ГЛАВА 5 КОРОЛЬ УМЕР?

21 прериаля (9 июня 1795 г.) на трибуну Конвента с выступлением от имени Комитета общей безопасности поднялся Ж.-М.-Ф. Севестр (Sevestre) - цареубийца, но депутат настолько малоизвестный, что не смог даже продолжить политическую карьеру при Директории. Его сообщение было кратким:

Граждане, на протяжении некоторого времени сын Капета страдал от опухолей в правом колене и левом запястье; 15 флореаля боли усилились, больной потерял аппетит, и началась лихорадка. Знаменитый Десо, чиновник медицинской службы, был назначен для того, чтобы его посетить и лечить; его таланты и порядочность были залогом того, что о [больном] позаботятся так, как того требует человечность.

Тем не менее болезнь приняла очень серьёзный характер. 16-го числа сего месяца Десо скончался, Комитет назначил ему на замену господина Пеллетана, очень известного чиновника медицинской службы, и гражданин Дюманжен, главный врач городской больницы, был придан ему в помощь. Согласно их вчерашнему сообщению от одиннадцати часов утра, проявились симптомы, угрожающие жизни больного, и в два с четвертью часа пополудни мы получили известье о смерти сына Капета.

Комитет общей безопасности уполномочил меня вас об этом проинформировать. Всё удостоверено, вот протокол, который будет отправлен в архив{690}.

Все три врача действительно были широко известны в столице. Пьер-Жозеф Десо (Desault) (1738-1795) был одним из медицинских светил того времени, блестящим профессором и анатомом, с 1788 г. занимал должность главного хирурга Центральной больницы (Hôtel- Dieu). Когда при диктатуре монтаньяров его попытались арестовать, за врача заступились полсотни коллег и добились его освобождения.

Ему приходилось бывать в Версале в 1789 г., когда он принимал участие в лечении старшего брата Луи-Шарля. Хотя врачом при малолетнем узнике он был назначен лишь в мае 1795 г., неофициально Десо посещал его в тюрьме и раньше. Филипп-Жан Пеллетан (Pelletan) (1747-1829) был практикующим хирургом, главным хирургом Пиренейской, а затем Северной армий. После смерти Десо он получил назначение главным хирургом Центральной больницы, а впоследствии собрал едва ли не все мыслимые для врача почётные звания: стал членом Института, Медицинской академии, Академии наук, был консультирующим хирургом у Наполеона. Жан-Батист Дюманжен (Dumangin) (1745-1826) - главный врач больницы Шарите, в годы Революции переименованной в больницу Единства. Однако, несмотря на то что Конвент постарался опереться на самых авторитетных медиков, многие не поверили в правдоподобность естественной смерти малолетнего короля. В полицейских донесениях от 9 июня говорилось:

...смерть юного Капета породила различные мнения. Одни с кислыми и грустными лицами говорят: «Нет сомнения, что он был отравлен, иначе почему от нас скрывали его болезнь?» Другие, как кажется, в этом сомневаются. Третьи [говорят] наконец: «Этот ребёнок - счастливец, да и мы вместе с ним; нужно надеяться, добавляют они, что это событие погубит все надежды роялистов, которые, будучи лишены такого центра объединения внутри страны, перестанут наконец мучить нас и ставить препоны тем мерам, которые наши законодатели предлагают ради блага народа» {691}.

И в самом деле, смерть Людовика XVII позволила не только положить конец различным планам роялистов, но и разрубить множество узлов, чрезвычайно мешавших республиканцам. Отпадала необходимость передавать мальчика вандейцам - в мемуарах современников встречаются мысли о том, что дофин был погублен, дабы помешать выполнению этого обещания {692}. Очевидно, что и публикация о секретных статьях к договору с Шареттом, о которой шла речь ранее, не случайно появилась в Courrier universel именно 9 июня.

Облегчались переговоры с Австрией, устранялось главное препятствие для переговоров с Испанией. Если посмотреть на их динамику, то и здесь смерть Людовика XVII произошла удивительно вовремя: 17 прериаля (5 июня) Комитет общественного спасения написал Бартелеми, что «дети Людовика XVI не могут покинуть территорию Франции до наступления всеобщего мира» {693}. Иными словами, переговоры зашли в тупик, поскольку Испания выдвигала это в качестве непременного условия. 25 прериаля (14 июня) Бартелеми писал в Париж, что смерть дофина будет иметь двойной эффект. С одной стороны, отныне переговоры могут идти легче, но с другой - требование освобождения детей использовалось Испанией, чтобы оправдаться перед другими великими державами, и не исключено, что теперь переговоры затормозятся {694}. 3 мессидора (21 июня) Комитет общественного спасения ответил, что он понимает эти резоны, но Испания заинтересована в заключении мира не меньше Франции{695}. Комитет оказался прав: 22 июля в один день были подписаны мирные договоры и с Испанией{696}, и с Пруссией.

Одним словом, у Людовика XVII было столько причин умереть именно в это время, что его кончина не могла не вызвать множество вопросов и сомнений. В своей «Истории Конвента» барон де Барант писал:

Легко поверить, что в тот момент, когда Конвент принял решение продолжать бесконечно держать в заключении сына Людовика XVI, правительственные комитеты осознали, что это означало подписать царственному ребёнку смертный приговор{697}.

Неудивительно, что сразу же после объявления о кончине мальчика появились на свет две легенды, до сих пор находящие сторонников.

Первая родилась из уверенности в том, что король не мог умереть естественной смертью: либо его уморили тюремщики, либо убили по приказу революционных властей. В донесении, направленном австрийскому двору Малле дю Паном, имевшим немало корреспондентов во Франции и поставлявшим информацию о настроениях в стране не только в Вену, но и Пруссию, Сардинию и Португалию{698}, о кончине Людовика XVII говорилось:

Весьма распространённое мнение приписывает её медленному яду [...] Преждевременная смерть юного короля не носит естественного характера: он был полон сил и здоровья [...] весьма вероятно, что его гибель была ускорена насильственным способом: он проводил целые дни в своём кресле, в молчании и неподвижности [...] На протяжении трёх месяцев о нем заботился хирург Десо, человек сколь неподкупный, столь и умелый, бывший в заключении при Робеспьере. Отмечают, что Десо отправился в могилу на 8 дней раньше Людовика XVII и что он был заменен неким Пеллетаном, анатомом, неистовым революционером, служившим в тюрьме Сен-Лазар шпионом Комитета общественного спасения, помогавшим составлять списки жертв для гильотины. Из этих обстоятельств делают вывод о том, что Конвент хотел, чтобы свидетелем смерти Короля был негодяй, которому заплатили, дабы он скрыл её истинный характер{699}.

Пеллетан действительно искренне принял Революцию, но очень сложно сказать, были ли какие-то основания для обвинений, высказанных Малле дю Паном.

В российской дипломатической переписке мы видим сразу две версии. 11 (22) мая 1795 г. Симолин, находясь во Франкфурте, извещал вице-канцлера графа И.А. Остермана:

Один из друзей сообщает мне из Парижа, что новости о здоровье юного Короля крайне тревожны, говорят, что он весьма слаб, не проявляет интереса ни к чему характерному для его возраста, стремится спать большую часть времени, мало ест и совсем не говорит, однако с ним не столько плохо обращаются, сколько о нём мало заботятся {700}.

О том же говорил полномочному министру России в Лондоне С.Р. Воронцову лорд У. Гренвиль{701}: мальчика погубили, плохо с ним обращаясь{702}. Знали в Петербурге и о том, что лечивший Людовика XVII врач умер при весьма подозрительных обстоятельствах всего за несколько дней до кончины мальчика{703}.

В Пруссии придерживались иной версии. 12 (23) июня российский полномочный министр в Берлине М.М. Алопеус сообщал:

Барон Гарденберг [...] убеждён [...] что несчастный наследник Трона Бурбонов погиб от рук тех презренных отцеубийц, для которых нет ничего святого и которые организовали это дьявольское дело, чтобы добиться исчезновения причины гражданской войны, которая недавно разразилась в Вандее и которая заставит вновь взяться за оружие всех шуанов{704}.

Таким образом, Гарденберг явно отстаивал версию о связи между смертью Людовика XVII и миром с Шареттом.

Многочисленные слухи дошли до нас и из других источников. В середине июня 1795 г. анонимный автор памфлета «Важный вопрос о смерти Людовика XVII» напоминал читателям о том, что на заседаниях Конвента неоднократно требовали смерти юного короля и что в сентябре 1792 г. у всей королевской семьи уже случались весьма подозрительные желудочные колики, не приведшие, правда, к фатальным последствиям. «Все согласны в том, - утверждалось далее, - что Людовик XVII был отравлен»{705}. Подобные подозрения можно найти на страницах даже легальных парижских изданий той эпохи{706}, их активно обсуждали на улицах{707}. Смерть Десо только добавляла правдоподобности этим слухам{708}, о ней также немало писала пресса{709}. В бюллетене д’Антрэга от 16-22 января 1796 г.{710} рассказывалось о смерти ещё двух медиков, посещавших мальчика, а также о том, что Десо, осмотрев тело, прямо сказал комиссарам Коммуны, что ребёнок был отравлен{711}. «Со всех сторон общественное мнение обвиняло Конвент в этой смерти», утверждая, что мальчик был отравлен мышьяком{712}, говорилось в популярном роялистском издании, выходившем в Лондоне.

«Робеспьер, - отмечал несколько лет спустя в своих мемуарах граф де Пюизе, - либо из политических соображений, либо из страха по крайней мере относился с уважением к существованию Дофина. Преступление легло на его преемников. Причина и обстоятельства этой смерти - одна из самых ужасных загадок, раскрыть которые может лишь время» {713}. Со словами де Пюизе любопытным образом перекликается фраза, брошенная как-то депутатом-термидорианцем: «Ужасно, что негодяи Робеспьер и Бийо-Варенн оставили совершить это преступление нам» {714}.

Лидеры роялистов тоже не знали, что и думать. Принц Конде 4 июля объявил в прокламации по армии, что Король умер от «варварского обращения»{715}, и эта прокламация вскоре появилась в центральных парижских газетах. Дядя дофина, Месье, публично подчеркивал ненасильственный характер смерти своего племянника. Как доносил в Санкт-Петербург посол в Венеции А.С. Мордвинов, в извещении, направленном правительству Венецианской республики, граф Прованский объявлял, что «он получил верное известие о кончине Людовика XVII, короля французского, коего тело было открыто, и не найдено в оном ни малейшего подозрения в отраве»{716}. Напротив, лорд Макартни{717}, который вёл с королём частные беседы, доносил в Лондон, что Людовик XVIII уверен, что его племянника отравили{718}.

Очевидно, что развеять сомнения (или, по крайней мере, их часть) могла бы публикация протокола о вскрытии тела юного узника Тампля, что и было сделано по распоряжению Комитета общей безопасности{719}. Врачи не нашли никаких следов яда и пришли к выводу, что ребенок скончался от золотухи, которой заболел задолго до того. Но вот что удивительно: хотя одна из газет и сообщала читателям, что при вскрытии присутствовали даже послы иностранных держав{720}, на самом деле ни на вскрытие (что как раз естественно), ни на составление свидетельства о смерти не был приглашен никто из близких родственников покойного, способных со стопроцентной уверенностью удостоверить его личность, а ведь это было обычной в то время практикой. Сестра, которую держали на соседнем этаже башни, даже не знала о смерти брата.

Само заключение о смерти, составленное врачами - а по крайней мере двое из них, Пеллетан и Дюманжен, знали больного - также представляется весьма странным. Прибыв в Тампль, они, как говорится в протоколе, вошли в комнату на втором этаже, где обнаружили на кровати тело ребёнка примерно десяти лет, «про которого комиссары сказали нам, что это сын скончавшегося Луи Капета, и в котором двое из нас узнали ребёнка, которого уже несколько дней лечили» {721}. Больше о личности умершего в документе не сказано ни слова. Несмотря на то что в нём зафиксированы результаты внешнего осмотра тела, там не отмечена ни одна из характерных черт дофина, прекрасно в то время известных: следы от прививок на обеих руках и родинка на внутренней стороне левой ляжки {722}. Таким образом, вместо того, чтобы развеять сомнения в смерти Людовика XVII, протокол вскрытия только усиливал их, и его, не таясь, высмеивали в парижских кафе{723}.

Вторая легенда, о которой уже шла речь, гласила, что дофин не умер в Тампле, но каким-то образом сумел покинуть его и спастись. Действительно, из того, что говорили и писали современники можно собрать целую коллекцию слухов. В частности, новую жизнь обрела история о том, что условия мира с Шареттом были выполнены, и Людовика тайно передали в руки роялистов. В мае её зафиксировал в своём дневнике известный американский политик Г. Моррис, быв- ший тогда в Лондоне{724}, а в июне она будет звучать и на парижских улицах {725}. Даже четыре года спустя после смерти дофина, 16 декабря 1799 г., герцог де Бурбон (отец герцога Энгиенского, расстрелянного позднее Наполеоном) напишет своему отцу, знаменитому герцогу Конде, о слухах, что «маленький Король Людовик XVII» не умер и что «это не является невозможным»{726}. В 1799 г. в лондонском The European Magazine появилась заметка о том, что французские эмигранты получают с родины письма, содержащие удивительный слух, якобы происходящий непосредственно от триумвирата в Люксембургском дворце. Согласно этому слуху, Сийес некогда выкрал Людовика XVII из Тампля, подменив его другим ребёнком{727}. Разумеется, все эти и многие другие{728} слухи мало, что доказывают.

Помимо слухов, в распоряжении «эвазионистов» есть и несколько загадок. К примеру, в уже упоминавшемся докладе Камбасереса от 3 плювиоза III года Республики содержался любопытный и несколько неожиданный пассаж. Говоря о «наследнике Капета», депутат, без всякой видимой связи с текущими событиями, вдруг заявил: «Если даже он перестанет существовать, его будут обнаруживать повсюду, и эта химера долго будет подпитывать надежды французов, предавших свою страну»{729}. О том, что бы это значило, историки спорят до сих пор. В воспоминаниях Камбасерес пишет, что если слухи об убийстве Людовика XVII и имели какие-то основания, членам Комитета общественного спасения эти основания были неизвестны{730}, однако то место, где говорится о смерти Людовика XVII, - единственное на все мемуары, где старый текст подчищен, а новый вписан не над ним, а на его место.

Можно привести и иной пример: в бумагах, захваченных при аресте Бабёфа, есть странное донесение, опубликованное тогда же, в 1797 г. В нем идёт речь о случившемся в апреле 1796 г. убийстве в коммуне Витри, получившем широкую огласку: финансист Пти де Птиваль был убит в парке своего особняка вместе со слугами и домочадцами. Агент Бабёфа сообщал, что они были убиты по приказу, исходящему из того же источника, что и приказ отравить Десо, поскольку финансист располагал сведениями о том, как выкрали Дофина и где тот находится{731}.

С врачами, лечившими дофина, также связано множество странностей и документов (впрочем, как правило, цитируемых без ссылок на источник). Десо, знавший Луи-Шарля как минимум с 1789 г., по всей очевидности, не мог не заметить подмены. И действительно, в конце мая, он отправляет специальный доклад в Комитет общей безопасности (содержание которого нам неизвестно, однако многие исследователи предполагают, что он был посвящен именно этой теме). Встретившись затем с членами Комитета, он принимает их приглашение отобедать вместе, а «вернувшись домой, - как сообщила позднее одна из его родственниц, - доктор Десо испытал сильную рвоту, вследствие которой и умер; это заставило предположить, что он был отравлен»{732}. В следующие несколько дней умирают и двое других врачей, ближайших друзей Десо, а третий, бросив семью и практику, бежит в Америку. Впоследствии он напишет, что сделал это, не желая разделить судьбу своих коллег{733}.

Что же касается сменившего Десо Пеллетана, то ещё с конца XIX в. из издания в издание кочует конфиденциальная записка, адресованная Пеллетану одним из секретарей Комитета общей безопасности и датированная 8 июня 1795 г., днем смерти узника. В ней, в частности, говорилось:

Комитет будет рад, если ни один слух, ни один разговор о болезни не станет достоянием широкой публики. Это предупреждение должно послужить для того, чтобы сохранялась максимальная тайна, и это тот случай, когда ничем не следует пренебрегать, чтобы избежать малейшей опрометчивости.

Цитируя её, Ж.-П. Ромэн, автор книги о Людовике XVII, задаётся вопросом, какова же была эта тайная болезнь, если о ней не упоминает протокол о вскрытии, предназначавшийся для официальной публикации. Более того, о неразглашении этой болезни Пеллетану предписывалось предупредить доктора Дюманжена, пользовавшего мальчика и раньше, - но только его, а не всех трех врачей, производивших вскрытие. Соответственно, делает вывод Ромэн, эта была болезнь, которую как раз вскрытие-то выявить и не могло{734}.

Немало вопросов вызывает и место захоронения Людовика XVII. Официально он был похоронен на кладбище Святой Маргариты, находившемся тогда за городской чертой, а ныне в XI округе Парижа. На нём же хоронили и десятки казнённых на гильотине в 1794 г. Две эксгумации, проводившиеся в 1846 и 1894 гг., подтвердили, что найденный там скелет ребёнка действительно принадлежал мальчику, которого видел в Тампле Арман (из Мёза) и чьё вскрытие проводили Пеллетан и его коллеги: об этом говорят сохранившиеся следы зафиксированных в 1794-1795 гг. болезней и самого вскрытия{735}. Однако столь же неопровержимо было установлено, что минимальный возраст этого ребёнка - 14 лет. При этом врачи отмечали, что современники вполне могли не заметить столь существенной разницы в возрасте между Луи-Шарлем и заменившим его ребёнком: больной золотухой мальчик вполне мог казаться существенно моложе своих лет.

Если Людовик XVII выжил, должны ли были об этом знать его родственники? Его сестра, Мария-Тереза, находилась в это время в Тампле, и ей не сказали ни о смерти матери, ни о смерти брата. «Эвазионисты» старательно собирают свидетельства о том, что она всю жизнь интересовалась теми, кто выдавал себя за Людовика XVII, и неоднократно говорила придворным, что не верит в смерть брата{736}, однако сложно судить, насколько эти документы заслуживают доверия. Что же касается Людовика XVIII, то Э. Доде, один из лучших знатоков контрреволюции, работавший со многими фондами, содержавшими королевскую переписку, писал о том, что в ней нет ни малейшего следа этого сюжета. Единственное, что ему удалось найти, - загадочное письмо Марии-Терезы от 25 декабря 1798 г., в котором говорилось: «Я поручила епископу Нанси передать вам письмо, которое я получила от отца аббата Ла Траппа{737} по поводу истории, которую я рассматриваю как химеру и которая, если исходить из всего, что я знаю, совершенно неправдоподобна». 24 января 1799 г. Людовик XVIII ответил ей из Митавы:

Я думаю, как и вы, что эта история - сказка. Я бы сомневался в ней, даже если бы поверил, что рассказ кармелитки - это действительно рассказ сестры милосердия, поскольку он содержит очевидно ложные факты. Тем не менее я совершенно удовлетворён ответом епископа отцу аббату. Всё, что я могу вам сказать, это то, что если, вопреки всем вероятностям, это окажется правдой, нет сомнений, что тот, кто заинтересован в этом более всего, испытает искреннюю радость и будет считать, что нашёл сына{738}.

Доде предполагает, что кармелитка, о которой идёт речь, - это Луиза Аделаида де Бурбон (1757-1824), дочь принца Конде.

К этой статье Доде можно добавить три комментария. Во-первых, епископ Нанси действительно интересовался историей Людовика XVII. В его архиве{739} хранится публикация из лондонской прессы, датированная тем же самым 1799 г., в которой говорится:

Все думали, что Людовик XVII был отравлен. Придерживаясь того же мнения, Британский Кабинет распорядился, чтобы один из его лучших врачей, которого мы здесь не называем, проанализировал сообщение Бюллетеня{740}. Он пришел к выводу, что ребенок не мог скончаться от указанной в Бюллетене болезни; а поскольку сама причина [смерти] ложная, но, тем не менее, он мертв, обстоятельства не могут быть такими, каковыми описываются.

Там же шла речь о слухах, что Людовик XVII жив: «Но где он? никто этого не знает, кроме тех, кто реально об этом осведомлен... и когда, где, как он должен появиться, зависит от хранителей этой важной тайны».

Во-вторых, действительно существует легенда о том, что, когда спасённого из тюрьмы Людовика XVII вывозили в Италию, он навестил Луизу-Аделаиду в траппистском монастыре недалеко от Мартиньи, и она попросила настоятеля написать об этой встрече Марии-Терезе{741}.

И в-третьих, информация от аббата, видимо, имела такой резонанс, что Мария-Тереза оказалась не единственной, кто попросил Людовика XVIII написать о ней своё мнение. В его архиве сохранилась копия и другого письма короля на эту тему, где он указывает на ошибки аббата и однозначно пишет: «Людовик XVII покинул Тампль лишь мёртвым. Он был отравлен и, если не ошибаюсь, кармелитка заявила об этом публично» {742}. Очень похожий текст опубликован в сборнике писем короля графу де Сен-При и датирован 1800 г.{743}

Обстоятельства смерти Людовика XVII вызывали столько вопросов, что в последующие годы появилось несколько десятков самозванцев, называвших себя спасшимся из тюрьмы принцем. Им посвящена обширная литература, насчитывающая сотни книг и статей. У многих были свои сторонники и противники как из числа современников, знавших Луи-Шарля по жизни в Версале, так и среди историков, пытающихся едва ли не по дням расписать жизнь мальчика в Тампле и после. Само отношение к этим самозванцам и - шире - к «делу Людовика XVII» революционного правительства, Директории, Наполеона, а затем и Людовика XVIII давало дополнительную пищу для пересудов и лишь усиливало сомнения в смерти дофина. Нетрудно заметить, что каждый новый политический режим проявлял повышенное внимание к претендентам на роль Людовика XVII, причем внимание, выходящее, на мой взгляд, за рамки обычного интереса к нарушителям общественного спокойствия. Известно, что и Ж. Фуше, и Э. Деказ удостаивали вопрос о возможном бегстве Людовика XVII из Тампля специальных расследований. К этому можно добавить целый ряд иных «странностей», подмеченных у вернувшихся во Францию Бурбонов{744}: например, Людовик XVIII не был коронован, а заупокойные мессы по погибшим в годы Революции членам семьи официально служили 21 января (день казни Людовика XVI), 16 октября (день казни Марии-Антуанетты) и 10 мая (день казни Елизаветы Французской), но никогда - 8 июня{745}.

Из множества этих самозванцев четыре «Людовика XVII» сумели оставить сколько-нибудь существенный след в истории. Эти четверо ещё и в XX в. имели своих сторонников и противников: Жан-Мари Эрваго{746}, объявившийся вскоре после смерти дофина; вынырнувший в самом начале Реставрации Матюрен Брюно (он же Карл Наваррский) {747}; барон де Ришмон, настойчиво добивавшийся «справедливости» в 20-40-е гг. XIX в.{748}, и Карл-Вильгельм Наундорф, чьи потомки до сих пор претендуют на признание их наследниками Людовика XVII.

Случай Наундорфа, при всей невероятности спасения малолетнего короля из Тампля, представляется самым сложным: в своё время, не только многочисленные придворные Людовика XVI{749}, но и Нидерланды признали в нем Людовика XVII, а его потомки до сих пор носят фамилию «Бурбон». Надпись на его могиле гласит: «Здесь покоится Людовик XVII, Карл Людовик, герцог Нормандский, король Франции и Наварры, родившийся в Версале 27 марта 1785 г., скончавшийся в Делфте 10 августа 1845 г.» Это создало парадоксальную ситуация: Людовик XVII захоронен в двух разных местах (причём в парижской могиле покоится явно какой-то другой ребёнок), и, соответственно, имеется два документа, удостоверяющих его кончину - французский и голландский. Три раза - в 1851, 1874и 1954 гг. - потомки Наундорфа пытались оспорить в суде французское свидетельство о смерти Людовика XVII, но всякий раз получали отказ - за отсутствием убедительных доказательств{750}. Было проведено несколько анализов ДНК, но и они не смогли поставить точку в этой удивительной истории.

Может возникнуть вопрос о том, что заставляет уделять столько внимания всем этим фактам и событиям, чья достоверность вызывает немало сомнений. «Если исчезновение и имело место, оно никак не повлияло на последующие события. Людовик XVII сходит с политической сцены в 1795 году»{751}, - полагают Ж. Тюляр и его коллеги. Отнюдь нет. Разумеется, для данной работы важен не вопрос о том, были ли Людовик XVIII и Карл X законными королями, это едва ли когда-либо удастся установить. Важно иное.

«Смерть Людовика XVII была событием величайшей важности, - писал современник этих событий барон де Барант. - Она изменила настроения, царившие в Конвенте, заставила сбиться с пути общественное мнение и погрузила его в состояние неопределённости. Пока наследник Людовика XVI был жив, проекты и надежды окончить революцию были связаны с ним. Для одних он был законным государем, для других огромным преимуществом было то, что он - пленник революции, что его можно посадить на трон без всякого возвращения к Старому порядку и не дать ему никакой власти по причине его малолетства. Таким образом, можно было совершенно не бояться возвращения эмигрантов, возрождения духовенства, абсолютной власти. Можно было не возрождать старую монархию, но создать новую, лишённую воспоминаний, поддержки, антуража, престижа» {752}.

«Его смерть 8 июня 1795 г. не просто один из наиболее душераздирающих эпизодов революционной истории, это значительное политическое событие, которое разрушило проекты роялистов и нанесло серьезный и непоправимый удар по их надеждам, - соглашался с де Барантом Тюро-Данжен. - Посредством этой смерти королевская власть покинула Францию. Эмиграция не была более просто фракцией монархической партии, фракцией компрометирующей, на которую Людовик XVI и Мария-Антуанетта нередко с горечью жаловались; она стала самим центром королевской власти»{753}. Уже в XX в. о том же самом писал и Матьез: конституционные монархисты «мечтали о национальной династии с молодым дофином, который перейдет из Тампля в Тюильри, не приводя с собою эмигрантов и иностранцев». Говоря о смерти дофина, он отмечал: «Одно случайное событие раскрыло перед всем светом глубокие разногласия, царившие между роялистами, и нанесло последний удар их надеждам»{754}.

Иными словами, смерть Людовика XVII взрывала весь сложившийся к тому времени политический расклад. Если она была обдуманным политическим ходом со стороны республиканцев (а в пользу этой версии свидетельствует как минимум казус с могилой дофина), то ход этот представляется воистину очень удачным. Те силы внутри Франции, которые делали ставку на реставрацию мирным путём, мгновенно оказались дезориентированы. Теперь им приходилось выстраивать планы заново.

С одной стороны, лишь граф Прованский был и мог быть законным королём в силу фундаментальных законов французской монархии. В тот момент, когда король умирал, королём тут же становился его наследник; отсюда и знаменитая формула: «Король умер, да здравствует король». Чтобы пользоваться всей полнотой своих полномочий, коронация новому монарху была не нужна. Никаких отклонений от этой системы не предусматривалось: государь не мог ни назначить наследника по своему выбору, ни отречься от престола. Это знали все роялисты, с этим никто не спорил, несмотря на то что фундаментальные законы не представляли собой некоего единого текста, закона в современном смысле слова{755}. Их нередко именовали конституцией, однако эта конституция нигде не была записана. Различные её компоненты более или менее признавались, хотя о частностях и дискутировали, однако сам принцип наследования королевской власти сомнению не подвергался.

С другой стороны, сложившиеся в годы революции представления о суверенитете нации позволяли выбирать государя если не de jure, то defacto. Ещё в октябре 1790 г. граф де Мирабо говорил:

Кто будет отрицать, что французы - монархисты? Кто станет спорить, что Франция нуждается в короле и хочет короля? Но Людовик XVII будет королём, как и Людовик XVI, и если удастся убедить нацию, что Людовик XVI - виновник и пособник злоупотреблений, которые истощили её терпение, она призовёт Людовика XVII {756}.

Как мы уже видели, в 1791 г. была принята одобренная Людовиком XVI Конституция, в соответствии с которой система фундаментальных законов была полностью пересмотрена. Суверенитет по ней принадлежал нации, королю была «вверена» исполнительная власть и - через право отлагательного вето - некая частица законодательной. Вводилось понятие отречения от престола, причём лишить власти короля можно было и помимо его желания. Точно также можно было и потерять право наследовать трон. Всё это создавало сложнейший юридический казус: по традиции король был не властен изменить фундаментальные законы, но, тем не менее, Людовик XVI поставил свою подпись под их изменением. Вне зависимости от того, в силу каких резонов он это сделал, это позволяло при желании считать старую систему уничтоженной. А отмена самой Конституции 1791 г. после свержения монархии в 1792 г. приводила к тому, что на месте относительно стройной и умопостигаемой системы фундаментальных законов французской монархии оказался правовой вакуум. Для тех, кто не признавал совершённых Революцией изменений, это проблемы не представляло, однако для тех, кто стремился примирить между собой Старый порядок и Революцию, это открывало немалые возможности: если нация - суверен, то что ей мешает остановиться на кандидатуре подходящего короля. Именно этим путём и пойдёт спустя менее чем десять лет Наполеон Бонапарт: его вступление на престол будет одобрено на референдуме.

Хотя все эти рассуждения могут показаться излишне теоретическими, они создавали немыслимую ещё за пару десятилетий до того сугубо практическую ситуацию, поскольку позволяли поставить вопрос о том, какой король подходит Франции. Для понимания той политической борьбы, которая разворачивалась вокруг перспектив реставрации монархии, это было едва ли не самым важным, ключевым моментом. В глазах истинных роялистов король мог быть только один - Людовик XVIII. Но в глазах тех, кто рассматривал восстановление королевской власти в качестве одной из возможностей, и особенно в глазах тех, кто оказался скомпрометированным участием в Революции, это было совершенно не так. И речь шла не только о цареубийцах или, если брать шире, о тех политических элитах, которые возникли во Франции в ходе Революции. Само роялистское движение оказалось расколото, поскольку те, кто боролся с Революцией с самого начала, включая широкие слои эмигрантов, рассматривали тех, кто выстраивал здание конституционной монархии в первые её годы, как людей подозрительных, а порой и как изменников и предателей.

Всё это не только создавало немало проблем для монархистов, но и позволяло тем, кто раньше делал ставку на Людовика XVII, искать того из претендентов на престол, с кем они смогут договориться. Если не говорить о принцах из законной династии, сторонников у этих претендентов было не так много, однако нередко в их сторону посматривали боявшиеся мести Бурбонов или полагавшие, что те окажутся недостаточно гибкими, чтобы подтвердить произошедшие за время Революции перемещения собственности, назначения на должности, полученные воинские звания. Тем самым все накопленные денежные и социальные капиталы могли оказаться под угрозой. Как сообщал в марте 1797 г. один из роялистских агентов, «демон ада (Сийес), который руководил всеми революционными мероприятиями, говорит всем, кто только готов его слушать: “Без смены династии не станет революции”»{757}. О претендентах из других династий думали и те, кто стремился, возрождая королевскую власть, изменить форму правления - либо воспользовавшись английским образцом, либо создав некий гибрид между монархией и республикой - нечто подобное тому, что было в Англии во времена Протектората и будет во Франции в годы Второй республики.

В многочисленных трудах, посвящённых истории контрреволюции и эмиграции, до сих пор не сделано попытки более или менее полно и убедительно классифицировать этих претендентов или хотя бы как-то охарактеризовать те группировки, которые вокруг них складывались, оценить их планы и перспективы. Как правило, авторы либо в принципе обходят данный вопрос{758}, либо лаконично отмечают сам факт {759}. В значительной степени это объясняется сложностью самой задачи. Эти течения, в той или иной степени ярко выраженные, автономные и нетерпимые по отношению к остальным, далеко не всегда поддаются чёткой классификации, хотя бы потому, что их сторонники зачастую переходили из одного лагеря в другой или же не выражали свои взгляды настолько явно, чтобы по прошествии времени их было легко идентифицировать. Кроме того, никто из претендентов не заявлял о своих планах или претензиях на корону вслух. Они могли мечтать, вынашивать планы, вербовать себе сторонников, но никто из них не оспаривал права законной династии.

Не облегчает работу историков и богатство палитры контрреволюционного движения. Так, например, одна из французских газет в 1795 г. сообщала своим читателям{760}, что роялисты

разделены на пять групп. Самая большая требует короля конституционного, герцога Шартрского{761}. Самая активная требует короля иностранного, герцога Йоркского{762}. Самая элегантная требует короля абсолютного, графа д’Артуа. Самая боевая требует короля воинственного, принца Конде{763}. Наиболее приверженная принципам требует короля легитимного, Месье.

Действительно, все эти имена встречались в политических раскладах лета 1795 г. Другой вопрос: сколь многочисленны были все эти группы? Хотя разнообразие претендентов, несомненно, не способствовало ни единству, ни успеху монархистов, всё же четверо из пяти упомянутых здесь принцев (а к ним вполне можно добавить и других - скажем, Генриха Прусского {764}, австрийского эрцгерцога Карла{765}, испанских Бурбонов) были в большой степени маргинальными кандидатами на занятие французского трона.

Графа д’Артуа и принца Конде, в принципе, сложно рассматривать всерьёз: у них были свои сторонники из ближайшего окружения, однако их воцарение, по очевидным причинам, оказалось бы неприемлемо для бывших революционеров и не приносило никаких выгод ни большинству роялистов, ни иностранным державам, стремившимся предотвратить возвращение к Старому порядку. Остальных «кандидатов» поддерживали, по большей части, либо правительства иностранных держав{766}, либо политики нового поколения, для которых принцип легитимности королевской власти или вовсе не играл роли, или отходил на второй план перед соображениями общественного блага, целесообразности и личной выгоды. Как показали дальнейшие события, возведение на трон популярного революционного генерала было принято основной массой населения страны благосклонно или равнодушно, но едва ли можно предугадать, какова была бы реакция, если бы на престол попытался сесть принц непопулярный или, того хуже, иностранный. Как писал граф де Пюизе несколько позже, летом 1796 г.: «Европа знает, что французы, даже восставшие, не примут законы от иностранного принца» {767}. Мне видится, что он прав: как это будет показано далее, отношение к державам антифранцузской коалиции было весьма настороженным не только в самой Франции, но и среди эмигрантов.

Э. Беке уверенно добавляет к списку этих претендентов и дочь Людовика XVI Марию-Терезу. По её мнению, к этому времени, во- первых, «уже не существовала единая система легитимности монархической власти, их было несколько», во вторых, «понятие легитимности не было ещё в этот период центре дискурса Людовика XVIII, что доказывало слабость короля в изгнании», и в-третьих, легитимность Мадам Руаяль как дочери жертв Революции «превосходила легитимность её дяди, который бежал из Франции и покинул своего брата» {768}. С этими рассуждениями трудно согласиться. С теми поправками, о которых я уже писал, единая система легитимности, несомненно, существовала. Впрочем, существовали уже и люди, которым было удобно её не замечать. Понятие легитимности, безусловно, не обсуждалось Людовиком XVIII, поскольку он был единственным, для кого она не представляла проблему; впрочем, его декларации обязательно содержали на неё указание. И наконец, не до конца понятно, чем Беке измеряет легитимность принцессы при наличии во Франции салического закона. Её ссылка на то, что один из придворных графа д’Артуа обсуждал с Малле дю Паном в 1797 г. возможность возведения принцессы на престол, абсолютно не убеждает: не Малле было решать этот вопрос, к тому же принцесса, как явствует из приведённых Беке писем, оказывалась на троне, естественно, не как королева с супругом-консортом, а как жена герцога Ангулемского{769}, в пользу которого должен был отречься Людовик XVIII. Одним словом, планы эти могли обсуждаться, но нет никаких доказательств того, что они не были глубоко маргинальны.

Единственный из принцев, чьи шансы были сколько-то реальны - герцог Орлеанский (хотя журналист из Le Censeur des journaux явно не прав, полагая, что его поддерживало больше народа, чем графа Прованского). Луи-Филипп Орлеанский (1773-1850), как и его отец, принял Революцию, участвовал в генеральском чине в битвах при Вальми и Жемаппе. В 1793 г. герцог эмигрировал вместе с генералом Дюмурье (адъютантом которого он был в то время) и в 1795 г. находился далеко от французских границ, а в 1796 г. и вовсе отправился в США. Его революционное прошлое, как и то, что он отказался служить в рядах контрреволюционных армий, могло внушать надежды той части французских политиков, которая стремилась оставаться у власти и впредь, на примирение между старыми и новыми политическими элитами. В пользу Луи-Филиппа говорила и известность (накануне и в начале Революции орлеанизм пользовался хорошо оплаченной поддержкой ряда публицистов), и то, что многие роялисты терпеть его не могли. Г Моррис, неоднократно встречавшийся в Лондоне с лидерами эмиграции, отмечал в своём дневнике в июне 1795 г. тот градус ненависти, который они испытывали к герцогу, предлагая даже «отправить его в Сибирь» {770}. Едва взойдя на трон, Людовик XVIII заявит: «Мы - французы, этот титул не могут обесценить преступления некоторых негодяев, как злодеяния герцога Орлеанского не могут заставить поблекнуть кровь Генриха IV» {771}.

В документах эпохи есть некоторое количество свидетельств о том, что действительно существовали силы, делавшие ставку на герцога Орлеанского, причём в 1795-1796 гг., пока принц ещё оставался в Европе, эти силы активизировались. В ноябре 1794 г. лорд Гренвиль писал по поводу планов посадить на трон сына Филиппа Эгалитэ:

Если это не просто пустая угроза, мне кажется, это не требует иных комментариев, кроме того, что подобная вещь может привести лишь к увековечиванию во Франции ужасов гражданской войны. Но сложно представить себе, что подобная идея может всерьёз высказываться или что можно найти хоть сколько-то людей, готовых её поддержать{772}.

Однако после смерти Людовика XVII тон государственного секретаря по иностранным делам уже совсем иной. В разговоре с русским послом в Лондоне графом Воронцовым в начале июня 1795 г. лорд Гренвиль заявил, что имеет все основания считать, будто король Пруссии, Конвент и генерал Пишегрю втайне работают над тем, чтобы отдать французскую корону сыну герцога Орлеанского:

Он уверен, что со стороны Конвента это вполне естественно, поскольку, будучи виновным, он боится злопамятства нынешнего короля [Людовика XVIII. - Д. Б.] и всех принцев из дома французских Бурбонов, и принимает сына герцога Орлеанского, чей отец пал жертвой более не существующей клики, которую Конвент и сам преследовал, - клики Робеспьера. И это вероятная предрасположенность не только Конвента, но и всех виновных, число которых во Франции ужасающе велико{773}.

Сведения, полученные послом в Вене графом А.К. Разумовским от австрийского канцлера барона Тугута {774}, подтверждают эту информацию. При этом Тугут добавляет, что герцог Орлеанский «более всего по душе людям, работающим над новой конституцией и чьи интересы никогда не выпускались из виду за пределами Франции наиболее ловкими деятелями конституционной партии, такими как Дюмурье, Лалли-Толландаль и другие»{775}. Из Вены же один из французских эмигрантов отправил Екатерине II свой анализ политической ситуации, в котором доказывалось, что членам Конвента выгоднее всего было бы договориться с кем-нибудь из принцев Орлеанского дома{776}.

Об усилении активности орлеанистской партии сообщал и английский посол в Турине. По его словам, эту партию возглавляли мадам де Сталь и Монтескью (Montesquieu) {777}, которые вели работу среди депутатов, голосовавших за казнь Людовика XVI. Посол докладывал, что после того, как была достигнута договорённость с епископом Отёнским, он и был вызван во Францию {778}. Велись переговоры и с генералом Дюмурье{779}.

В 1796 г. разговоров об альтернативных претендентах на престол уже значительно меньше. В июле Людовику XVIII был направлен мемуар{780}, в котором рассказывалось, что в Париже борются за власть четыре группировки: первая, «самая слабая из всех, выступает за нынешнее правительство», вторая - якобинцы, третья выступает за герцога Орлеанского. Она сильна и опасна тем, что привлекает все остальные партии. Безразличные роялисты ведут с ней переговоры, а нынешние главари чувствуют невозможность республиканского режима и, боясь мести правящей ветви, надеются, что Король станет творением их рук. И, наконец, четвертая выступает за возвращение легитимного Короля, древней конституции без её недостатков, и готовы добровольно пойти на разумные и необходимые уступки в пользу воюющих держав, которые они имеют право потребовать.

Из этого текста понятно, что герцог Орлеанский рассматривался в качестве не самостоятельной политической фигуры, а своеобразного «заменителя» Людовика XVII для тех сторонников монархии, которым довелось поучаствовать в революции. Как видно из опубликованного в августе того же года открытого письма графа де Пюизе графу д’Артуа, в этой роли могли выступить и другие претенденты на престол. Излагая взгляды тех сторонников монархии, которые находились внутри страны и считали, что режим в подходящий момент падёт сам, стоит лишь его только подтолкнуть, он писал:

Мы любим Короля, как и вы, но мы лучше понимаем его интересы. Верите ли вы в добрую волю иностранных держав? Разве вы не знаете, что Англия предоставляет вам небольшую помощь лишь для того, чтобы играть в свои игры и воспользоваться вами, чтобы посадить на трон сына своего короля [...] Император имеет те же планы на своего брата, и у сына герцога Орлеанского также есть сторонники среди вас{781}.

Едва ли можно сегодня уверенно судить о причинах, по которым все эти планы не были реализованы. С одной стороны, 22-летний принц на тот момент ещё не успел накопить собственный политический капитал, как справедливо замечал А. Сорель, «то, что уже начинали называть орлеанской партией, было пока ещё лишь интригой и заговором»{782}. С другой - его не красили ни переход к австрийцам вместе с Дюмурье, ни репутация отца, принявшего имя Филиппа Эгалитэ и голосовавшего за казнь Людовика XVI, хотя даже Робеспьер как-то сказал: «Эгалитэ, пожалуй, единственный член Конвента, который мог бы от этого уклониться»{783}. И наконец, сам он явно не был готов к тому, чтобы вступить в открытое противостояние с кузеном. Как сообщали дипломаты, от предложенной Конвентом короны принц отказался{784}. Когда в 1795 г. граф де Сен-При встретил его в Стокгольме, и герцог Орлеанский узнал, что тот направляется к Людовику XVIII, то попросил передать «заверения в своём уважении, верности и покорности», хотя и отказался сделать это письменно под тем предлогом, что его родственники ещё оставались во Франции{785}. Позднее, в 1799 г., его мать смогла выступить посредником между принцем и Людовиком XVIII, и королевский Совет принял решение простить герцога Орлеанского {786}, поскольку тот поддался влиянию своего «чудовищно преступного отца»{787}. Когда в 1800 г. герцог добрался до Англии, где был в то время граф д’Артуа, отношения между принцами казались ровными и даже дружескими{788}.

Иными словами, сторонники перехода короны к другой династии, хотя и в последующие годы не оставляли свои попытки, так и не смогли найти такого претендента на престол, который мог бы вступить в соперничество за корону с правящей ветвью Бурбонов. От этого их планы казались очень мало реальными. В июле 1799 г. Малуэ в открытом письме Малле дю Пану писал:

Они призывают к смене Династии, то есть к нескончаемой гражданской войне, поскольку новый Король будет либо не из Дома Бурбонов, либо той же крови, но из другой Ветви. Если не из Бурбонов, он подойдёт Европе не более чем французам, поскольку принц из любого другого царствующего Дома принесёт им зародыш войны, имея право унаследовать иную корону или имея слишком тесные связи с двумя крупными суверенными государствами. Если же это будет Бурбон, но из иной Ветви, то законный наследник не откажется от своих прав. Когда монархия будет восстановлена, на стороне узурпатора окажутся лишь революционеры{789}.

Ему вторил сам Малле дю Пан:

Проект отстранения от трона законного короля и французского королевского Дома не раз завладевал умами революционеров или отдельных группировок - оказывавшихся в трудном положении, обманутых в своих надеждах или находившихся на грани того, чтобы проиграть соперникам. Бриссотинцы, лишив короны Людовика XVI, хотели править при его малолетнем сыне и сделать королевскую власть выборной. Дантон думал о том же самом, желая захватить дофина. Затем притворные или искренние обещания давались мадридскому двору, чтобы посадить на трон инфанта, который увековечил бы падение старшей ветви своего Дома. Многие клики одна за другой посматривали в сторону герцога Орлеанского, да и сегодня некоторые интриганы делают то же самое. Другие хотели изменить законный порядок наследования. Все они не упускали из виду возможность смягчить французскую монархию республикой, во главе с чиновником, имеющим королевский титул, и поработить принца, назначив его на эту должность, сделать его игрушкой своих устремлений и связать его по рукам, сделав рабом конституции, а не верховным магистратом{790}.

Однако было не очень понятно,

где найти этого опереточного короля, достаточно дерзкого, чтобы дать возвести себя на трон революционерам и демократам [...] При одном из европейских дворов? Но найдут ли они принца настолько бесчестного, безрассудного, лишённого здравого смысла?.. [...] Мечтает ли герцог Орлеанский о том, чтобы принять своё кровавое наследство, стать, как отец, отцеубийцей {791}, совершить глупейшее преступление бесчеловечной узурпации, которое приведёт в ужас всю Францию, и править, опираясь на палачей своей семьи и на клики, которые он не сможет ни подавить, ни обуздать? [...] И наконец, может ли сама Франция одолжить монарха, вырванного из клыков революции, чтобы наследовать Карлу Великому? Ни один из деятелей не смог сохранить своё значение более двух лет кряду, наиболее видных периодически выкашивали как чертополох, каждый стал либо предметом зависти, либо недоверия, либо заговоров со стороны своих коллег, каждый день кучеров сбрасывали под колёса, так неужели в этой клоаке, которую без конца перемешивали, будет выбран король Франции? Кроме того, такую роль мог бы взять на себя какой-нибудь генералиссимус, командующий армиями, но если такой феномен не возник тогда, когда полководцев защищали их триумфы, найдётся ли Цезарь сегодня, когда они повернулись своей оборотной стороной? Осмелюсь предположить, что при сегодняшних раскладах такой вопрос можно обсуждать лишь в сумасшедшем доме{792}.

Хотя Малле и считался одним из лучших аналитиков того времени, мы знаем, что не пройдёт и полугода после публикации этих строк, и такой Цезарь появится. Другое дело, что предсказать это было едва ли возможно: наступит совсем иная эпоха.

Процитированные слова Малуэ и Малле дю Пана наводят нас и на ещё один вопрос: значит ли это, что значительная часть конституционных монархистов и, в частности, монаршьены, сами также поддерживали законного короля? Ведь если обратиться к историографии контрреволюционного движения, то выяснится, что для авторов работ по истории контрреволюции водораздел проходит отнюдь не между сторонниками различных претендентов на престол, а между конституционными монархистами и сторонниками «абсолютной монархии».

Основываясь на бесспорной мысли о том, что «роялисты были разделены» {793}, историки нередко писали, что «роялизм, фактически, был ярлыком, прикрывавшим два течения с наполнением не только различным, но и прямо противоположным» {794}. Как отмечал Рюде, это были «“ультра”, требовавшие возвращения к 1787 г. и полного восстановления Старого порядка, и конституционные монархисты, которые в общем и целом стремились вернуться к Конституции 1791 г.»{795}. Доводя это противопоставление до логического завершения, Матьез даже писал, что конституционные монархисты «были едины в неприятии Людовика XVIII и господства эмигрантов»{796}, словно значительная часть конституционалистов сама не пребывала при этом в эмиграции. Развивая эту мысль, Воронов утверждал: «Расхождение между эмиграцией, где доминировало абсолютистское течение, и находившимися внутри страны умеренными монархистами [...] было очевидным»{797}. Годшо был более осторожен, но и он отмечал, что «“монаршьены” и абсолютисты сражались с Революцией с мыслью установить, в случае победы, режим, соответствующий той доктрине, которую они предпочитали. Однако эти доктринальные разногласия препятствовали единству контрреволюционного движения и нередко становились причиной его поражения»{798}.

Что же на самом деле кроется за этим столь устойчивым противопоставлением, если и те и другие в большинстве своем признавали государем Людовика XVII{799}, а затем и Людовика XVIII? Было ли оно реальностью, или перед нами лишь ещё один связанный с Революцией миф?

Одной из самых сложных проблем этих взаимоотношений было неприятие на личном уровне. Для Людовика XVIII и многих из его окружения конституционалисты были людьми, немало способствовавшими крушению Старого порядка. Призывая к переменам, выступая с трибуны Учредительного собрания, голосуя за ограничение королевской власти, поддерживая Людовика XVI в его стремлении найти компромисс с Революцией, а порой и сотрудничая с новыми властями, они воспринимались многими роялистами как предатели, погубившие, ради своих амбиций, тысячелетнюю монархию. Как иронично заметил один из современников, лучшими роялистами были те, кто первыми покинул своего короля{800}. В Кобленце, где находился штаб Конде, пели:

Чтобы разделать якобинцев

И других мерзавцев - фейянов.

Господа, каковы ваши методы?

Пушки для одних, палки для других {801}.

В 1795 г. российский посол в Австрии докладывал в Петербург:

Истинные роялисты ненавидят конституционных больше, чем якобинцев; из этого следуют лишь интриги, лицемерие и измена, вместо единомыслия, которое должно было бы всех привести к восстановлению монархии{802}.

Зачастую роялисты не брали себе за труд скрывать свои чувства. Граф д’Артуа как-то при встрече прямо заявил де Монлозье (Montlosier) {803}: «Вы не раз писали глупости!»{804} Граф д’Антрэг полагал, что … citавторы клятвы в Зале для игры в мяч{805} - «главные цареубийцы, более виновные, чем якобинцы и недостойные прощения»{806}. Малле дю Пан рассказывал, что тот якобы обронил следующую фразу: «Монлозье считает меня беспощадным, и он прав. Я стану Маратом контрреволюции, я заставлю упасть сотню тысяч голов - и его первой» {807}. Ожеар, чьи мемуары не предназначались к публикации при его жизни, писал о том, что в эмиграции ходили упорные слухи, будто бегство короля в 1791 г. не удалось из-за того, что барон де Бретёй, будучи монаршьеном, выдал государя {808}. Граф Прованский в первые годы Революции в полной мере разделял это отношение к конституционным монархистам. Герцог де Ла Фар, ставший впоследствии его доверенным лицом, вспоминал, что с 1791 по 1794 г. тот даже не отвечал ему на письма, полагая, что герцог связан с конституционными монархистами, в частности с Ламетами{809}.

Со своей стороны, конституционные монархисты не питали особого уважения к соратникам Людовика XVIII, и тому также было немало причин. С точки зрения конституционных монархистов, многие роялисты были людьми косными и упрямыми и, что гораздо хуже, их советы мешали королю принимать правильные решения. Отчаявшись донести свои мысли до окружения государя, Малле дю Пан как-то воскликнул:

Если король думает по-иному, он закончит как царь Сидона, став садовником... Восстановленная монархия будет не про вас; вы будете отвергнуты как теми, кто возродит её, так и теми, кто её уничтожил, и Его Величество проведёт вместе с вами в ссылке ещё долгие годы...{810}

Может показаться, будто конституционные монархисты и роялисты являлись двумя непримиримыми группировками. Тем не менее и те и другие чем дальше, тем больше демонстрировали стремление к примирению и единству.

Конституционных монархистов к этому подталкивало осознание своей слабости: действуя в отрыве от основных сил роялистов, а нередко и наперекор им, они хорошо чувствовали, насколько ограничены их возможности. Р. Гриффитс полагал, что после 9 термидора монаршьены пытались, но без успеха, организовать свою партию, начав с приглашения к сотрудничеству личных друзей - архиепископов Тулузы, Экса, Буржа, маркиза де Буйе. Пытались они установить связи и с членами Конвента, но после 13 вандемьера эти контакты прекратились{811}.

Монаршьенов, как это ни парадоксально, поначалу недолюбливали даже англичане. Ещё в ноябре 1794 г. Уикхэм получил от Гренвиля инструкции вступить в тесный контакт с Мунье и Малле дю Паном и связаться через них с авторитетными людьми в Париже. Одновременно Уикхема предупреждали, что Мунье «находится под сильным влиянием предрассудков той партии, с которой он действовал в начале революции», тогда как король Англии совершенно не готов одобрить создание во Франции какого бы то ни было правительства, основанного на «Конституции 1789-90 гг.»{812}.

Малуэ жаловался Малле дю Пану из Лондона:

Нас здесь семь или восемь, думающих, как вы и вместе с вами. Архиепископы Бордо, Экса, Тулузы, господа де Буйе, Монлозье, Лалли, Пана - и всё! Что можно было сделать такого, что зависело бы от нас, и чем мы пренебрегли?{813}

Вместе с тем и Людовик XVIII понимал, что у него не так много союзников, чтобы ими разбрасываться, и с зимы 1795 г., как только перспектива взойти на трон стала весьма реальной, начал пытаться наладить отношения с наиболее влиятельными конституционными монархистами. Едва ли эти перемены произошли раньше: граф де Ферран (Ferrand) вспоминал, что ещё в первой половине 1794 г. написал барону Флашсландену{814} несколько писем, призывая к сближению между роялистами и «некоторыми членами Учредительного собирания», которое он полагал залогом успеха, однако по сути своего предложения ответа не получил. Позднее он встретился в Берне с Мунье и достиг с ним взаимопонимания, но тот опасался, что не найдёт поддержки у соратников{815}.

Однако уже в феврале 1795 г.{816} Людовик XVIII писал Мунье из Вероны:

Когда вы выражаете, сударь, определённые опасения, можно ли со мной говорить откровенно о тех средствах восстановления порядка во Франции, которые вы полагаете наиболее важными, вы, очевидно, забываете о том, как я вас воспринимаю (vous oubliez apparemment les titrés que vous avez auprès de moi). Моя память покрепче: я всегда буду помнить о том, как вы вели себя с Королём, моим братом, 5 октября 1789 г., когда Собрание, председателем которого вы тогда были, дало вам поручение, не имеющее ничего общего с обязанностями верноподданного, которые вы исполняли с немалым рвением. Не забуду я и о том, что если бы вероломные советы не взяли верх над постоянно высказываемым вами королю мнением, если бы он прислушался к нему, он покинул бы Версаль и тем, возможно, предотвратил бы поток преступлений и бед, который захлестнул с тех пор Францию. Воспоминания о том дне, столь ужасном самом по себе, но столь почётным для вас, заставляет меня особенно вас уважать и честно поделиться с вами моими соображениями, к тому же моё письмо будет полезно всем{817}.

Тон письма более чем умеренный. Примерно в это же время принцы предлагали поступить к ним на службу другим монаршьенам - Малуэ и де Монлозье {818}. Не торопясь отвечать согласием, те, в свою очередь, использовали любой способ, чтобы заявить о своем стремлении объединить контрреволюционные силы, полагая, что залог этого - единство целей{819}. Как мы увидим далее, с этого момента и начинается тесное сотрудничество Людовика XVIII и конституционных монархистов, отнюдь не означающее согласия по всем вопросам. И они позволяли себе критиковать высказанные королём взгляды, и тот в ответ высказывал несогласие с творениями монаршьенов, но к разрыву более это не приводило.

Таким образом, подводя итог, можно с уверенностью сказать: смерть Людовика XVII привела к кардинальным переменам в истории контрреволюционного движения. Отныне у всех, кто стремился к реставрации монархии, не было иного выхода, кроме как сплотиться вокруг графа Прованского. Как писал один из историков, «порвать с Людовиком XVIII отныне означало порвать с монархией»5.

Загрузка...