ГЛАВА 6 ВЕРОНСКАЯ ДЕКЛАРАЦИЯ: «СТРЕМЛЕНИЕ МИЛОВАТЬ И ДАЖЕ ПРОЩАТЬ...»

Прибыв в Верону 24 мая 1794 г., Месье сначала остановился в гостинице «Две башни», в центре города, однако расходы оказались для него непомерными. Наконец, «в пригороде Вероны, за Ареной и рядом с монастырём капуцинов д’Аварэ нашёл маленький загородный дом в достаточной степени уединённый и стоящий на отшибе. Его фасад оплетала зелень, дом окружал сад, поблизости было тихо, звон монастырских колоколов навевал покой [...] Без сомнения, это был не дворец, хотя в Италии так и именуют любезно даже крошечное здание. Это было типичное загородное “casino”, совсем простое с архитектурной точки зрения, с плющом и климатисами по стенам. Мебели не было, её предоставил один еврей» {820}.

Этот особняк находился на берегу р. Адиж и принадлежал графу Жану-Батисту Гаццола (Gazzola) {821} и, конечно, ничем не напоминал королевские дворцы. Один из посетителей даже назвал его «не большим, не симпатичным и не подобающим»{822}.

Людовик поселился там с графом д’Аварэ, бароном Флашсланденом, двумя секретарями, хирургом Колуаном (Соlоіп), и четырьмя слугами{823}. Как пишет Люка-Дюбретон, работавший с документами из венецианских архивов, граф Прованский «прогуливался по садику или по улицам с крошечной свитой, и прогулки эти были не часты. В самой Вероне его видели лишь однажды: из окна дворца Мариони он следил за скачками. Он знал правила и воздерживался от всего, что могло бы скомпрометировать гостеприимство Сиятельнейшей республики. Только в воскресенье он вознаграждал себя, превращаясь в короля: он торжественно направлялся прослушать мессу у капуцинов, по выходе [из церкви] эмигранты целовали ему руку, а затем он давал аудиенцию в доме Гаццола» {824}.

Жили скромно. 16 октября 1794 г. Месье делился с принцем Конде:

Наша бедность излишне почётна. [...] Вы ошибаетесь, думая, что Англия выделяет мне деньги на жизнь. Я дважды получал кратковременную помощь, но не больше. Я пытался сделать небольшой заём в Вероне или в Генуе, но неудачно. Ничего я не нашёл. Вот уже год я живу изо дня в день, пытаясь сэкономить то немногое, что имею {825}.

В Париже смеялись над бедностью графа Прованского. В апреле 1795 г. в Moniteur писали:

Когда эмигрант просит быть ему [графу Прованскому. - Д. Б.] представленным, первый вопрос, который задаёт вводитель Флаксланд: нуждается ли он в деньгах. Если нуждается, его не представляют, а говорят: «Бог поможет»{826}.

1795 год стал важнейшим годом в судьбе графа Прованского. Ещё десять лет назад мысль о том, чтобы занять французский трон, казалось несбыточной мечтой, теперь же эта мечта становилась реальностью{827}.

На заседании Конвента о смерти Людовика XVII было объявлено 9 июня 1795 г., сообщение в Moniteur появилось 11-го. Граф де Ферран, бывший членом Регентского совета, предполагает в своих воспоминаниях, что быстрее всего новости об этом событии дошли до принца Конде через роялистское агентство в Базеле, и в тот же день принц отправил двоих офицеров с этим известием в Верону{828}. Видимо, так оно и было: историки единодушны в том, что Месье узнал новости 21 июня от графа де Дама и дворянина по имени

де ла Жеар (Geard) {829}. Сам Людовик XVIII называл впоследствии ту же дату: первое известие о смерти племянника он получил 21 июня, а 24-25-го - подтверждение, после которого сомневаться уже не приходилось {830}.

Граф д’Аварэ записал тогда в дневнике:

Регент спустился ко мне вслед за графом де Коссе{831}. Лицо его меня ужаснуло. Я искал в себе силы справиться с какой-то новой бедой, которую я не смог предотвратить, когда регент после непродолжительного молчания сказал:

- Король умер.

Я остался безгласным, недвижным, затем поспешил к его руке. Граф де Коссе сделал то же самое. Мой господин сжал нас в объятиях. После этого я без колебаний предсказал ему, что беды и преступления на нём и окончатся, и он станет восстановителем Франции{832}.

Получив подтверждение смерти племянника, Людовик XVIII объявляет о своём восшествии на престол иностранным государям, подписывает 24 июня отдельные письма герцогу де Бурбону и герцогу Энгиенскому, а также обращается к архиепископу Парижскому и другим епископам и священникам, удалившимся в Констанцу{833}.

Если для тех, кто планировал реставрацию монархии во главе с Людовиком XVII, в особенности для французских политиков, его гибель стала, как мы видели, катастрофой, для роялистского движения она, напротив, открывала новые перспективы. Георг III писал лорду Гренвилу, что смерть Людовика XVII

может быть благоприятна для дела, поскольку Конвент теперь теряет заложника, который мог спасти их жизни. Отныне законный Король не в их власти и может возглавить любое восстание внутри страны {834}.

О том же размышлял и Уикхем:

Чем больше я вижу и слышу об общественном мнении в этой стране, тем больше я удовлетворён тем, что смерть юного Короля станет благоприятным обстоятельством для дела роялизма{835}.

Заместитель английского государственного секретаря по иностранным делам, пересказывавший разговор с вернувшимся из Франции Г. Моррисом, также сообщал, что тот

с удовлетворением узнал о смерти юного Короля, чьё заключение, а также пошатнувшийся и извращённый ум угнетающе воздействовали на души людей с правильными наклонностями и помешали многим из них предпринять какие бы то ни было усилия для восстановления монархии. Теперь уже у нового Короля большие преимущества, от правильного использования которых всё и будет зависеть. Если он утвердит свои права на трон, если сделает это со сдержанностью и умеренностью, предложив людям восстановление порядка и хорошего правления и избегая всего, что может вызвать опасения репрессий и мести, люди станут стекаться под его знамёна, а он сможет воссесть на трон своих предков{836}.

Автор доклада, составленного одним из французских эмигрантов и отправленного Екатерине II из Вены, мыслил в аналогичном направлении. Поскольку Людовик XVIII совершеннолетний и не находится в руках республиканцев, смерть Людовика XVII «скорее благоприятна для дела восстановления монархии». Он пояснял, что мальчик обеспечивал депутатам Конвента «безнаказанность совершённых ими преступлений и преобладающее влияние», тогда как теперь ситуация изменилась. Если бы восстановления монархии хотел один Конвент, у его депутатов ещё были бы шансы договориться, но его хочет весь французский народ, и не в силах Конвента «ни эффективно противостоять восстановлению монархии, ни надолго её отсрочить» {837}.

1795 год стал для роялистов поворотным не только из-за воцарения нового государя. С 1792 г. было очевидно, что реставрация монархии могла произойти в случае либо победы антифранцузской коалиции, либо в случае успеха контрреволюционных восстаний внутри страны, а в идеальном варианте, - при сочетании этих двух факторов. Однако к 1795 г. стало ясно, что на коалицию, по большому счёту, надеяться не приходится: она распадалась на глазах. Вторжение во Францию войск интервентов, даже притом, что австрийцы стояли на берегах Рейна и угрожали Эльзасу, могло сыграть лишь роль катализатора, но не более того. Вместе с тем появился третий фактор, о котором уже неоднократно шла речь: усталость населения от шести лет революции. Как говорил Буасси д’Англа в своей знаменитой речи, предварявшей обсуждение проекта Конституции III года Республики: «Мы прожили за шесть лет шесть веков» {838}.

Таким образом, стали иначе восприниматься сами перспективы организованного контрреволюционного движения. Французы освободятся от «тирании» самостоятельно, без помощи иностранцев, нужно лишь скоординировать деятельность всех антиреволюционных сил и завоевать на свою сторону общественное мнение. Более того, сама обстановка во Франции, о которой Людовик XVIII был отлично осведомлён, наводила и его самого, и его окружение на мысли о том, что общественное мнение уже находится на стороне роялистов. А следовательно, поскольку существует лишь один законный король, то и на его стороне.

Источников этой информации было множество: граф Прованский встречался с дворянами, недавно покинувшими страну, и он, и его советники получали множество писем от роялистских агентов, остававшихся во Франции, в Вероне читали французские газеты, включая Moniteur. Кроме того, Месье регулярно снабжал самой свежей информацией уже неоднократно упоминавшийся ранее граф д’Антрэг. Людовик XVIII относился к нему с большой настороженностью и не очень любил. Тем не менее король усердно собирал все сведения о Франции, которые он только мог получить, а авторитет д’Антрэга как давнего и регулярного поставщика таких сведений находился на недосягаемой высоте. Отправившись в эмиграцию ещё в июле 1790 г., д’Антрэг быстро и весьма успешно организовал во Франции шпионскую сеть, чьими услугами с удовольствием пользовались английский, испанский, российский, австрийский, португальский и неаполитанский дворы. С 1793 г. не пренебрегал ими и граф Прованский. Д’Антрэг считался лучшим из лучших, только он славился тем, что может получить сведения напрямую из Комитета общественного спасения{839}.

Восшествие на престол предоставляло Людовику XVIII повод для того, чтобы обратиться к французам со специальным манифестом, в котором можно было бы познакомить мятежных подданных с взглядами нового короля, успокоить тех, кого пугали перспективы реставрации, кратко обрисовать, что сулит возвращение законного государя.

Этот документ вошёл в историю как Веронская декларация. Точная дата её подписания не известна до сих пор. Если посмотреть на опубликованный текст, бросается в глаза, что в нём нет ни числа, ни места, где он подписан, ни даже места издания. Французский историк Люка-Дюбретон объясняет этот парадокс: «Флашсландена предупредили, что ни в коем случае декларация не должна быть ни напечатана, ни датирована в Вероне. Пришлось преодолевать и эту трудность, но король подчинился. Декларация была тайно напечатана в Парме у Бодони, самого крупного итальянского типографа, и датирована в Турине» {840}.

Впрочем, никакого указания на Турин в опубликованном тексте Декларации тоже нет. В конце его указаны лишь месяц и год - июль 1795 г. При этом большинство историков либо, как ни странно, склоняются к тому, что Людовик XVIII подписал её 24 июня{841} - видимо потому, что в этот день были подписаны упомянутые ранее письма, возвещающие о смене монарха, - либо вовсе уклоняются от точной датировки. Большинство, но не все. Э. Левер датирует документ 23 июня{842}. Э. Доде утверждает, что Декларацию обсуждали на Совете 30 июня{843}. Ф. Мэнсел называет в качестве даты подписания декларации 7 июля {844}; маршал де Кастри уверен, что она была подписана на 15 дней позже объявления о восшествии на престол{845}, то есть 9 июля.

Не исключено, что какие-то наброски этого документа существовали и до того. О смертельной болезни Людовика XVII в Вероне было известно ещё по крайней мере с 7 марта{846}. Да и если судить по проектам декларации, которые отправляли графу Прованскому эмигранты{847}, то и необходимость составления манифеста, и скорая смерть десятилетнего короля у многих не вызывали сомнения уже с начала весны 1795 г.

Любопытно, что вопрос об авторстве Декларации до сих пор в историографии, насколько мне известно, специально не ставился{848}. Между тем, сохранилось два свидетельства, исходящих из окружения короля. Один из его соратников рассказывал, что её писали только два человека - сам Людовик XVIII и его секретарь Ж.-Б. Курвуазье{849}, другой - что король составил Декларацию собственноручно{850}. О том же говорил лорду Макартни и Людовик XVIII: он уверял, что сам написал декларацию, как только узнал о смерти племянника{851}. Это похоже на правду: сохранившиеся в «Фондах Бурбонов» {852} архива Министерства иностранных дел документы либо ничем не напоминают финальный вариант текста (их довольно мало, и это явно проекты, присланные со стороны), либо представляют собой, по сути, один и тот же текст, который отшлифовывали и вносили в него правки{853}; он и был впоследствии опубликован в качестве королевского манифеста.

Многие историки уверены, что король не просто выражал в этом тексте собственные взгляды, но и действовал под влиянием своего окружения. На мой взгляд, определить степень такого влияния (равно как, впрочем, и само его наличие) едва ли возможно, тем более что, как правило, этот сюжет затрагивается теми историками, которые осуждают высказанные в Декларации взгляды Людовика XVIII и стараются подчеркнуть, что он шёл на поводу у непримиримых и малоадекватных ультрароялистов. Так, Э. Доде в своей монографии широкими мазками рисует следующую картину: «“Никакого примирения!” - воскликнул д’Антрэг. Граф де Ферран потребовал, чтобы при восстановлении законной власти было проведено сорок четыре тысячи казней, “по одной на муниципалитет”; граф д’Ультремон мечтал, чтобы “повесили всех, кто остался из членов Учредительного собрания”» {854}.

Доде предусмотрительно не уточняет, к какому времени относятся эти высказывания, откуда взяты и в какой мере принимал их во внимание (если вообще о них знал) новый король. Но если верить воспоминаниям самого графа де Феррана, тот в июне 1795 г. находился при принце Конде в Мюльгейме, с королём не виделся и лишь отправил ему письмо, предлагая объявить о вступлении на трон с территории Франции; впрочем, король эту идею проигнорировал{855}. Шарль-Игнас, граф д’Ультремон (Oultremont) (1753-1803) жил в Антверпене и едва ли мог питать столь смертельную ненависть к депутатам Учредительного собрания, хотя французов ему любить, безусловно, было не за что: их вторжение в Бельгию заставило графа эмигрировать. Никаких свидетельств о его общении с королём мне найти не удалось. Да и сама эта фраза всеми историками цитируется исключительно с отсылками к книге Доде.

Впрочем, для республиканской историографии, в принципе, характерно использование высказываний наиболее радикальных или озлобленных эмигрантов для описания умонастроений всех роялистов, а порой и самого Людовика XVIII. Через несколько лет после публикации книги Доде Л. Мадлен, приводя те же самые цитаты, добавляет, говоря об Ультремоне: «Не разделяя всей страсти этих Маратов правых, “Регент” позволял им свободно высказываться» {856}. Но как бы он мог это запретить? Под пером Ж. Годшо подборка Доде претерпевает очередную метаморфозу. Годшо утверждает, что с д’Антрэгом и де Ферраном король советовался, хотя цитаты вновь абсолютно те же самые. Он лишь опускает мнение д’Ультремона и для правдоподобия добавляет в этот список Малле дю Пана, с которым принцы действительно не раз консультировались {857}. А авторитетный ныне французский историк М. Винок идёт ещё дальше и переводит историю из активного залога в пассивный: декларацию «посоветовали самые рьяные контрреволюционные ультра, граф д’Антрэг и граф Ферран»{858}.

Помимо этого, «прореволюционно» настроенные авторы чрезвычайно любят приводить в доказательство своих слов яркие высказывания контрреволюционеров, создавая при этом «правильное» впечатление, но не очень заботясь о корректности подобного цитирования. К примеру, в несколько раз переиздававшейся книге Г. Бонно в подтверждение идеи о том, что на момент написания Веронской декларации в окружении Людовика XVIII «преобладали озлобленные сторонники Старого порядка», приводятся слова всё того же де Феррана: «Г-н Малуэ, хотя и честный человек, заслуживает повешения, поскольку чрезвычайно важно продемонстрировать этому типу людей пример наказания опасных воззрений»{859}. Трудно сказать, почему историкам не даёт покоя именно де Ферран, однако Бонно приводит ссылку на конкретную страницу мемуаров графа, и не сложно его перепроверить: на указанной странице эта цитата отсутствует, а поскольку мемуары снабжены указателем, можно без труда убедиться, что подобного высказывания в тексте просто нет{860}.

Приходится встречать в историографии и утверждения о том, что сама тональность Веронской декларации была задана человеком весьма консервативно настроенным и при этом к королю чрезвычайно близким: графом д’Аварэ. «Именно д’Аварэ, - не сомневался Э. Доде, - внушил этот тон своему господину и придал его лицу угрожающее и мстительное выражение»{861}. Огромное влияние д’Аварэ на короля не вызывает сомнений, но возможно ли установить, в какой мере именно его идеи нашли отражение в Декларации? Едва ли. Более того, сохранилась записка д’Аварэ, из которой видно, что граф, в принципе, сомневался в необходимости специальной декларации: «Карл II хранил молчание, когда он унаследовал окровавленную корону отца»{862}.

Одним словом, не существует никаких доказательств того, что Людовик XVIII стремился отразить в Декларации именно взгляды ультрароялистов, тем более находившихся в 1795 г. в десятках и сотнях километров от Вероны (или хотя бы советовался с ними). Однако существуют другие свидетельства: принятие декларации казалось королю настолько важным шагом, что он, не удовлетворившись теми источниками информации, которые были в его распоряжении, решил обратиться к Ж. Малле дю Пану, считавшемуся чрезвычайно авторитетным специалистом по ситуации внутри Франции. Наряду с д’Антрэгом он был одним из основных информаторов Сент-Джеймского кабинета{863}, вёл активную переписку с Венским двором, а также, как предполагает Годшо, возглавлял собственную шпионскую сеть{864}.

С подачи Людовика XVIII граф д’Артуа отправил к Малле дю Пану свое доверенное лицо, графа Ф. де Сент-Альдегонда (Sainte-Aldegonde) {865}. Ему было поручено передать журналисту 28 вопросов от принцев, которые позволили бы им удостовериться, что они правильно понимают и оценивают происходящее в стране. Помимо ответов, Малле переправил Людовику XVIII и специально составленный меморандум, содержавший его размышления по основному кругу проблем, волновавших в то время короля в изгнании.

Не стремясь угодить новому монарху, Малле отмечал, что в настоящее время (встреча с де Сент-Альдегондом состоялась в июне, а меморандум датирован 3 июля) Конвент полностью владеет ситуацией, шансы на какое бы то ни было восстание с целью реставрации - не более чем иллюзия, а на победу в гражданской войне - минимальны, поскольку она невозможна

без принцев, без вельмож, без влиятельных генералов, которые привлекли бы на свою сторону провинции, армии, офицерский корпус; а там, где не существует никакой соперничающей группировки, которой придавали бы твердость и силу доверие, богатство и личные средства руководителей, её и быть не может.

Бессмысленно, по мнению Малле, полагаться и на победу армий коалиции, поскольку «мало что сравнится с тем презрением, которое питают во Франции к армиям и политике союзников», и «все королевство, не взирая на партии, всегда сплотится против иностранцев, воспринимаемых как враги Франции, а не революции» {866}. Таким образом, любое силовое решение проблемы обречено на неудачу; оно способно лишь отвратить народ от монархии. Не случайно в отправленном в это же время письме маршалу де Кастри {867} Малле специально подчёркивал необходимость «не принимать во внимание иллюзии, романы, преувеличения, секретные бюллетени"{868}.

В этой ситуации единственно разумным выходом было бы, как полагал Малле дю Пан, отталкиваться не от желаемого, а от действительного; исходить не из абстрактного стремления восстановить монархию, а из реальных настроений французского народа. Пытаясь навязать свои взгляды окружению короля, Малле специально подчеркивал:

Все убеждены, что для того, чтобы прийти к хорошей монархии, прежде всего необходимо вновь перебраться через болото 1791 года. Любой другой переход таит слишком много сложностей и опасностей для людей, запуганных двумя годами жестокой тирании{869}.

Иными словами - путь неминуемо лежит через монархию конституционную. Малле предостерегал, что французы настолько привыкли уже не повиноваться монарху, что сама мысль о королевском прощении вызывает у них отторжение - особенно в ситуации, когда монарх бессилен, а люди если и готовы думать о реставрации, то лишь о реставрации по собственной воле.

Пользуясь случаем выдать свои мысли за глас народа, Малле дю Пан утверждал, что «настроения, склонности, взгляды городов и буржуа всех классов» таковы: «ослабление прерогатив народа, отказ от разглагольствований про права человека, существенное усиление власти короля, народное представительство, ограниченное одними лишь собственниками». «Во многих отношениях, - туманно добавлял он, - хотя и по иным причинам, жители деревень более или менее разделяют эти взгляды» {870}.

10 июля Малле дю Пан отправляет королю ещё одно развёрнутое послание{871}, в котором настаивает, что если роялисты и рискнут сделать ставку на военное вторжение, разумно, чтобы реставрация монархии с него хотя бы не начиналась. В первую очередь необходимо «нравственное возрождение короля», чтобы монарх обратился к нации и повлиял тем самым на работу первичных собраний{872}. Малле пытается внушить Людовику XVIII, что

суть этого обращения предопределит его эффективность. Отнюдь не достаточно выдержать его в правоверном духе, в согласии с фундаментальными законами и просвещённым общественным интересом; вся его сила будет исключительно в соотношении между этим манифестом и самыми общими чувствами и взглядами.

Исключительно важно, чтобы манифест оказался приемлемым для «собравшейся нации». Несомненно, таким образом, что Малле надеялся прежде всего на мирный путь возвращения королевской власти в момент обсуждения и принятия новой Конституции Франции. В те дни, когда он составлял своё послание, текст Конституции лишь проходил первое чтение в Конвенте; первичные собрания будут созваны намного позже, 6 сентября.

Малле дю Пан предлагал сыграть в тексте декларации на противопоставлении того блага, которое приносила монархия, и тех бед, которые ассоциировались с республикой; напомнить о благодеяниях Людовика XVI и о совершённых против него преступлениях; о высказанном в наказах единодушном стремлении сохранить монархию и бунте 73-х департаментов против республики. Тем самым центр тяжести фактически переносился, как не сложно заметить, с идеи о том, что тысячелетняя монархия - законное и благословлённое богом правление, на то, что она одна способна обеспечить общественное согласие, на её возможность самореформироваться, на те уступки, которые были сделаны Людовиком XVI ради блага его подданных. Призраки 1789-1791 гг. определённо не давали конституционным монархистам покоя.

Малле предполагал, что идеально было бы призвать народ совместно с королём заняться восстановлением «монархии, религии, свободы, собственности, общественного порядка». Сохранились и ответы публициста на заданные принцами вопросы{873}. Их искренность оценить сегодня не легко, однако у меня нет сомнений, что Малле в них стремится склонить Людовика XVIII к принятию своей позиции. К примеру, когда Малле замечает, что «общественное мнение в провинциях склоняется к роялизму расплывчатому и неопределённому, лишённому какой бы то ни было энергии, и раболепно подчиняется тому, что исходит из Парижа», его прогноз видится мне более или менее адекватным реальной политической ситуации лета 1795 г. Когда он тут же добавляет, что общество в целом склоняется к форме правления, аналогичной Конституции 1791 г., «лишённой своей демократической части и усиленной крепким правительством», то рискну предположить, что здесь он намеренно передёргивает карты. Что же до «классового анализа», который за этим следует, так он и вовсе мне видится выдуманным от начала и до конца.

Скорее всего, оба меморандума и ответы на вопросы достигли Вероны, когда Декларация уже была составлена. Тем не менее эти до-

кументы видятся мне чрезвычайно интересными сразу в нескольких отношениях. С одной стороны, едва ли король мог не заметить, с какой настойчивостью Малле дю Пан пытается обратить его в свою веру, интерпретируя происходящее во Франции исключительно так, как ему выгодно{874}. С другой стороны, если исходить из того, что нам известно, граф Прованский обращался за консультациями отнюдь не к ультрароялистам. И отнюдь не они, а, напротив, либералы пытались повлиять на то, каким будет итоговый текст декларации, причём Малле дю Пан, вышедший далеко за рамки заданных ему вопросов, был здесь не одинок. Его друг, Т.Ж. Лалли-Толандаль {875} через маршала де Кастри даже отправил в Верону свой проект декларации{876}.

Лалли показалось правильным включить в Декларацию весьма специфическое обоснование прав Людовика XVIII на французский трон:

Эти права до сего дня передавались без перерыва на протяжении девяти веков, на протяжении долгих лет они выражали возобновляемое от царствования к царствованию одобрение французской Нации; в конце концов, эти права весь французский народ признал и подтвердил в последние мгновения свободы, признал их не только без принуждения и единодушно, но и после самого вдумчивого осмысления, с восторгом, вызванным благодарностью и любовью...

Вообще, французский народ постоянно упоминается на страницах этого проекта и является, наряду с монархом, непременным участником управления государством.

Помимо этого, Лалли-Толандаль предлагал показать нации непосредственные выгоды от призвания короля: оно должно привести к миру с европейскими державами. И, наконец, в проекте нащупывался путь к реставрации монархии: от имени короля высказывалось предложение договориться с депутатами Конвента как с представителями французского народа (которые тем самым, что немаловажно, признавались таковыми). Не удивительно, что Людовик XVIII не пошёл по тому пути, на который его толкали конституционные монархисты.

Подписанная им декларация открывалась традиционной для Старого порядка формулой: «Людовик милостью Божьей Король Франции и Наварры, всем нашим подданным» {877}. Однако в 1795 г. эти слова сразу расставляли все точки над і и недвусмысленно говорили о том, что новый король не склонен обращать внимание на те изменения в системе государственной власти во Франции, которые произошли после 1789 г. Декларации Людовика XVI, монарха конституционного, начинались иначе: «Людовик, милостью Божьей и в силу конституционного закона государства, король французов, всем гражданам» {878}.

Таким образом, Людовик XVIII сразу же столкнулся с необходимостью сформулировать своё отношение к предшественникам и их деяниям - задача для него необычайно сложная. Ведь, как мы видели, ещё будучи графом Прованским, он не раз критиковал брата, причём довольно жёстко, и за слабохарактерность, и за недостаток интеллекта, и за то, что тот, по сути, находясь в плену у революционеров, сам разрушает Старый порядок. Среди эмигрантов бытовало мнение, что Людовик XVI предал тем самым интересы династии и в итоге получил по заслугам. Так, находившийся в эмиграции архиепископ Оша восклицал в начале 1792 г.: «Бедняга Людовик XVI! Он заслужил свою судьбу»{879}. Столь же двойственным было и отношение графа Прованского к детям королевской четы. Новый монарх, несомненно, знал о том, что ему приписывает общественное мнение, и вынужден был принимать это в расчёт.

В первом же абзаце Декларации король безудержно восхваляет своего предшественника, «который правил лишь в оковах, но даже одно только детство которого обещало, что он станет достойным преемником лучших из королей». Тем самым монарх явно давал понять, что не ставит под сомнение законное происхождение племянника{880}. Другое дело, что мальчику было всего десять лет, причём последние годы он провёл в тюрьме, отдельно от семьи. Именно это придавало словам из Декларации незапланированный комический эффект. Один из немецких дворян с ехидством писал:

Если бы ваш король посоветовался со своим секретарём, он бы вычеркнул эту ученическую фразу. Как можно править в оковах? Какой акт королевской власти исходил от Совета Людовика XVII и его канцелярии? С какого угара (en quell verre) Людовик XVIII смог разглядеть в пятилетнем ребёнке, отданном в руки бесчестных воспитателей и видевшим лишь их, важные качества, подходящие лучшим из королей? {881}

Ему вторил некогда пытавшийся повернуть свои войска против революционной Франции генерал Дюмурье:

Он не правил, он прозябал в бесчестных оковах. Не получив в детстве ни морального, ни физического воспитания, находясь в плену у чудовищ, как он мог обещать стать достойным преемником лучшего из королей?{882}

К личности Людовика XVI, который, в отличие от своего сына, реально управлял страной, Людовик XVIII обращается в своём воззвании существенно позже, когда речь заходит об исправлении злоупотреблений Старого порядка. Он рисует образ человека не от мира сего, «короля-мученика, послушного богу, который сделал его государем», Людовик XVI предстаёт автором прекрасных «проектов, мудро задуманных им ради блага заблуждающегося народа, который его и погубил». Каковы эти проекты, впрочем, не очень понятно, впрямую говорится лишь о завещании, в котором он «обрисовал нам наши обязанности». И в самом деле, провозглашая: «Всё, что не смог сделать Людовик XVI, завершим мы», следовало быть очень осторожным: ведь тот одобрил и конституционную монархию, и Декларацию прав человека и гражданина, и отмену сословий, и гражданское устройство духовенства и многое другое; не случайно, что в одном из черновых проектов Декларации эта фраза была вычеркнута{883}.

Добродетелям королей противопоставлялась в Декларации эпоха революции:

Кошмарный опыт с необычайной силой просветил вас по поводу ваших бед и их причин. Безбожники и мятежники, соблазнив вас лживыми призывами и обманчивыми посулами, втянули вас в отрицание религии и бунт, и с тех пор на вас обрушился со всех сторон поток катастроф {884}.

Тем самым текст явно оказывался адресован той основной массе населения страны, которая устала от постоянных пертурбаций, но мало что от них приобрела. Ополчившись на членов Учредительного собрания («неверных уполномоченных, предавших ваше доверие»), якобинцев и монтаньяров («подозрительных и свирепых тиранов»), на депутатов Конвента после Термидора («соперничающую клику, в чьи руки перешёл окровавленный скипетр, которая, чтобы захватить власть и пожать плоды своих преступлений, скрылась под маской умеренности»), Людовик XVIII возложил на них вину за то, что французы, «свергнув алтари бога и трон королей, сделались несчастными».

В этой же логике король видел и выход из кризиса: французы сами должны «отвергнуть господство коварных и жестоких узурпаторов, которые сулили счастье, но принесли лишь голод и смерть»; необходимо вернуться к католической религии, «снискавшей Франции благословение небес»; следует восстановить ту форму правления, «которая на протяжении четырнадцати веков составляла славу Франции и отраду французов».

Говорилось в Декларации и о том, что для Людовика XVIII составляло суть этой формы правления; иначе говоря, суть Старого порядка. Уже в цитировавшемся ранее письме к Мунье в феврале 1795 г. граф Прованский писал:

Я не стремлюсь ни к чему иному, кроме как к восстановлению Католической религии и нашей древней Конституции. Я далёк от того, чтобы смешивать, как это слишком часто делали коварные ниспровергатели трона, эту Конституцию с теми злоупотреблениями, которые существовали в управлении [страной]. Единственным желанием покойного короля, моего брата, было их уничтожить; таково же и моё желание. Я буду трудиться над этим, не покладая рук. И если доброта Господа нашего не позволит мне передать Королю, моему племяннику, когда он достигнет совершеннолетия, его власть в полном объёме и управление страной, лишённое злоупотреблений, я смогу, по крайней мере, внушить ему такие принципы, которые легко позволят завершить то дело, которое я для него начну. Но повторю ещё раз: я хочу лишь реформ, я не подниму руку на нашу Конституцию! И мне не ведом компромисс на сей счёт, который был бы совместим с моей честью и благом Государства{885}.

В Веронской декларации король призывал не верить тем, кто станет утверждать, что при Старом порядке конституции не было - «она существует, столь же древняя, как и монархия франков, она плод Гения, шедевр мудрости, следствие опыта». Это чрезвычайно интересный сюжет, ведь действительно при Старом порядке многие юристы полагали, что «существование пространных фундаментальных законов - неизменных и незыблемых установлений, которые не может преступить даже сам король без того, чтобы не поставить под угрозу свою собственную легитимность», давало право говорить о существовании неписанной конституции королевства {886}. Известны случаи, когда короли позволяли себе пренебречь ими в отдельных деталях, но, несмотря на это, отказ от их основополагающих принципов был совершенно немыслим, поскольку тогда сама монархия утратила бы легитимность{887}. От того, к примеру, что принцип передачи престола по мужской линии был официально записан только в 1791 г., ни для кого ничего не изменилось.

Вообще, весь раздел Декларации, описывающий восстановление монархической формы правления, видится тщательно и глубоко продуманным. В отличие от автора одного из проектов, который предлагал чётко объявить, что «основные законы представляют собой конституцию, всё, что им чуждо, всё, что человеческие пристрастия ставят рядом с законами или на их место, - это злоупотребления» {888}, Людовик XVIII даёт понять, что при формальном сохранении всех основ Старого порядка, многое будет изменено и изменено радикально. Хотя будущее государственное устройство рисовалось весьма расплывчато, а обретение им чётких очертаний отодвигалось, как и у монтаньяров, до времени установления в стране мира, это был явный компромисс между старым и новым.

От Старого порядка этот компромисс наследовал форму. Фундаментальные законы монархии неизменны, люди не вправе трансформировать их по собственному желанию, и именно это делает их столь прочными. Королю необходимо вернуть все утраченные им права. Католическая религия должна быть восстановлена. Возродится система трёх сословий, поскольку именно она обеспечивает соподчинение различных частей общества, без которого то не может существовать. В этом ракурсе маршал де Кастри был, несомненно, прав, когда жаловался в одном из писем, что король стремился к восстановлению королевской прерогативы «во всей её полноте, как при Людовике XIV и Людовике XV» {889}.

Вместе с тем король счёл необходимым пояснить, что он придерживается фундаментальных законов монархии по одной вполне конкретной причине: конституция «сама по себе создаёт для нас благотворную невозможность её изменить». Во времена, когда царит «мания нововведений», только древняя конституция, обеспечивавшая королевству процветание на протяжении многих веков, способна «объединить все души», всех подданных. К тому же в силах французов «вернуть ей всю её чистоту, нарушенную со временем, все её могущество, которое время ослабило».

Обозначив таким образом свою позицию и сделав это довольно жёстко, король, тем не менее, постарался, чтобы обрисованные им контуры государственного устройства не воспринимались негативно. Так, Людовик XVIII специально подчёркивал характерный и для Старого порядка принцип верховенства закона над всеми, включая монарха, «чтобы обезопасить мудрость законодателя от козней обольстителей и защитить от злоупотреблений власти свободу подданных». Напротив, большинство черт Старого порядка, которые вызывали бурные дискуссии ещё в 1789 г., король и вовсе постарался в Декларации обойти. Хотя высказывались предложения объявить об отмене «тягостных и одиозных» феодальных прав (тем более что этого требовали ещё в наказах Генеральным штатам){890}, в окончательном тексте о них нет ни слова. Советовали специально отметить, что налоги должны платить все три сословия{891}, однако король указал лишь, что условия установления налогов регулируются конституцией, «чтобы народ мог быть уверен: налоги, которые он платит, необходимы для блага Государства». В остальном экономические вопросы Людовик оставил за рамками Декларации, хотя ему предлагали напомнить о том, что «вашу собственность ранее обеспечивали, как и трон, закон и король», когда их не стало, она сделалась жертвой разбойников {892}.

Кроме того, проекты предусматривали восстановление парламентов, «хранителей такого государственного устройства, которое предоставляет законам истинную защиту от нововведений»{893}. Такой же точки зрения придерживался и герцог д’Аркур, посол Людовика XVIII в Лондоне. Встретившись с ним в начале июля 1795 г., Г. Моррис попытался убедить посла, «что вначале восстановление парламентов вызовет большие трудности со стороны народа, а затем это приведёт к тому, что они окажут сопротивление его [короля. - Д. Б.] мероприятиям»{894}.

Здравый смысл победил: формально в Декларации о парламентах нет ни слова. Король упоминает лишь о «наших палатах магистратов (cours de magistratures), которые всегда были включены в органы правосудия и подавали пример повиновения законам, служителями коих являлись», а также провозглашает, что конституция «доверяет главным корпорациям магистратов (premiers corps de magistrature) сохранение законов, чтобы они следили за их исполнением и напоминали Монарху о его святой обязанности, если он станет заблуждаться». Будут ли это старые парламенты или какие-либо иные органы, совершенно не ясно.

Одновременно планировалось и немало нового - даже если оставить в стороне абстрактную фразу о том, что пороки древней системы управления страной будут исправлены. Так, например, и король, и авторы многочисленных проектов не могли не задумываться над тем, что будет после восстановления монархии с людьми, сделавшими за шесть лет революции успешную военную или чиновничью карьеру. Один из авторов даже предлагал провозгласить «фундаментальным законом государства» (видимо, по аналогии с фундаментальными законами монархии) следующий принцип: «Любому, вне зависимости от сословия, к которому он принадлежит, открыт доступ ко всем званиям, местам, постам, должностям как духовным, так и гражданским, и военным» {895}. Ещё до принятия Декларации государственный секретарь по иностранным делам У. Гренвиль высказывал уверенность, что французские принцы будут следовать своей договорённости с королём Англии о том, что после реставрации монархии будут соблюдены «финансовые обязательства и даже те, что относятся к должностям и наградам» {896}.

Следуя этой же логике, король пояснял, что конституция

не закрепляет ни за одним сословием каких бы то ни было политических прав, не характерных для всех; она оставляет доступ ко всем занятиям открытым для французов из любого класса; она в равной мере обеспечивает защиту общества всем людям и всему имуществу - именно так она заставляет исчезнуть в глазах общества и в храме Правосудия всё то неравенство среди жителей единой империи, которое гражданское общество поневоле привносит через их положение и состояние.

Несомненно, здесь не говорилось о равенстве всех сословий, однако нарисованная картина разительно отличается от той, которая

была характерна для Старого порядка. По сути, это несколько модифицированные статьи Декларации прав 1789 года о равенстве прав, о равенстве всех перед законом, о равном доступе ко всем общественным должностям. Говорилось в королевской Декларации и о том, что конституция гарантирует французам личную свободу

Одной из самых серьёзных проблем, которую необходимо было осветить в Декларации, стал вопрос о судьбе французов, поддержавших революцию. Поскольку шансы на реставрацию монархии силами воюющих с Францией держав становились всё более и более призрачными, Людовик XVIII отлично понимал, что если против его возвращения выскажутся власть имущие, страна утонет в крови. Это подталкивало короля к провозглашению широкой амнистии - любопытно, что аналогичную амнистию в знак национального примирения объявит несколько месяцев спустя и Национальный Конвент в самом финале своей работы{897}.

Однако объём того, что необходимо было простить, не мог не впечатлять: от взятия Бастилии до казни Людовика XVI и Марии- Антуанетты. Выходило, что «мятежные подданные» шесть лет грабили и убивали дворян и священников, лишили родины многих верных

королю людей, уничтожили помазанного монарха и часть его семьи, а теперь Людовик XVIII должен призвать своих сторонников к забвению прошлого. Как показывает остроумное эссе М. Озуф, Конвент со своей задачей забыть нанесённые им же обиды, отлично справился{898}. Задача же короля оказалась намного сложнее.

Э. Доде повествует об обсуждении этого сюжета соратниками Людовика XVIII следующим образом: «На совете, собранном в Вероне 30 июня 1795 г., чтобы обсудить проект декларации, составленной [его] секретарём Курвуазье, ни во что не ставя политические соображения, на которые ссылались посол Испании граф де Лас Касас, д’Антрэг и другие люди, собранные королём по этому официальному поводу, именно д’Аварэ пылко воскликнул: “Первые слова короля не могут быть иными, кроме как призывающими меч правосудия на головы убийц его брата!”». И монарх якобы поддержал его, заявив: «Мой брат, мой племянник, моя семья, мои подданные требуют отмщения. Неужели, господа, вы не слышали клевету, которая меня преследует? Если я покажусь снисходительным, не преминут сказать: вот, почитайте, видите пронизывающую её радость и триумф честолюбия!» {899}

Трудно сказать, на каких источниках основывался автор, однако не вызывает сомнений, что король не мог позволить себе быть излишне снисходительным. Как он писал Мунье,

вы абсолютно правы, делая принципиальные различия между преступлением и заблуждением: первое вызывает ненависть людей справедливых и суровость законов, второе заслуживает более сострадания, нежели негодования, и когда оно демонстрирует добрую волю, было бы несправедливо отказать ему в снисхождении. Я и сам никогда не переставал так думать. Я готов поднять [с колен] и обнять любого, кто, не будучи запятнан никаким преступлением, оказался вовлечён [в Революцию] либо из-за своего невежества, либо из-за слабости, либо из-за ложных идей, кто признает свои ошибки и станет добиваться прощения. Такие чувства испытываю не я один, их разделяют мой брат и вся моя семья. Чудовища, которые соблазнили французский народ ложными обещаниями счастья, дабы угнетать его и наживаться за счёт награбленного, хорошо знают, что подсказывают нам наши сердца, но знают они и то, что, когда эти истины станут известны, всё их здание рухнет под собственной тяжестью, а потому они используют любую ложь, чтобы это предотвратить...{900}

Ссылаясь на пример Генриха IV, который разгромил Лигу, но пощадил лигистов, граф Прованский обещал, что

если какие-либо чувства личной мести будут смешиваться с общим стремлением восстановить порядок, я сумею их подавить и использовать королевский авторитет, носителем которого являюсь, чтобы поддержать прочное равновесие между всеми подданными Короля. Но эти чувства снисходительности, это стремление миловать и даже прощать - я нахожу их в сердце моём, в божественных законах. Они не продиктованы усталостью от того положения, в котором я нахожусь, настоятельным желанием выйти из него. Какова бы ни была цена, мой долг и моя честь требуют не поступаться королевской властью, которая мне доверена [...] Я расположен быть снисходительным, но это относится лишь к виновным, а не к результатам их преступлений. Мой девиз: терпимость к личностям, нетерпимость к принципам{901}.

Идея амнистии вызывала поддержку у современников, исповедовавших самые разные политические взгляды. Порой она даже рассматривалась не просто как прощение преступников, а как своеобразное подведение черты, за которой закончится Революция. Так, Малле дю Пан писал о необходимости

пообещать амнистию тем виновным, которые вернутся к исполнению своих обязанностей, защиту, непредвзятость, распределение должностей по талантам, порядочности и заслугам, не взирая на лица и предшествовавшие взгляды, даже тем, кто, не обагрив руки кровью, впал во временные заблуждения, отдал Францию на разграбление и совершал страшные грехи в то время, когда меньшинство нации оказалось влекомо меньшинством ещё более жестоким {902}.

Необходимость амнистии упоминалась и в различных проектах Декларации, отправленных графу Прованскому. Их авторами, как правило, предусматривалось полное прощение всем, включая цареубийц:

В раздиравшей Францию долгой войне клик, повсюду было видно множество заблуждений и ошибок. Мы предали их забвению все до единой, и мы призываем к такому же забвению всех наших подданных, к взаимному прощению всего нанесённого вреда{903}.

На худой конец предлагалось не грозить цареубийцам казнью, заменив её изгнанием (как это и произойдёт после Реставрации в 1815 г.):

Существуют преступники, чьи злодеяния столь велики, что интерес Нации требует их наказания. Однако Сердце Короля испытывает отвращение к мести и более желает бегства, нежели казни отцеубийц. Кроме того, существуют услуги, которые по важности своей в данный момент могут почти что искупить великие преступления и заставить их забыть{904}.

Иными словами, многие полагали, что интересы реставрации монархии требовали как можно более широкой амнистии, в идеале включавшей и цареубийц (либо всех, либо с некоторыми оговорками). Однако, согласившись с такой логикой, Людовик XVIII потерял бы лицо и оттолкнул бы от себя тех, кто был ему верен все эти годы. Отсюда и проистекает столь задевшая многих двойственность решения этой проблемы в Веронской декларации. В ней говорилось:

Мы не только не видим преступлений в простых ошибках, но и сами преступления, вызванные этими ошибками, заслуживают в наших глазах прощения. Все французы, которые, отвергнув пагубные взгляды, припадут к подножию нашего трона, будут нами приняты; все французы, единственная вина которых состоит в том, что они позволили себя увлечь, найдут в нас не непоколебимого судию, а полного сочувствия отца.

Не забыл Людовик XVIII и провести чёткую грань между сохранившими верность престолу и поддержавшими революцию:

Те, кто оставался верен, несмотря на мятеж; те, кто проявил героическое самопожертвование, разделив с нами изгнание и беды; те, кто уже стряхнул с себя шоры иллюзий и ярмо мятежа; те, кто всё ещё обуреваемы преступным упрямством, но поспешат вернуться к разуму и к исполнению своих обязанностей, все будут нашими детьми: если одни сохранили достоинство и свои права благодаря неизменным добродетелям, другие вновь обретут их через спасительное раскаяние; нашей любви хватит на всех.

В развитие этих мыслей Людовик XVIII счёл необходимым отдельно остановиться на судьбе французской армии. Здесь проблема была не менее сложной: впервые за долгие десятилетия французы получили возможность гордиться своими победами, к тому же около миллиона людей под ружьём могли стать непреодолимым препятствием для реставрации монархии. В то же время это была республиканская армия, убивавшая роялистов и не раз с ними сражавшаяся. В Декларации похвалы армии перемежаются с укорами (впрочем, довольно мягкими):

Кто осмелился бы помыслить, что измена и мятеж могут коснуться той армии, которая издавна была опорой трона и всегда была предана чести и

Королю! Её успехи доказали, что отвага не покинула сердца французов, но скольких слёз стоили вам столь пагубные успехи! [...] Какой солдат, вернувшись к своему очагу, не находил ещё кровоточащие следы тех бед, которые причинили его победы? И всё же французская армия не может долгое время являться врагом своего Короля: поскольку она сохранила былую храбрость, она вернётся и к своим изначальным добродетелям; поскольку честь не покинула её душу, она вновь обретет её, она последует её призывам.

Однако было бы удивительно, если бы король не сказал в Декларации ни слова о наказании участникам революции. Большинство из них он вверял божественному правосудию и их собственной совести. Большинство, но не всех.

Есть однако злодеяния (которые не могут стереться из нашей памяти, как и из памяти всех людей), есть злодеяния, жестокость которых переходит границы Королевского милосердия. На этом навеки отвратительном заседании, на котором подданные осмелились судить Короля, все депутаты{905}, участвовавшие в процессе, сделались сообщниками. Тем не менее нам хотелось бы верить, что те, чьи голоса имели целью отвести отцеубийственную сталь от его священной главы, стали в один ряд с его убийцами лишь из желания спасти его, и это может послужить поводом их простить {906}. Однако вся Франция призывает обрушить меч правосудия на тех негодяев, чьи святотатственные уста осмелились потребовать его [короля] смерти, на всех тех, кто способствовал ей, на прямых и непосредственных исполнителей его казни{907}, на участников этого кровавого судилища, подавших в его Столице сигнал к судебной расправе и показав её пример, на тех, кто достиг апогея своих преступлений, отправив на эшафот Королеву, проявившую в тюрьме ещё более величия, чем на троне, Принцессу, которую небеса сделали совершенным образцом всех добродетелей, на всех этих чудовищ, о которых грядущее будет вспоминать, лишь содрогаясь от ужаса.

Этот пассаж из Декларации, как правило, рассматривается историками применительно к политическому раскладу лета 1795 г. Документы свидетельствуют, что даже ближайший круг придворных боялся оттолкнуть столь жёсткими и однозначными формулировками участников суда над королём и советовал Людовику XVIII сформулировать свои мысли на сей счёт более обтекаемо{908}. С политической точки зрения королю было бы куда более выгодно - со всеми необходимыми оговорками - обещать цареубийцам помилование и привлечь их тем самым на свою сторону Однако французский историк Э. Фюрейкс справедливо напоминает, что роялисты воспринимали это событие как «“катастрофу”, преступление из преступлений - одновременно национальное отцеубийство, религиозное богоубийство и моральный позор, но в то же время и явленное провидением чудо, поскольку оно давало возможность обратить его в жертву» {909}.

Если стоять на этих позициях, а очевидно, Людовик XVIII вынужден был на них находиться вне зависимости от личного отношения к брату, то становится хорошо видна неуместность всех разговоров о политической выгоде. Тем более что за пару лет до Веронской декларации, провозглашая в январе 1793 г. графа д’Артуа королевским наместником, Месье недвусмысленно писал:

Без сомнения, небеса, - и в этом состоит величайшая надежда наша, - предуготовили нам стать служителями их правосудия, отмстить за кровь брата нашего, которую эти чудовища осмелились пролить с беспримерной жестокостью{910}.

Впоследствии выход будет найден: прощение, которое даровал своим врагам в «Завещании» Людовик XVI, станет для Людовика XVIII моральным обоснованием возможности амнистии цареубийцам. В 1795 г. король либо ещё не додумался до подобной логической эквилибристики, либо надеялся, что она не понадобится: ведь в конце концов английский народ принял, если не одобрил, исключение из амнистии тех, кто способствовал казни Карла I. Имелся и французский прецедент: в 1594 г. Парламент отказался зарегистрировать амнистию убийцам короля.

К тому же существует немало свидетельств (впрочем, не на сто процентов достоверных), что ряду депутатов Людовик пообещал прощение в частном порядке{911}. Однако публично он не мог высказаться иначе: любая снисходительность по отношению к цареубийцам обернулась бы против него.

Пытаясь пройти между Сциллой и Харибдой, одновременно король постарался заверить подданных не только в том, что цареубийцы - единственное исключение из запланированной им всеобщей амнистии, но и в том, что государство не позволит частным лицам мстить кому бы то ни было. Впрочем, эти строки Декларации должны были донести до французов и ещё одну весьма важную мысль: среди тех, кто вернётся с Людовиком XVIII, никто не держит на них зла. Напротив, монарх окружён людьми, желающими блага оставшимся на родине. Принцы, «верные нашему дому», «дорожат вами так же, как и мы вас любим». Не поддержавшие революцию клирики подают пример «забвения обид и любви к врагам». Магистраты «не подвержены страстям, поскольку их долг - подавлять их». Дворянство

покинуло страну лишь для того, чтобы лучше её защитить{912}, обнажило шпагу лишь в твёрдой уверенности, что вооружается ради Франции, а не против неё; протягивало вам руку помощи даже тогда, когда должно было сражаться с вами; неистовой клевете противопоставляло терпение среди несчастий, отвагу в боях, человечность, когда одерживало победы, приверженность чести; это дворянство, к которому у вас старались вызвать ненависть, не забывало, что народ должен находить в нём своих просветителей, помощь, поддержку...

И в качестве резюме: «Кто осмелится мстить, когда Король прощает?» Другое дело, что прощение и защита обещаны лишь тем, кто одумается и не станет сражаться с монархом после принятия Декларации.

Загрузка...