления Тальена, выразившего уверенность, что речь идёт о депутатах, которые уже мертвы или эмигрировали, дискуссия была закрыта.
12 фримера (2 декабря) на трибуну поднимается Матью, которому Комитет общей безопасности поручил ответить на заметки в ряде газет по поводу Людовика XVII. Опровергнув слух, что Комитет приставил к дофину новых воспитателей взамен Симона, Матью сказал несколько слов о том, как ныне организована охрана мальчика{445}. Опасения депутатов были связаны с увеличившейся активностью роялистов, и когда 8 нивоза (29 декабря) М.Ж. Лекиньё (Lequinio) в очередной раз потребовал «очистить почву свободы» от «последнего отпрыска рода порочного тирана», его предложение передали в Комитеты{446}. О. Кучинский предполагает, что как раз после выступления Лекиньё Комитеты и заинтересовались судьбой Людовика XVII, что в итоге привело к тому, что в Тампль направили Армана и его коллег{447}.
Роялисты также увидели в этом добрый знак: один из аристократов-эмигрантов писал 18 декабря графу В. Эстерхази в Петербург:
Как кажется, умеренность полностью изменила дух нации, и смягчение судьбы юного Короля и его несчастной сестры сулит передышку, хотя и не покой, а лишь надежду на облегчение. Многие верят, что главари не далеки от проекта конституционной монархии{448}.
Граф де Товенэ (Thauvenay) {449}, в то время роялистский агент в Гамбурге, также был полон энтузиазма:
Всё, как кажется, говорит о великой революции внутри страны [...] Юному Королю приданы три комиссара, два из которых, чтобы дать ему образование, а один - чтобы следить, дабы он ни в чём не нуждался, и его уже три раза водили на прогулку по Парижу под предлогом [слабого] здоровья {450}.
3 плювиоза III года Республики (22 января 1795 г.) Ж.Р.Р. Камбасерес выступил в Конвенте с докладом, посвящённом судьбе королевской семьи, от имени сразу трёх комитетов - общественного спасения, общей безопасности и по законодательству{451}. В самом начале он справедливо заметил, что альтернатива проста - либо нужно продолжать держать узников в заточении, либо необходимо выслать их за границу. Оба варианта кажутся неудачными: внутри страны они дают повод для «клеветы» на Конвент, за границей же сразу попадут в руки врагов Республики и станут центром притяжения для всех недовольных. В конечном счёте Камбасерес заявил, что клеветать на Конвент будут, что бы он ни делал, и предложил оставить всё как есть.
В мемуарах он комментирует свою речь следующим образом:
Предложи мы изгнать детей нашего короля или оставить их у себя в руках, легко было бы сказать, что мы хотим сохранить их, чтобы впоследствии возродить трон или же передать их нашим врагам, давая им тем самым лишний предлог напасть на Республику{452}.
Единственным депутатом, возразившим ему, стал Ж. Бриваль (Brival) - юрист, якобинец, при диктатуре монтаньяров неоднократно подозревавшийся в недостаточной радикальности и сочувствии жертвам Террора. На сей же раз, напротив, Бриваль высказался за то, чтобы «срубив дерево, выкорчевать и его корни, из которых не может произрасти ничего иного, кроме ядовитых плодов». Депутат также выразил удивление тем, что, совершив до 9 термидора столько «бессмысленных преступлений», потомков короля пощадили, и напомнил , что вандейцы воюют как раз за Людовика XVII. В ответ Бриваль услышал характерную для той эпохи фразу: «Полезных преступлений не бывает» {453}, - и Конвент поддержал Камбасереса.
После этого решения граф Прованский напишет принцу Конде: «Я всегда не слишком-то верил в депортацию короля. Она не в интересах ни якобинцев, ни умеренных»{454}. В то же время агент российской «разведки» объяснял это решение Конвента иначе:
Вчерашнего числа получено верное и надёжное известие из Парижа, что Конвенция решила не высылать из Франции Лудовика XVII и что сей несчастный принц весьма болен и заражён водяною болезнью. Он завсегда стоя или сидя с сжатыми руками ворочает большой палец около другого...{455}
Тем не менее все эти обсуждения в Конвенте позволяют почувствовать, насколько изменились времена по сравнению с диктатурой монтаньяров{456}. Но дело не только в отторжении депутатами Террора - за стенами Конвента разворачивалась кампания в прессе в пользу освобождения двух последних членов королевской семьи. Большой популярностью пользовался памфлет под названием «Одно слово о двоих, о которых никто не думает и о которых хотя бы один раз стоит подумать» - его автор выступал за смягчение тюремного режима{457}. В Лондоне, Брюсселе, Аугсбурге печатались циклы гравюр, посвящённые узникам Тампля. Эти гравюры «творили историю в определённом формате, подхваченную повсюду как истинную правду. Позднейшие свидетельства доказали, что события на них были представлены ложно, но эта воображаемая реконструкция предлагала актуальную и легко воспринимающуюся версию того, что происходит внутри Тампля. Эта доступность проистекала из формы, в которую был облечён данный цикл. Во всех сценах были использованы драматические приёмы, соответствовавшие традициям сентиментальных романов конца XVIII века» {458}. Гравюры должны были вызывать жалость и слёзы при виде страданий королевской семьи. После Термидора гравюра «Расставание Людовика XVI с семьёй» была продана в 50 000 экземплярах {459}. Гравюрами дело не ограничивалось: в 1795-1799 гг. во Франции продавали деревянные или свинцовые талисманы с изображениями Людовика XVI и Марии- Антуанетты, которые должны были защитить их обладателей от превратностей Революции, издавались многочисленные памфлеты, посвящённые королевской семье, чеканились медали с изображением казнённого короля и надписью: «Оплачьте его и отомстите за него»{460}.
Необычайную активность, особенно после подавления прериальского восстания, проявляла и пресса. «Многочисленность названий в некотором роде компенсировалась совместно вырабатываемой во время регулярных встреч в 1794-1797 гг. редакционной политикой. Начиная с Термидора журналисты собирались в ресторане на площади Лувра. Под эгидой братьев Бертен (Bertin), владельцев Journal des Débats, среди прочих находились член Учредительного собрания Дюссо (Dussault), редактор Orateur du Peuple, Лагард (Lagarde) из Journal de Perlet, Шарль Лакретель{461}, такие истинные роялисты, как Рише-Серизи, автор Accusateur public, Жозеф Мишо (Michaud){462}, редактор Quotidienne, Ид де Невиль (Neuville){463} и Жозеф Фьеве (Fiévée){464} [...] Когда говорили об одновременном выходе статей, выступавших за освобождение Мадам Руаяль{465}, не сложно предположить, что их написание обсуждалось во время таких встреч» {466}. С подачи журналистов принцесса «представала персонажем романтическим, полуреальным. Но эти статьи правильнее было бы назвать политическими: они яростно критиковали Конвент и вели настоящую пропаганду в пользу возвращения монархии под прикрытием милых модных историй» {467}. Беке интересует в первую очередь, разумеется, Мария- Тереза, но те же самые журналисты ратовали и за освобождение дофина.
Так, к первой половине 1795 г. Людовик XVII стал превращаться из символа в крайне важную (хотя, разумеется, пассивную) политическую фигуру. Насколько можно судить, несмотря на решение Конвента, принятое по докладу Камбасереса, эмиссары правительства не смогли избежать переговоров, в центре которых стояло освобождение сына Людовика XVI. Таковым, в частности, было поставленное Испанией условие заключения мира с Францией. Хотя ещё в самом начале переговоров один из пунктов инструкции, данной послу в Испании Ж.-Ф. де Бургуану (Bourgoing){468}, гласил: «Запрещено обсуждать статью о детях Людовика XVI»{469}, испанцы настаивали на своём. В конце апреля российский поверенный в делах в Генуе сообщал в Петербург, что генуэзский консул в Марселе прислал своему правительству «прелиминарные статьи мира с Гишпанией». Статья 1 гласила:
Сын и дочь Капета будут отправлены в Испанию с эскортом Национальной гвардии и Валлонской гвардии{470} немедленно, что касается принцессы, или с отсрочкой до заключения всеобщего мира, что касается Принца»{471}.
В эти же дни Бургуан получил письмо от X. Окариса (Ocariz), ранее исполнявшего обязанности посла Испании в Париже, в котором говорилось:
Трогательная забота испанского двора в настоящее время направлена на детей Людовика XVI. Французское правительство не сможет более явственно засвидетельствовать своё уважение Испании, чем доверив Его Католическому величеству этих детей, которые Франции не нужны{472}.
Привлекая к этому внимание своего правительства, Бургуан отмечал, что Испания, со всей очевидностью, хочет посадить на престол старшую ветвь Бурбонов, она уже пыталась провозгласить Людовика XVII королём Аквитании, и единственный способ этого избежать - прервать переговоры {473}. Любопытно, что параллельно Бургуан щедро делился информацией с испанским правительством{474}.
Переговоры действительно были прерваны и возобновлены уже в Базеле, но с другими участниками. С французской стороны на них выступал Бартелеми, с испанской - давно знавший Бартелеми и доверявший ему дипломат маркиз Д. де Ириарте. Де Ириарте прибыл в Базель в начале мая, и в одном из первых же его заявлений говорилось: «Смерть Людовика XVI стала причиной войны между двумя нациями; освобождение его сына должно стать залогом их примирения»{475}.
27 флореаля III года Республики (16 мая 1795 г.) Бартелеми докладывал Комитету общественного спасения о результатах беседы с де Ириарте:
Затем г-н Ириарте перешёл к детям бывшего короля французов. Не позволяя себе ни единого слова, которое могло бы быть неправильно понятно, он настаивал, оставаясь в рамках приличий, но настойчиво, на том, что вопросы чести и интересы семьи обязывают испанский двор просить нас передать ему этих детей, чтобы они обрели достойную их судьбу. Он повторил, что [...] он должен меня заверить самым официальным и однозначным образом, что никогда Король Испании не сможет заключить договор о дружбе с Францией, не получив от нас такого обещания...{476}
7 прериаля III года Бартелеми отправляет в Комитет следующее письмо на эту тему:
Я должен привлечь ваше внимание к той части наших переговоров, которую, насколько я знаю испанский характер, возможно, более других интересует Мадридский двор; я имею в виду обмен на мир детей, заключённых в Тампле. Моя единственная цель - выиграть время, поскольку ответы Испании уже поступили. Вполне могут попросить выделить им апанаж{477}. Мы на это не пойдём: ежегодное содержание будет иметь тот недостаток, что станет время от времени о них напоминать. По отношению к Испании будет, наверно, не очень хорошо отправить туда детей, чтобы она их и кормила. Разделяете ли вы моё мнение, что нужно дать им знать: когда придёт время и мы их передадим, мы в тот же момент передадим и капитал, должный обеспечить им содержание? {478}
В последовавших донесениях Бартелеми сообщал, что испанский двор готов взять на себя обязательство не выпускать детей короля с территории страны, и предлагал отложить вопрос о денежном содержании детей на потом, поскольку даже выделение капитала встретит в Конвенте противодействие{479}. 16 прериаля (4 июня) Бартелеми сообщил в Париж о новой беседе с де Ириарте. Тот подчеркнул, что вопрос о передаче Испании детей для его правительства действительно один из самых важных, можно сравнить его с вопросом веры, поскольку того требовала честь. Испанцы действительно собирались просить о выделении апанажа, но на этом не настаивали{480}.
Судя по донесению российского посла из Вены от 27 июля (7 августа) 1795 г., австрийцы также обсуждали проекты мирного договора, по которому Людовик XVII объявлялся королём, граф Прованский - регентом, но, что любопытно, не он, а граф д’Артуа при этом допускался во Францию{481}. Если верить газетам, то существовали также планы возведения дофина на польский трон{482}.
Ведя переговоры о заключении мира с державами антифранцузской коалиции, Конвент одновременно стремился добиться и мира внутри страны, прежде всего с вандейцами. К этому времени восстание уже шло на убыль, первая вандейская война практически закончилась, но угли всё ещё тлели. После Термидора на смену ожесточению и «адским колоннам» генерала Л. Тюрро пришло понимание того, что компромисс всё же возможен и даже нужен. Не в последнюю очередь этому способствовали попавшие в Париж сведения о том, что Англия готовится высадить в Вандее десант французских эмигрантов под командованием графа де Пюизе (Puisaye){483}. Как отмечает М. Хатт, чья статья может являться прекрасным путеводителем по истории заключения мира с командующими вандейцев, «на самом деле, если можно так выразиться, эти связи [между де Пюизе и Англией. - Д. Б.] были обнаружены ещё до того, как реально возникли» {484}.
Декрет Конвента от 12 фримера III года Республики (2 декабря 1794 г.) обещал всеобщую амнистию тем, кто в течение месяца сложит оружие и перейдёт на сторону Республики. У декрета было немало противников (и среди них командовавший армиями Шербурского и Брестского побережья генерал Л. Гош), но всё же именно он стал базой для дальнейших переговоров. Тем более что в январе 1795 г. французское правительство получило информацию о планах совместных действий английского экспедиционного корпуса, составленного на две трети из эмигрантов, который должен был высадиться в Сен-Мало, и войск Ф.А. Шаретта (Charette){485}, на которые возлагалась обязанность отвлекать республиканскую армию{486}.
17 февраля 1795 г. в замке Ля Жоней (La Jаипауе) недалеко от Нанта был подписан договор между Конвентом, с одной стороны, и Шареттом и некоторыми (хотя и не всеми) вандейскими генералами, с другой{487}. 20 апреля мир с шуанами подписали в Ля Мабилэ (La Mabilais) недалеко от Ренна. И наконец 2 мая к мирным договорам присоединился последний крупный вандейский лидер генерал Ж.Н. Стоффле{488}.
Казалось, заключение этих мирных договоров логично вытекало из развития событий. Однако мир не продлился и нескольких месяцев, уже 24 июня Шаретт вновь взялся за оружие. Началась вторая вандейская война. Это заставляет историков недоумевать, неужели депутаты Конвента были столь слепы, чтобы предоставить вандейцам передышку и даже передать им деньги в обмен на пустые обещания, которые те не дали себе труда сдержать. Матьез называл мир с Вандеей «чисто теоретическим» {489}, Ж. Лефевр - «иллюзорным» {490}, а Ж. Годшо был уверен, что в принципе невозможно ответить на вопрос, в какой степени стремление к миру с обеих сторон было искренним, использовали ли его вандейцы исключительно для перегруппировки сил{491} и кто виноват в том, что мир оказался нарушен{492}.
Столь недолговечный мир действительно не может не вызывать вопросов, и не только потому, что это достаточно уникальный для революционного десятилетия случай официального примирения роялистов и республиканцев. 9 июня 1795 г. Courrier universel опубликовал письмо «одного главаря шуанов», адресованное неназванному депутату, участвовавшему в переговорах. Письмо датировано 29 мая и в нём недвусмысленно говорилось, что секретные статьи договора предусматривали восстановление на престоле сына Людовика XVI. На следующий день письмо перепечатала ещё одна газета{493}.
Естественно, при полном отсутствии имен и доказательств это мало о чём говорит, однако заставляет внимательнее присмотреться к ситуации, тем более что она полностью укладывалась в планы роялистов. 3 апреля 1795 г. маршал Ш.Э.Г. де Кастри, один из приближённых графа Прованского, о котором ещё не раз пойдёт речь, писал на основании полученных из Франции данных:
Ясно видно, что Конвент в опасности, и это приводит в действие конституционалистов и республиканцев. Первых - в пользу измененной Конституции 1791 года, вторых - 1793. Молчат только роялисты, и они смогут заговорить лишь если Шаретт и комиссары Конвента договорятся втайне о Монархии{494}.
Конечно, «молчание» это было более чем относительным, но дать роялистам легальное основание для выхода из подполья переговоры и в самом деле могли.
Однозначно можно сказать одно: нет сомнений, что слухи о секретных статьях к договору активно циркулировали. 9 апреля о них написала Gazette française из Берлина{495}. Накануне референдума по
Конституции III года в Париже появилась листовка, в которой говорилось:
Кто не верил, когда Конвент говорил нам, крича «Да здравствует республика»: «Имейте терпение, господа, вскоре мы вместе воскликнем: Да здравствует... вы нас понимаете... мир с нашим другом Шареттом предвещает это счастливое событие». Увы, тщетные проекты! Конвент нас обманул, господа; прекрасная компенсация за кровь, которую мы за него проливали{496}.
В обращении к французам, составленном тайной организацией Гракха Бабёфа, были и такие полные возмущения слова:
О, верх злодеяния! О, позор нашего отечества! Вести переговоры о мире с Шареттом, Стоффле, Комартеном, Сапино и со всеми главарями взбунтовавшихся разбойников! Позволить им вооружиться! Платить им за то, что они растерзали отечество, загубили тысячи республиканцев, и по секретному соглашению обещать им восстановление алтаря и трона!{497}
Можно ли трактовать эти тексты как попытку скомпрометировать Конвент? Безусловно. И так или иначе, эта история, очевидно, заслуживает отдельного исследования.
На сегодняшний день у теории существования секретных статей к договору в Ля Жоней есть как свои противники, так и свои сторонники. Первые апеллируют к тому, что высказывания современников, обладавших реальной информацией, очень неоднозначны. К примеру, биограф графа Луи де Фротте, одного из лидеров вандейского мятежа, тесно связанного с англичанами и графом де Пюизе, приводит в своём труде записку из архива де Фротте, в которой говорится со ссылкой на слова информированного современника:
В основе плана г-на де Пюизе лежала ложь, очевидно, придуманная, чтобы привлечь англичан. 1° Он утверждал, что при посредничестве своих сторонников нашёл способ вывезти юного Людовика XVII из Тампля, и что на его место поместили похожего ребёнка его возраста. Он рассказывал даже обо всех трудностях, которые ему пришлось преодолеть, и о tоm, каким образом была произведена эта подмена, отдавшая в его руки особу Короля. 2° Г-н де Пюизе заверил, что генерал Канкло (Canclaux){498}, его старый друг, командующий ныне армиями республиканцев, противостоящими роялистам на Западе, абсолютно с ним согласен, и что по итогам совместно проведённых переговоров они договорились: после всесторонней подготовки Канкло, уверенный в большинстве своей армии, заставит её надеть белые кокарды и в согласии с роялистами разгонит тех, кто захочет воспрепятствовать этой революции, которая должна свершиться во имя Людовика XVII, который тут же будет провозглашён королём.
Впоследствии нужно будет сформировать регентский совет, членов которого выберут среди главных участников этого важного предприятия. Г-н де Пюизе должен будет стать его председателем, принцы будут из него исключены. Таким образом, будет восстановлена монархия и некий порядок вещей, в котором Англия будет обладать самым большим влиянием.
Напомнив далее о том, каким образом привык действовать де Пюизе, как он отстранял от порученных ему дел всех, кто был верен принцам, как он бросил Шаретта, как его приказы противоречили приказам графа д’Артуа, де Фротте всё же не исключает, что весь этот план был, скорее, надеждами и мечтами де Пюизе, нежели реальным проектом. Свой рассказ де Фротте завершает следующими словами:
Однако генерал Канкло был смещён; его заменил Гош, который презирал Пюизе; в западные департаменты в большом количестве были отправлены комиссары Конвента; Шаретт заключил мир, а юный король, уже тяжело больной, умер [...] Что больше всего в 1794 г. меня заставило поверить в весь этот план, так это уверенность в том, что Людовика XVII можно спасти, что над этим работают и что тайные связи установлены даже с теми, кто находится внутри Тампля {499}.
Трудно сказать, что из этого правда, хотя автор монографии о де Фротте и высказывает разумные сомнения в том, что де Пюизе решился бы морочить голову английскому правительству, не имея в руках ребёнка. Сам де Фротте не был в этом уверен и предполагал, что даже если всё так и есть, то Конвент постарается как можно скорее убить помещённого в Тампль мальчика, чтобы не дать обнаружить подмену{500}. В то же время английский историк Хатт, более двух десятков лет занимавшийся связями между шуанами и Англией, высказывает ещё одно соображение: если бы Людовик XVII действительно был в руках де Пюизе, что того заставило провозгласить во время Киберонской экспедиции королём Людовика XVIII? {501} Все эти мысли кажутся весьма резонными, хотя и противоречат друг другу Между тем Канкло и де Пюизе действительно были хорошо знакомы: А. Тьер полагает, что они были друзьями детства {502}, Ж. Кретино-Жоли, известный историк вандейских войн, - что они вместе служили до революции в одном подразделении{503}. В ноябре 1794 г. де Пюизе написал Канкло письмо, пытаясь привлечь его на свою сторону:
Хотите ли вы быть Монком, Кюстином{504}, Пишегрю или Канкло? Другом вашего короля, ваших принцев, стольких несчастных жертв этой самой жестокой из всех революций или их убийцей? [...] Я уполномочен гарантировать вам любые условия, которые вы сочтёте необходимыми для того, чтобы восстановить вашего короля на троне его несчастного отца{505}.
Однако копия этого письма была перехвачена и стала известна депутатам Конвента, и ответ генерала стал предопределён: от переговоров он отказался.
Другой пример: Матьез был абсолютно уверен, что секретные статьи - легенда. «Роялистский агент Дювернь дю Пресль, - писал он, - отталкиваясь от этой легенды, для придания ей правдоподобности состряпал два фальшивых документа. Но ближайший помощник Шаретта, де Бежарри (Béjarry), отрицал существование секретных статей»{506}. Лейтенант, но не сам Шаретт. Опубликован протокол допроса Шаретта, где он рассказывает, что Рюэль (Ruelle) {507} и Канкло его обманули. На прямой вопрос: «Были ли в договоре с представителями народа какие-то секретные статьи?» последовал ответ:
Ничего записано не было. Имелись лишь предположения, основанные на состоянии управления страной, единства в котором не было, и эти предположения были тем более похожи на правду, что они были подтверждены мнением людей, облечённых доверием общества{508}.
Иными словами, Шаретт даёт понять, что республиканцы ограничивались исключительно намеками, а он дал себя обмануть.
Высказывались и сомнения чисто логического порядка. Шарль Лакретель, член Академии, журналист, историк, конституционный монархист и весьма информированный современник предполагал, что в мирном договоре с Шареттом были секретные статьи, однако писал, что
ни в одних воспоминаниях достоверно или хотя бы правдоподобно они не изложены. Говорят, что Рюэль и его коллеги пообещали Шаретту от имени Комитета общественного спасения восстановление королевской власти. Но как мог Рюэль взять на себя такое обязательство при том, что на суде над Людовиком XVI он голосовал за смертную казнь? Какой же пост он должен был занимать, чтобы дать столь всеобъемлющее обещание? Мог ли Комитет общественного спасения, по большей части состоявший из цареубийц, ратифицировать такой договор? {509}
Мне кажется достаточно очевидным, что дело не в том, какой пост занимал Рюэль, а в тех полномочиях, которые он получил от Конвента. К тому же он голосовал за смерть Людовика XVI с так называемой поправкой Майля, позволявшей отложить смертную казнь на неопределённый срок. Что же до состава Комитета общественного спасения с 15 нивоза по 15 плювиоза III года (с 4 января по 3 февраля 1795 г.), в нём действительно большинство принадлежало цареубийцам, но большинство очень незначительное: семеро голосовали за казнь короля, один - за казнь с отсрочкой, один не голосовал вовсе, а трое - против, и среди них были такие влиятельные депутаты, как Камбасерес и Буасси д’Англа. Не случайно Ларевельер-Лепо, рассказывая в мемуарах о переговорах между шуанами и Комитетом общественного спасения, подчёркивает, что его председателем был в то время Камбасерес{510}.
Этим высказываниям современников и историков можно противопоставить и немало иных. В английских архивах сохранился отчёт, направленный 6 августа 1795 г. лорду У. Гренвилю {511} бароном де Нантиатом (Nantiat), только что вернувшимся из плавания на континент к Шаретту. В нем приводятся записи разговоров с этим едва ли не самым влиятельным вождём мятежников, среди которых есть и такой диалог:
Генерал, вы вели переговоры с членами Конвента, и это заставляет меня полагать, что вы поддерживали тайные сношения с кем-то из них и ещё с какими-то людьми в Париже [...]
Шаретт. У меня не было никаких связей ни с кем из Парижа, кроме тех членов Конвента, которые приехали в эту провинцию, чтобы предложить мне мир и вести со мной переговоры. Это Рюэль, Годен (Gaudin){512} и другие. Но с тех пор, как я понял, что они меня обманули и не выполнили того, что мне обещали, я не хочу больше поддерживать с ними никаких отношений. Касательно этих людей я хочу, чтобы вы знали: хотя я и был, в некотором роде, вынужден заключить мир, поскольку у меня не осталось более пороха, а солдаты нуждались во всём, я никогда бы не подписал мир, если бы Рюэль и Канкло не заверили меня, что они хотят восстановить Короля, что я облегчу это восстановление, сговорившись с ними, заключив мир, который облегчит претворение в жизнь их взглядов, не отличающихся от моих. Они обманули меня, и когда я это увидел, мысль о том, что думают обо мне мои Принцы и вся Европа, видя, что я в некотором роде признал Республику, стала для меня непереносимой. Я издал обращение, чтобы открыть всем глаза на мой счёт{513}.
Действительно, 26 июня 1795 г. Шаретт, находясь в своей ставке в Бельвиле, выпускает манифест, в котором говорится, что наконец настал момент открыть истинные причины заключенного с Конвентом мира:
Отправленные к нам посланцы Конвента, Канкло, генерал республиканских армий, Рюэль, представитель народа, поначалу предстали перед нами под маской чистосердечности, человечности, мягкосердечия; они предложили нам мир. Они знали причины и мотивы, по которым мы взяли в руки оружие, нашу неизменную любовь к несчастному отпрыску наших королей и непоколебимую приверженность религии наших отцов. Они вовлекли нас во множество тайных встреч. «Ваши мечты исполнятся, - говорили они, - мы думаем также, как и вы. Наши самые горячие желания такие же, как у вас. Не нужно действовать по отдельности, будем действовать вместе, и в течение шести месяцев или чуть большего срока мы добьёмся выполнения наших мечтаний. Людовик XVII окажется на троне, мы добьёмся ареста или исчезновения якобинцев и маратистов, на руинах анархии народа воздвигнется Монархия» {514}.
В манифесте названы имена и других депутатов, с которыми лидерам мятежа устраивали встречи и которые «демонстрировали нам те же намерения»: Морисон (Morison) {515}, Годен, Делонэ (Delaunay){516} и другие. Меж тем на 100 % полагаться на слова Шаретта, даже опубликованные, мы не можем: на допросе, как мы видели выше, на существование секретных статей он лишь намекал, в разговоре с бароном де Нантиатом однозначно подтверждал, что они были. А в беседе с ещё одним английским агентом, шевалье де Тинтеньяком (Tinteniac), встречавшимся с Шареттом, чтобы ознакомить с его взглядами английское правительство, ни о каких тайных планах не упоминал вовсе. В отчёте говорилось, что Шаретт объяснял мирный договор лишь боязнью потерпеть окончательное поражение от республиканцев и заверял, что «никогда бы не заключил настоящий мир с теми, кто уничтожил моего Короля и мою страну»{517}.
О секретных статьях рассказывал после ареста и Пьер-Мари Дезотё, барон де Корматен (Dezoteux de Cormatin) - один из лидеров вандейцев, подписавших со стороны шуанов мир в Ля Мабилэ. 22 фримера IV года (13 декабря 1795 г.) об этом с возмущением говорил в Совете пятисот Л.Ф. Ру, бывший монтаньяр, входивший с 15 жерминаля III года (4 апреля 1795 г.) в Комитет общественного спасения. По словам Ру, де Корматен «утверждал, что комитет договорился с ним перевезти молодого Капета и его сестру в Сен-Клу, чтобы оттуда доставить их в Вандею»{518}. Несколько депутатов разделили негодование Ру, однако когда было упомянуто о том, что де Корматен просит отсрочки, чтобы предоставить не копии, а оригиналы текстов, Совет ему в этом отказал.
Можно найти и другие свидетельства современников. Графиня де Ла Буер (de Іа Воиёrе), сопровождавшая своего мужа, бывшего пажа герцога Орлеанского и офицера вандейской армии, в значительной части кампаний, рассказывала:
Несмотря на то, что говорится в различных трудах о замирении Вандеи, абсолютно точно, что представители [народа. - Д. Б.] пообещали Шаретту восстановить монархию, а также передать в его руки молодого короля Людовика XVII и Мадам Руаяль. Только эта причина могла привести вандейских генералов к заключению договора с республикой [...] Мадам Гаснье {519} - неопровержимый свидетель этого, никто не мог быть лучше неё об этом осведомлён; она заверила меня в этом в той форме, которая не допускала никаких сомнений{520}.
По словам графини, её мужу о том же самом говорил дядя Шаретта. Кроме того, её муж был свидетелем того, как на празднике, последовавшем за заключением договора, республиканцы без колебаний пили за здоровье короля.
Вообще, складывается ощущение, что в роялистской среде в существовании секретных статей не сомневались. Когда в 1828 г. известный историк Революции и её современник А. де Бошан (Beauchamp) готовил к изданию документы графа д’Алонвиля, речь о котором уже шла ранее, к VII тому он приложил текст этих статей{521}. Откуда они взялись в бумагах графа, разумеется, неизвестно.
Встречаются упоминания о секретных статьях и в дипломатической переписке. К реляции российского посла в Вене от 28 марта (8 апреля) 1795 г. приложено письмо от 1 марта, озаглавленное «На берегах Рейна». В нём сообщалось:
В течение двух недель крик: «Да здравствует Король!» должен прокатиться с одного конца Франции до другого. Шаретт не мир заключил, это лишь его видимость, на самом деле, лишь перемирие на шесть недель. Этот договор состоит из 60 статей. Первые уже выполнены: он хозяин Нанта и Бреста. [...] Когда бешеных{522} постигнет та судьба, которую они заслуживают, оставшаяся часть Конвента в согласии с Шареттом во главе его армии приложат последнее усилие для восстановления монархии {523}.
В этом плане не удивительно, что многие историки, занимавшиеся Вандеей в XIX в., также уверенно писали о секретных статьях в договоре с республиканцами, а авторитетный специалист по мятежу Ж. Кретино-Жоли даже рассказывал их содержание. Самой важной договорённостью, отмечал он, являлась передача Людовика XVII и его сестры вандейцам 25 прериаля III года (14 июня 1795 г.) и восстановление монархии{524}. В наши дни отношение к тайному договору намного более скептическое, а Ж.-К. Мартен, выпустивший в свет множество работ по Вандее, даже специально подчёркивает, что наличие или отсутствие секретных статей видится ему совершенно не важным{525}.
В рамках данного исследования, напротив, этот вопрос кажется мне весьма принципиальным. Тем не менее трудно не согласиться со словами Ж. Годшо: когда речь идёт о мире в Ля Жоней, трудно сказать, кто кого хотел в итоге обмануть. Шаретт ли стремился получить передышку, надеясь, что власть Конвента вот-вот рухнет? Или Конвент обманывал Шаретта в надежде ослабить его бдительность и заставить вандейцев сложить оружие? {526} Доказать это невозможно. Имена депутатов, участвовавших в переговорах с вандейцами и бывших их гарантами, скорее, наводят на мысль о том, что некие обещания Шаретту действительно были даны: всех этих членов Конвента подозревали в роялизме, а некоторые свою промонархическую ориентацию впоследствии вполне подтвердили. В эту же логику укладывается и участие в переговорах генерала Канкло. Л. Блан писал: «В этом человеке, принадлежавшем по рождению к дворянству, бывшем протеже принца Конти, в друге графа Жозефа де Пюизе, в это самое время ведшего в Лондоне переговоры о занятии его родины англичанами - разве могли вожди вандейского восстания видеть достаточно ярого врага?» {527}
Можно поставить вопрос и иначе. Растущие роялистские настроения создавали предпосылки для восстановления монархии, в этом не сомневались и современники. Терпимость в отношении роялистской прессы, изменение условий содержания Людовика XVII, превращение его в объект переговоров с иностранными державами, заключение мира с вандейцами - всё это как минимум говорило о склонности термидорианцев к компромиссу, об отсутствии былой непримиримости в отношении королевской власти и того, что с ней связано. Однако очевидно, что для реализации мирного сценария реставрации нужны были реальные политические силы, способные и желающие возвести на трон короля.