ГЛАВА 7 ДА ЗДРАВСТВУЕТ КОРОЛЬ?

Однозначно оценить произведённый Декларацией эффект довольно сложно. Складывается ощущение, что республиканским властям она, безусловно, показалась неудачной и не несущей никакой угрозы. В донесении российского агента из Парижа сообщалось, что «каждому депутату отправили по экземпляру. Распространение не встретило никаких препятствий» {913}. О манифесте свободно и откровенно рассказывалось в парижских газетах {914}, включая и проправительственные. Так, например, 19 фрюктидора (5 сентября 1795 г.) в Moniteur появилась большая статья{915} за подписью Труве (Trouvé), одного из постоянных авторов издания, с обширными цитатами из Декларации. В ней, в частности, говорилось:

Если что и должно вызывать презрительный смех и жалость, так это декларация так называемого Людовика XVIII, опубликованная, как говорят, большим тиражом для распространения во Франции, где, как, без сомнения, надеялись, она повлечёт за собой контрреволюцию, которую не смогли совершить знаменитые католические и королевские армии. Чтобы совершить эти чудесные перемены, в ожидании того времени, когда можно будет действовать открыто, использовали манифест, и этот документ, полный более красноречия, нежели здравого смысла, раздавали из-под полы и украдкой подсовывали под двери рыночных торговок. Редкие и бесподобные усилия фантазёров!

Основное внимание в публикации было уделено самому опасному для республиканцев сюжету: провозглашённой королём амнистии. Труве приложил немало усилий, высмеивая обещания милосердия. В особенности его веселили упрёки короля в адрес своих подданных и обещание прощения тем, кто покается:

Не следует ли полагать, что Людовик XVIII рассматривает героев свободы как слуг из комедий, которые просят прощения у своих хозяев за злосчастные удары палкой, которыми те соизволили их почтить?

С удовольствием приводили газеты и слова Малле дю Пана о том, что после Веронской декларации Людовик XVIII «может поставить на Франции крест; он её больше не увидит, разве что на географической карте» {916}. Реакция монаршьенов не удивительна: с начала 1795 г., а в особенности после того, как граф Прованский обратился к Мунье, складывалось впечатление, что Людовик-Станислас сделал немало шагов навстречу конституционным монархистам, и те явно рассчитывали, что к ним прислушаются.

Публикация текста, столь явно не соответствующая их взглядам, была воспринята как оскорбление. Малуэ писал Малле дю Пану из Лондона 5 декабря 1795 г.:

Что же до моральных мер, до политической доктрины, которую надо представить Франции от имени Принцев и держав, все было испробовано, но тщетно; Лалли проделал великолепную работу, но к ней отнеслись с пренебрежением {917}.

Обидевшись, монаршьены приняли Декларацию весьма холодно и не раз постарались публично подчеркнуть её недостатки. Малле дю Пан не преминул заметить в переписке с Венским двором, что Людовик просто не осознавал, что творит:

Недавняя декларация короля Людовика XVIII была в достаточной степени распространена в Париже и произвела весьма незначительный эффект. Невозможно вызвать ни энтузиазм, ни сильные чувства, находясь в бедственном положении. Провозглашенное этим принцем милосердие внесло свой вклад в ослабление предрассудков, однако по всем остальным вопросам он слишком далек от нынешнего состояния дел в королевстве, от состояния умов, перемен, реальных возможностей, которые многочисленны, но сущности и важности которых он не знает благодаря своим советникам{918}.

И прибавлял две недели спустя:

Конституционные монархисты тоже склонились бы к этому принцу, если бы он не провозгласил себя исключительно Королём эмигрантов и восстановителем Старого порядка в его чистом виде. Они были уверены, что потеряют должности и милости, их оскорбляла амнистия, обещавшая им лишь то, что они не будут повешены. Это заставило их умерить свой пыл и разделиться. Часть из них всерьёз посматривала в сторону герцога Орлеанского. Все были полны решимости, если дело дойдёт до восстановления монархии, отвергнуть Людовика XVIII, если он будет упорствовать в благорасположенности исключительно к тем, кто последовал за ним в эмиграцию, если оказанные услуги не искупят в его глазах определённые заблуждения, если он не примет те ограничения королевской власти, которые казались им уместными{919}.

Тем самым Малле дю Пан позиционировал себя по отношению к Людовику XVIII в качестве человека, который вправе ставить королю ультиматумы. Оскорблённый в лучших чувствах журналист словно искал, как бы побольнее уязвить монарха. Резкие высказывания Малле дю Пана не только в конфиденциальной переписке, но и в печати, привели к тому, что Людовик XVIII вплоть до смерти журналиста в мае 1800 г. относился к нему с большой настороженностью. Высказав несколько лет спустя в одном из писем графу де Сен-При немало комплиментов в адрес Малле, Людовик XVIII отметит, что не до конца в нём уверен, а закончит своё послание довольно показательной фразой: «Я предпочел бы его молчание его услугам» {920}.

Когда же Малле дю Пан скончается, Людовик XVIII напишет:

Вот и умер Малле дю Пан. На мой взгляд, все могут сожалеть о его пере, но никто не должен, поскольку добро и зло, которые оно принесло, уравновешивают друг друга. Малле дю Пан был для королевской власти примерно тем же, чем Жан-Жак для религии. Его recto - взгляды самого истинного роялиста, его verso - творение одного из авторов Конституции 1791 г., и что его отличает, так это постоянство этой двойственности. Я пишу это, имея перед глазами последние номера его Mercure britannique, и мысли мои те же, что и десять лет назад, когда я читал его Mercure de France. Так или иначе, политическая литература понесла потерю, которую трудно восполнить{921}.

Между тем, понимая, что прямое выступление против короля лишь усугубит ситуацию, конституционные монархисты прибегли к старому способу объяснения ошибок монарха: во всём виновато его окружение. Написав специальный памфлет, посвящённый Декларации{922}, генерал Дюмурье предпослал ему ехидный эпиграф из

Горация: «Так и Телеф, и Пелей в изгнаньи и бедности оба, / Бросивши пышные речи, трогают жалобой сердце!» {923} Генерал шаг за шагом анализирует и стиль, и суть Декларации, приходя к выводу, что вся она, от начала до конца, совершенно неуместна: у Франции не было никакой конституции; парламенты - институт относительно новый, и даже Людовик XV расправился с ним без колебаний; депутатов, которые присутствовали на суде над Людовиком XVI, но проголосовали против казни, следует считать героями{924}; написанный таким тоном манифест резонен, если издавать его в Версале в окружении двухсоттысячной армии, но неприличен из-за границы; смешно восхвалять вандейцев, уже один раз заключивших мир с республикой и признавших её. Чтобы стать отцом Отечества, заключает Дюмурье, необходимо для начала почувствовать себя его первым чадом.

Впрочем, Декларация показалась неудачной даже части преданных сторонников Людовика XVIII. Один из роялистских агентов назвал ее длинной и мало воодушевляющей{925}. Маршал де Кастри был недоволен Декларацией, поскольку с ним не посоветовались{926}. Маркиз Бэкингем, находившийся летом 1795 г. вместе с графом д’Артуа, писал лорду Гренвилю:

Месье показал мне королевский манифест из Вероны, который отнюдь не столь хорош как [манифест] лорда Кларендона из Бреды{927}. Он полон словоблудия, повторов, и содержит много лишнего, как, например, ненужное упоминание герцога Орлеанского, которое может только оскорбить его семью. Широчайшие проскрипции всем судьям, всем участникам и соучастникам убийства Короля, Королевы и принцессы Елизаветы без того, чтобы оставить за собой право простить хотя бы кого-то из немалого числа (как минимум 500) тех, кого эти проскрипции касаются, заявление, что их преступления «переходят границы Королевского милосердия», и наконец очень глупое и совершенно неподобающее выражение о «завоевании» Франции. Мне это показалось столь шокирующим, что я не удержался и изложил это Месье, а он показал мне часть адресованного брату письма, в котором он выступает против тех же самых пунктов, а также информирует его о желании объяснить некоторые из них и изменить слово «завоевание» при переводе на нижнебретонский. А если бы он мог её сократить на четыре пятых, то это только благоприятно сказалось бы на репутации его брата как автора (поскольку он составлял её собственноручно) {928}.

Автор одного из писем королю с сожалением отмечал, что Декларация не позволила роялистам добиться успеха на грядущих выборах: «Следовало просто объявить, что Король примет всё, что пожелает Нация, если опыт не показал уже, что это может быть опасно». Теперь же, заключает тот же автор, народ отвернулся от идеи реставрации, поскольку полагает, что монарх хочет восстановить то, что было, в неизменном виде {929}.

Не в восторге от текста был и герцог де Ла Фар, епископ Нанси, входивший на протяжении долгих лет эмиграции в число доверенных лиц графа Прованского. Он вспоминал впоследствии, что и ему, и его единомышленникам представлялось, будто король был введён в заблуждение недобросовестными придворными, скрывавшими от него истинное положение дел во Франции. Епископа тогда поддержали несколько других влиятельных эмигрантов, и они некоторое время обменивались мемуарами с королём и его окружением, пытаясь убедить друг друга{930}.

Скептически был воспринят манифест и в ряде стран антифранцузской коалиции. Она не имела успеха в Сардинии{931}, была холодно принята в Австрии. Барон Тугут писал про неё австрийскому послу в Петербурге графу Кобенцлю{932}:

Очень жалко, что новости, приходящие из Вероны, не соответствуют тому, что было бы крайне желательно для истинных интересов Людовика XVIII, тесно связанных с интересами коалиции, поскольку очевидно, что именно то мнение, которое этот принц о себе создаст внутри Франции, будет во многом определять быстроту совершения изменений, которые необходимы, чтобы союзные державы могли восстановить королевскую власть{933}.

В другом письме говорилось:

Тон её, если я не ошибаюсь, не очень соответствует времени и обстоятельствам. В целом же очевидно, что настаивая подобным поведением на всё тех же ошибках, Месье сам станет на все времена самым непреодолимым препятствием на пути любых усилий, которые коалиция предпримет в его же интересах {934}.

Отдельного и подробного разговора заслуживает позиция Сент- Джеймского двора. Как только в Лондоне стало известно о смерти Людовика XVII, там было составлено сразу два проекта королевской декларации. Первый был написан проживавшим тогда в Англии известным американским политическим деятелем, одним из «отцов-основателей» США Г. Моррисом. Моррис много лет провёл во Франции, в 1792-1794 гг. исполнял там обязанности полномочного посла США и прекрасно знал французские реалии. В его дневнике от 5 июля 1795 г. есть запись о том, что его навещал некто де Бонне (Bonnet) и просил написать манифест для нового короля Франции. Моррис отказался, но тот так уговаривал, что американец, в конце концов, пообещал ему что-то набросать, если позволит время{935}. 8 июля Моррис передал написанный им текст государственному секретарю по иностранным делам лорду У. Гренвилю{936}.

Гренвилю текст понравился, и он высказал надежду, что его успеют доставить вовремя. 11 июля Моррис запишет, что навещал российского посла графа Воронцова и показывал тому черновик манифеста. Воронцов текст также одобрил и посоветовал поговорить с герцогом д’Аркуром, чтобы тот профинансировал его доставку Людовику XVIII{937}. Текст Морриса Людовику XVIII не пригодился, тем не менее весьма интересно посмотреть, какой же проект устроил и английского государственного секретаря, и российского посла. Благо документ этот сохранился и опубликован{938}.

В самом начале проекта декларации заявлялось:

В долгой борьбе группировок, раздирающей Францию, мы повсюду видели плоды ошибок, о которых уже позабыто, и мы призываем всех наших подданных к такому же забвению и к взаимному прощению их вины друг перед другом.

Французам также предлагалось сравнить то положение, в котором они ныне оказались, и то, в котором они были до начала революции. Многочисленные политические эксперименты, должен был заявить король, не принесли успеха, да и предпринимались они

в тщетной надежде обрести то благосостояние, которое осталось далеко позади. Синице в руках предпочли журавля в небе. Попытка восстановить доверие к финансам повлекла за собой лишь банкротство. В погоне за свободой обрели лишь рабство; позволили увлечь себя мечтами об изобилии и лишились необходимого; стремились побороть злоупотребления, но увы, лишь злоупотребления и остались. Есть ли, в самом деле, хоть один человек, способный доказать, что он получил от французского народа хотя бы какое-то законное право на обладание властью? Ведь Францию угнетают от имени народа!

Таким образом, Моррис предлагал королю сразиться с революционерами на их же собственном поле, и этим составленный им текст отличался от всех иных проектов, с которыми мне довелось ознакомиться. Следствием теорий, от которых отвернулись уже даже их авторы, продолжал Моррис, следствием воображаемого равенства, за которым погнались французы, стали беззаконие и хаос. Людей бросали в тюрьмы без суда и следствия, казнили на гильотине, не щадили даже детей. Тем не менее революционерам обещалась амнистия, впрочем, как и в Веронской декларации, за одним исключением:

Существуют люди, чьи преступления столь велики, что интересы нации требуют покарать их. Но сердце Короля испытывает отвращение к мести и стремится к согласию более, чем к наказанию.

Любопытно, что в тексте Морриса, который Воронцов отправил в Санкт-Петербург, последний абзац завершался иначе, возможно, в соответствии с пожеланиями Гренвиля: «и скорее желает бегства, чем казни отцеубийц»{939}. Заканчивалась же декларация обещанием последовать примеру Генриха IV и отвоевать свою страну, если королю будет оказано сопротивление.

Хотя лорд Гренвиль и одобрил текст Морриса, у английского правительства было немало собственных мыслей по поводу создания декларации. Тёплых отношений с принцами у него не сложилось, одна-

ко англичане полагали, что в условиях, когда континентальные державы одна за другой заключают мир с Францией, а Англия продолжает субсидировать роялистов, Сент-Джеймский двор может ожидать, что Людовик станет прислушиваться к его советам.

Вопрос о том, какая именно декларация будет уместна, не раз обсуждался в британских дипломатических кругах. Так, 25 июня в ответном письме Дж. Хэмпдэн-Тревору (Натрdеп-Тrevor), чрезвычайному и полномочному послу Англии в Турине, посол в Швейцарии Уикхэм соглашался, что какая-то декларация необходима и Тулонской будет достаточно{940}. Речь идёт о манифесте английского правительства, одобренном Питтом {941} в октябре 1793 г., когда Тулон находился в руках англичан. Он не предназначался для публикации, но всё же каким-то образом попал в газеты. Поскольку Питт стремился к установлению во Франции ограниченной монархии, манифест получился весьма расплывчатым и двойственным. С одной стороны, в тексте утверждалось, что английское правительство выступает за наследственную монархию во главе с Людовиком XVII; с другой стороны, предполагалось, что конкретную форму правления французский народ выберет себе сам, когда минуют «времена беспорядков, бедствий и угрозы обществу». При этом документ был составлен так, чтобы было понятно: английское правительство не сомневается, что какие-то изменения формы правления неизбежны и неминуемы{942}. Однако ещё в 1793 г. английские дипломаты и политики критиковали внутреннюю нелогичность этой декларации, а при зачтении её властям Тулона пришлось даже, импровизируя, модифицировать некоторые пассажи, чтобы не оттолкнуть жителей города от своих «спасителей»{943}. Сложно было представить себе, чтобы Людовик XVIII повторил при вступлении на престол основные положения этого текста.

Лорд Гренвиль придерживался иного мнения: нужен новый документ, чётко продуманный, полностью соответствующий текущему моменту. В письме от 22 июня 1795 г. он напоминал герцогу д’Аркуру о готовящейся высадке эмигрантов в Бретани{944} и недвусмысленно предупреждал:

Не стоит скрывать, в какой степени успех этих планов должен зависеть от поведения и от деклараций Короля, поскольку в данный момент речь идёт о примирении всех умов и о том, чтобы успокоить все страхи, проявления зависти, личные интересы и страсти. Вот почему чрезвычайно важно, чтобы Король, заявив с помощью официальной и публичной Декларации о причитающемся ему наследии, открыто высказался по тем вопросам, которые могут создать ему наибольшие препятствия. В подобной бумаге необходимо подчеркнуть добродетели и несчастья покойного короля Людовика XVI, его справедливость, человечность, религиозность и в особенности ту любовь, которую он никогда не переставал испытывать к своему заблудшему народу.

Этому образу добродетельного короля-мученика в Декларации, по мысли Гренвиля, должен быть противопоставлен рассказ о тех бедах и несчастьях, которые потрясали Францию в последние годы. Королю также рекомендовалось пообещать своим подданным восстановление религии, законов, правосудия, а также неотъемлемых прав собственности. Самое важное, подчёркивал Гренвиль, - зафиксировать эти общие принципы, не вдаваясь в частности:

Невозможно в минуту опасности и затронувших всех бедствий вдаваться в детали, обсуждение которых требует спокойного и вдумчивого изучения, а реализация - всеобщего покоя и участия всех партий французской нации{945}.

Особое внимание Гренвиль уделял вопросу о провозглашении амнистии. Впрочем, у англичан не было особых сомнений в том, что милосердие полностью в интересах братьев Людовика XVI. Ещё в ноябре 1794 г. в одной из инструкций дипломат отмечал, что стремление конституционных монархистов (в частности, Малле дю Пана) представить принцев полными чувств мести, не подтверждается никакими доказательствами:

Очевидно, их интерес заключается в абсолютно обратной линии поведения, и они не могут закрывать на это глаза. На самом деле, они уже выразили правительству согласованные и глубочайшие заверения в том, что неизменно выступали за примирение и умеренность, соответствующие их публичным заявлениям {946}.

Исходя из этого в послании д’Аркуру Гренвиль настоятельно советовал:

Было бы крайне важно, говоря об отвратительных убийствах, которые обесчестили Францию, о казни Короля, Королевы и Мадам Елизаветы, изо всех сил позаботиться о том, чтобы эти преступления были приписаны не основной массе французского народа, а нескольким личностям, которые тем самым станут виновными в этих жестокостях, проявленных по отношению ко всем слоям их соотечественников, и которые единственно и должны будут искупить свои злодеяния, понеся справедливое и показательное наказание.

А для всех остальных, по мысли Гренвиля, следовало по примеру Генриха IV и в соответствии с взглядами Людовика XVI объявить всеобщую амнистию.

Возможно, было бы также желательно не лишать полностью надежды всех тех, кому в Собрании, где никогда не было свободных дискуссий, не хватило должной смелости, чтобы противостоять цареубийству. И можно было бы дать эту надежду, [написав], что даже для них великие услуги смогут искупить величайшие преступления{947}.

6 июля 1795 г. в письме Уикхэму Гренвиль сообщил о том, что планирует не ограничиться отправкой новому королю одного только текста - государственный секретарь намерен был послать к Людовику XVIII с конфиденциальной миссией специального человека. «Одной из целей этой миссии станет рекомендация, высказанная самым настойчивым образом, принять некую публичную декларацию о прощении и желании объединить все партии» {948}. Более подробно об этом сообщал российский посол граф Воронцов. Посланник Гренвиля должен был в первую очередь «склонить Е.В. к милосердию и к забвению прошлого, а также ко всему, что могло бы успокоить виновных внутри Франции, число коих столь огромно, что было бы крайне опасно толкать их к отчаянию», и, кроме того, напомнить, что, «по большей части, именно посредством амнистий и забвения прошлого Генрих IV Французский и Карл II Английский вернули свои короны». При этом Гренвиль не оспаривал идею не распространять амнистию на депутатов, голосовавших за казнь Людовика XVI, но полагал, что, «помимо этих чудовищ, амнистия должна быть все- общей без какого бы то ни было исключения» {949}. Помимо этого, существовали планы предложить убежище в Англии всем членам Конвента, которые поспособствуют восстановлению монархии, а затем попробовать всё же убедить короля Франции гарантировать им безопасность {950}.

Посланником английского государственного секретаря по иностранным делам стал отправленный в Верону опытный английский дипломат лорд Дж. Макартни (Macartney) {951}, только что вернувшийся из Китая. Не исключено, что одной из причин его назначения было то, что, как рассказывал Артуру Юнгу один из епископов, знавших лорда Макартни ещё задолго до революции, тот «говорил по- французски лучше, чем можно было бы представить себе для иностранца, лучше, чем многие хорошо образованные французы»{952}. В данной Макартни инструкции{953}, датированной 10 июля 1795 г., задача его миссии была сформулирована следующим образом: «Завоевать доверие Короля и насколько возможно повлиять на его поведение по всем принципиальным вопросам, которые могут возникнуть». В ней также высказывалась надежда на то, что в настоящее время принцы уже осознали свои ошибки и пожалели о тех оскорблениях, которые наносили в разные годы Георгу III.

Всевозможные заверения в этом были даны здесь герцогом д’Аркуром от имени обоих принцев, что они осознают: только благодаря Англии они могут надеяться на восстановление внутреннего мира и должного порядка в их несчастной стране, и что они хотят с этой целью полностью вверить себя в руки Его Величества, оставив за Ним руководство их действиями.

Таким образом, миссия Макартни стала следствием невольного заблуждения лорда Гренвиля, принявшего заверения д’Аркура за чистую монету. Поскольку англичане предполагали, что ошибки графа Прованского проистекали из-за наличия плохих советчиков, им показалось логичным направить к королю советчика хорошего.

Вновь возвращается лорд Гренвиль и к теме декларации. В этом плане инструкция тем более любопытна, что если в письме к д’Аркуру излагалась официальная позиция, то в тексте, адресованном Макартни, описывалось, к чему дипломат должен был Людовика XVIII подтолкнуть. Самым главным Гренвилю по-прежнему казался вопрос об амнистии. Он считал необходимым объявить о прощении всем, кроме тех, кто голосовал за смерть Людовика XVI, но и для них предусмотреть лазейку: отказаться от того, чтобы их казнить, и пообещать некоторым прощение в случае правильного поведения.

Вторым сложнейшим моментом Гренвилю виделся вопрос о форме правления, поскольку по нему существовало множество разногласий среди роялистов. С его точки зрения, было бы крайне неразумным высказаться так, чтобы, с одной стороны, оттолкнуть конституционалистов и всех сторонников ограниченной монархии, а с другой - прямо сейчас определяться, чем именно она будет ограничена, поскольку вместо того, чтобы объединить роялистов, это придётся по душе лишь небольшой их группе. Самым мудрым было бы, полагал Гренвиль, если бы король смог убедить отложить этот вопрос до более спокойных времён и чётко дать понять, что никакие важные изменения не будут проведены без того, чтобы посоветоваться с народом, собрав в каком-то виде его представителей, «что может быть необходимо и для того, чтобы исправить былые недостатки, и для того, чтобы утвердить и обеспечить счастье и процветание Франции».

Третьим принципиальным моментом был для Гренвиля вопрос о частной собственности. Он напоминал Макартни, что система ассигнатов построена на конфискации имущества короны, церкви и землевладельцев. Очевидно, что эти конфискации королём одобрены быть не могут «без потрясения основ всей собственности в Европе». В то же время нельзя забывать, что ассигнаты - это основа всей нынешней собственности французов, и их интересы также должны быть учтены, что, впрочем, облегчается всеобщим отсутствием доверия к бумажным деньгам. Кроме того, возвращение собственности духовенству и эмигрантам отбросит страну в то состояние, против которого выступали во многих наказах депутатам Генеральных штатов, поскольку вернёт и феодальные права, а ведь они послужили причиной многих крестьянских восстаний. Здесь он советовал поступить так же, как и с ограничениями королевской власти: сказать, что невозможно во время гражданской войны выстроить систему, которая устроит всех, и пообещать, что права французов будут учтены.

В очень сжатом виде эти идеи и были отражены в проекте декларации, который вёз с собой Макартни{954}. После краткого вступления начинается он с провозглашения амнистии. После этого следует пространное описание того, что пережила страна за шесть лет, и обличение системы, породившей деспотизм, рабство, банкротство. Возрождение монархии объявляется «волей Нации». А затем в кратком и довольно невнятном абзаце говорится о том, что есть преступления, которые должна быть наказаны, но и здесь указано, что король не испытывает желания отомстить «отцеубийцам» {955}.

Таким образом, те мысли, которые высказывал Гренвиль, частично были не так уж и далеки от текста, опубликованного Людовиком XVIII. Его трактовка амнистии практически совпадает с английской, образ короля-мученика, обещание восстановления законов и религии - всё это в Веронской декларации есть. Другое дело, что король Франции затронул и многие иные вопросы, которые в Лондоне предпочли бы обойти, в том числе вопрос о форме правления. Его текст значительно более пространный, но одновременно и более конкретный, более величественный и более торжественный, чем тот, что предлагали англичане. Нет сомнений, что лаконичный английский вариант вызвал бы меньше критики, но всё же от уверенного в своих силах монарха подданные ожидали иного.

Не исключено, что по той же самой причине Людовик XVIII не послушался и тех голосов в его собственном окружении, которые призывали по минимуму конкретизировать что бы то ни было. Маршал де Кастри в пространном письме от 6 июня делился с королём своими мыслями следующим образом:

Я убеждён в настоятельной для вас необходимости предать гласности ваши чувства по поводу той формы правления, которая должна будет установиться во Франции, чтобы заранее убрать препятствия, опередить события и предотвратить их течение в ложном направлении... Учитывая состояние дел во Франции, очевидно, что невозможно сразу же перейти к прочной монархии [...] Искусная политика состоит в умении выбрать правильный момент{956}.

Неудивительно, что когда в Великобритании прочитали текст Веронской декларации, англичане почувствовали себя не менее оскорблёнными, чем монаршьены, и точно также не скрыли своего раздражения. Воронцов сообщал Екатерине II, что королевский манифест произвёл здесь очень плохое впечатление, а лорд Гренвиль

полагает, что этот документ совершенно не соответствует положению, в котором находится составивший его принц: его едва можно было бы соблюсти даже находясь с 200-тысячной армией в сердце Франции и владея половиной территории страны. Кроме того, что он слишком длинен и отвечает на вопросы, которые никто не задаёт, он создаёт впечатление сохранения недоверия по отношению к наименее виновным, но часто наиболее боязливым и слабым характером.

Как ни странно, Гренвиль воспринял тот фрагмент Декларации, где говорилось об амнистии, как призыв покарать всех сотрудничавших с режимом и заявил Воронцову, что тем самым в число виновных попадает чуть ли не более 40 тысяч человек{957}. Из послания Воронцова видно, что декларация привела английское правительство в состояние полной растерянности. «Милорд Гренвиль, - пишет русский посол, - с горечью говоря со мной на эту тему, не мог понять, почему Король Франции столь поторопился опубликовать этот Манифест», не дождался лорда Макартни, который вёз к нему английский проект декларации, или хотя бы предварительно не посоветовался с иностранными державами. Эту точку зрения поддерживал и Г. Моррис, считавший, что новый король не должен был предпринимать никаких публичных действий, не посоветовавшись с помогающими ему державами и особенно с Англией, которая предпринимает наибольшее количество усилий {958}.

Полагаю, Людовик XVIII сделал это отнюдь не случайно. Ещё до объявления о смерти Людовика XVII один из ближайших сподвижников графа Прованского, епископ Арраса, по его словам, предлагал до публикации согласовать проект декларации с английским, ав- стрийским и петербургским дворами{959} - как мы видели, принцу и в голову не пришло последовать этому совету. Стремление англичан выстроить власть во Франции по образу и подобию Британии не вызывало у Людовика XVIII симпатий, несмотря на настоятельный совет Екатерины II «ни на чём не настаивать (de п'être difficile sur rien) и следовать указаниям лорда Гренвиля» {960}. Несколько лет спустя он назовёт привезённый Макартни проект «жалким»{961}. К тому же ближайшее окружение как раз в это время убеждало короля, что ему следует ориентироваться не на Англию, давнего врага его страны, а на Испанию, где правили его родственники{962}. Базельский мир, заключённый 22 июля между французской республикой и испанским правительством, покажет величайшую иллюзорность этих настроений, однако на момент подписания декларации Людовик XVIII позволил себя убедить. В итоге в ответ на письмо Гренвиля, в котором содержалось множество советов по составлению манифеста, Людовик отправил в Лондон Веронскую декларацию, приписав: «Король предвосхитил желания Е. Б. В. [Его Британского Величества. - Д. Б.] относительно декларации, о которой говорил милорд Гренвиль»{963}. Едва ли это письмо смогло утешить английское правительство.

С той же самой позицией столкнулся и добравшийся наконец до Вероны лорд Макартни. Он был чрезвычайно доволен и тем приёмом, который ему оказал Людовик XVIII, и тем вниманием, которое ему уделяют: он имел с королём несколько бесед наедине, одна из которых длилась около трёх часов{964}. О мыслях французского короля по поводу декларации посол сообщал в Лондон следующее:

Он заявил, что рад был обнаружить, что его мнения столь соответствуют чувствам моего двора, что он предвосхитил наши идеи в отношении его прокламации [...] Документ был обрисован им самим как только он уверился в смерти своего племянника [...] Он говорил об этом манифесте с такой привязанностью, что практически заставил меня заподозрить, что это он - настоящий отец этого творения [...] и это заставляет делать любые замечания по нему весьма деликатно и сдержанно, и более того, поскольку он кажется абсолютно убеждён, что он [манифест. - Д. Б.] был составлен полностью в духе записки, переданной Вашей Светлостью герцогу д’Аркуру 22 июня с. г. Я счёл своим долгом указать ему на некоторые его части, которые кажется выражены менее приемлемым образом, нежели могло бы быть, и я взял на себя смелость показать ему набросок манифеста, который я привёз с собой из Англии, во многом отличающийся от его. Он прочитал его очень внимательно и затем сказал, что он очень сожалеет, что я не прибыл тремя неделями ранее, поскольку тогда он смог бы согласовать со мной некоторые изменения в его собственном документе{965}.

Таким образом, для Макартни было совершенно очевидно, что английский проект и Веронская декларация - совершенно разные тексты, а вот заверения Людовика XVIII посол, судя по всему, принял за чистую монету. Но сама мысль о том, что декларация принята в полном согласии с идеями англичан, приближённым короля, видимо, так понравилась, что епископ Арраса потом повторил её и в Турине, добавив на сей раз, что англичане её видели и одобрили {966}.

Окружение Людовика XVIII высказывало и иные резоны: король не дождался Макартни, поскольку понятия не имел, с чем тот к нему едет. Да и в принципе нужно было спешить, чтобы использовать благоприятный момент: во Франции уже начали раздаваться голоса, что если регент долго не обращается к народу, то он отказался от своей страны. К тому же готовилась высадка на французском побережье: наиболее благоприятный момент, чтобы объединить французов вокруг армии, которая собиралась выступить от имени короля{967}. Тезисы не самые убедительные, но французы сочли их достаточными, справедливо полагая, что угодить англичанам можно было бы разве что, делая всё по их указке. «Нет сомнений, что люди такого сорта хотели бы, чтобы действовали только через них, - писал один из эмигрантов, - и испытывают величайшее недоверие ко всем, кто им противоречит» {968}.

Положительных откликов на Декларацию звучало значительно меньше, но всё же и их было немало. К примеру, в Национальном архиве Франции хранятся письма М.-Ж.-Б.-Н. д’Эна (Aine), барона Священной Римской империи, бывшего высокопоставленного королевского офисье и дипломата, служившего и Людовику XV, и Людовику XVI. С 1789 г. барон с семьёй находился в эмиграции. В своих письмах из Лондона д’Эн восхищался Декларацией, замечал, что она «позволила всем подданным узнать отеческие чувства, которые к ним испытывает Е. В.» {969}. Барон писал, что Декларация была встречена аплодисментами, «ею были очарованы все те из нас, кто не скрывает своей верности, все приверженцы древних принципов, все преданные своим государям». Более того, с его точки зрения, «и англичанам она понравилась, как и нам», а критиковали Декларацию «лишь оппозиционные листки, находящиеся под влиянием французских и английских якобинцев»{970}.

Декларация встречала понимание не только у эмигрантов. Посол Людовика XVIII граф Эстерхази сообщал, что Екатерина II сказала ему, будто бы «прочитала её дважды, нашла её восхитительной» и дала указание опубликовать в Санкт-Петербурге для сведения проживающих в России французов{971}. Даже Г. Бабёф, которого трудно упрекнуть в симпатиях к монархии, написал в своём «Трибуне народа»: «Прокламация Людовика XVIII не была кровожадной, она предвещала верноподданным если не курицу в каждом горшке, то все же золотые горы»{972}. Впрочем, оценить репрезентативность всех этих как отрицательных, так и положительных отзывов на декларацию весьма непросто, поскольку о реакции тех, кому она была предназначена, - основной массе населения страны - мы ничего не знаем.

Историография оказалась к Веронской декларации весьма сурова. Хотя авторы многочисленных трудов по истории Революции по большей части уделяют политике Людовика XVIII всего несколько строк, Веронскую декларацию они, как правило, стороной не обходят, справедливо видя в ней краткое, яркое, сжатое и публичное изложение взглядов монарха и его ближайшего окружения. «Те из них [роялистов], которые эмигрировали и которые группируются в Вероне вокруг бывшего графа Прованского, желают безусловного восстановления прежнего строя» {973}, - не сомневался Матьез. Людовик XVIII «обещал восстановить во Франции старый порядок»{974}, «желал восстановления неограниченной королевской власти» и явно показывал, что «никаких политических компромиссов не допустит»{975}, - соглашались советские историки. «Верх одержали абсолютисты, - рассказывал о лете 1795 г. известный французский историк А. Собуль, - сторонники возврата к старому порядку». В своём манифесте, продолжает он, Людовик XVIII «обещал восстановить сословия, парламенты, преимущественное положение церкви и покарать убийц короля»{976}. Фюре вписывал Декларацию в более широкий контекст: «Сможет ли на сей раз восстановленная монархия опереться на усталость в стране при условии, что пройдёт часть пути ей навстречу? Брат Людовика XVI и его окружение оказались к этому не готовы. Напротив, подписанная в Вероне королевская прокламация поставила при возвращении в порядок дня наказание цареубийц и возрождение сословий»{977}.

Более того, некоторые авторы были уверены, что Декларация и не могла быть удачной, учитывая то, какие люди её составляли: «Роялисты-эмигранты как-то мало отдавали себе отчёт в том, до какой степени они за несколько лет революции стали чужды и не нужны новой Франции, психологически чужды, потому что социально не нужны»{978}. Многим историкам Декларация представлялась манифестом, подтверждающим неизменность взглядов наиболее твердолобых роялистов - «сторонников полной и абсолютной контрреволюции, в том виде, в котором её отстаивали начиная с 1789 г. первые эмигранты в Турине и в Кобленце: враждебной всякому компромиссу с Революцией, отказывающейся от каких бы то ни было политических и социальных преобразований, рассматривающей в качестве максимально возможной уступки программу, объявленную Людовиком XVI 23 июня 1789 г., и предполагающей восстановление абсолютистского режима» {979}. Аналогичным образом думают и авторы современного французского труда по истории Революции: «Первые эмигранты, последовавшие за братьями короля [...] требовали всеобъемлющей контрреволюции, желая ограничить уступки теми, которые провозгласил Людовик XVI в своей тронной речи 23 июня 1789 г. Их цель - восстановить, в случае необходимости силой, абсолютную монархию и “дедовские” прерогативы первых двух сословий Старого порядка. Идея “очистительного” насилия [...] так же не чужда ни Пильницкой декларации (июль 1791 г.), ни декларации из Хамма (январь 1793 г.), ни Веронской (июнь 1795 г.), которыми граф Прованский, ставший Людовиком XVIII, вновь продемонстрировал непримиримость, загнав роялистское течение в политический тупик» {980}. «Объявляя о своей непримиримости, - уверена Э. Спэрроу, - Людовик ещё больше увеличил свою непопулярность и отсрочил реставрацию на двадцать лет»{981}.

Нарисованная историками картина не может не вызывать удивления. У графа Прованского уже был опыт издания деклараций, осознавал он и всю уникальность ситуации, сложившейся в середине 1795 г.: наконец-то он мог написать то, что считал нужным, не заботясь о возможных последствиях для членов королевской семьи, остававшихся в заточении в Париже{982}. К тому же он впервые обращался к французам в качестве короля, да ещё и в такой момент, когда шансы на реставрацию монархии казались (и не только ему) весьма значительными. Получается, что граф Прованский, который уже долгие годы хотел занять королевский трон, умудрился в самый ответственный момент - один ли, под влиянием ли своего окружения - принять чрезвычайно странный (чтобы не сказать больше) документ.

Отрицательная оценка Веронской декларации тем более удивительна, что, как мы выяснили, граф Прованский был настолько осведомлён о том, что творилось во Франции, насколько это было возможно, к тому же он стремился получать информацию из разных источников. Декларация не писалась в спешке: Месье успел и получить проекты со стороны, и тщательно поработать над формулировками. Он отнюдь не был безусловным поклонником Старого порядка и не раз демонстрировал способность к компромиссу. В чём же тогда причина того, что текст воспринимался как столь неудачный?

Как мне видится, анализировать Веронскую декларацию имеет смысл, лишь учитывая несколько разнонаправленных факторов, каждый из которых оказал на итоговый документ своё влияние. Собственно, именно сочетание этих факторов и оказалось для короля роковым.

Прежде всего, нет уверенности, что в том положении, в котором он находился, королю в принципе следовало публиковать столь развёрнутый текст. Хотя необходимость принятия манифеста, приуроченного к восшествию на престол, кажется довольно очевидной, современники порой указывали на некоторую двусмысленность: что может провозгласить король, лишённый трона? Так, бывший придворный Марии-Антуанетты Ж.-М. Ожеар рассказывал, что как-то летом 1795 г. он ужинал у принца Карла Лотарингского, и один швабский дворянин зачитал им рукопись под названием «Письмо дворянина своему соседу барону де Флашсландену». В нём говорилось, что эта декларация,

по меньшей мере, не ко времени. Прежде чем говорить о прощении и милосердии, нужно, чтобы Людовик XVIII оказался на территории Франции, королём и победителем [...] На вашем месте я бы посоветовал вашему государю на данный момент воздержаться от любых письменных заявлений и, в особенности, от демонстраций королевской власти; это довольно рискованно, и он может тем самым поставить в неудобное положение те правительства, которые предоставляют ему убежище{983}.

Если в этом анонимном памфлете подчёркивалась прежде всего неудачность момента для официального манифеста, то авторы писем графу Прованскому обращали его внимание и на величайшую сложность неких принципиальных заявлений в ситуации, когда положение роялистов настолько шатко, что они не могут себе позволить потерять даже гипотетических сторонников. Так, составитель одного из проектов сетовал, что в Декларации, с одной стороны, хорошо было бы подробно описать будущее государственное устройство, но с другой, - «это чрезвычайно деликатный сюжет», поскольку разные сторонники восстановления монархии видят её будущее по-разному.

Особенно неразумно было бы оттолкнуть на этом этапе конституционалистов{984}.

Кроме того, окружение короля было осведомлено об опасениях французов, что впоследствии либо сам монарх откажется от своих обещаний, либо парламент запретит ему их выполнить{985}. Не случайно в ряде проектов предлагалось включить в текст дополнительные гарантии того, что в будущем король не передумает. Один из них даже предлагал провозгласить в отдельной статье:

Его Католическое Величество Людовик XVIII клянётся отныне своим королевским словом, что всё объявленное ниже - его истинные и чистосердечные намерения, которые он обещает утвердить во время своей коронации{986}.

Всё это вызывало сомнения в необходимости срочного составления столь ответственного документа. Однако Людовик решил иначе: «Одна из моих первейших обязанностей - обратиться к моим подданным, ободрить добрых, успокоить нерешительных; такова цель декларации{987}». «Он был настроен объявить о своих намерениях до того, как кто бы то ни было успеет дать ему советы или потребовать от него обязательств» {988}, - резонно замечает А. Сорель.

Главная претензия критиков Декларации: будущее государственное устройство слишком сильно напоминало Старый порядок (хотя, безусловно, и не настолько, насколько принято считать в историографии). Это оказалось, пожалуй, основным просчётом короля в ситуации, когда стремление к восстановлению монархии было отнюдь не столь безусловным, как это показывали бюллетени д’Антрэга. Французам важно было не просто восстановить традиционную или законную власть, но и понять, что эта власть готова им предложить.

Объяснений этому просчёту, на мой взгляд, несколько. Прежде всего, никаких «канонических», общепризнанных черт Старого порядка не существовало. Король явно выделил для себя те константы, которые составляли в его глазах суть монархии - фундаментальные законы королевства, опора на католическую религию, сословная структура общества. Были придворные, которые уговаривали графа Прованского использовать момент, обещать всё, что угодно, лишь бы расширить сферу своего влияния. Ещё в начале июня маршал де

Кастри писал Месье по поводу будущей декларации, что даже Генриху IV пришлось на время поступиться принципами, хотя он и завоевал своё королевство; причём уступка эта была временной, и к концу жизни у него было предостаточно власти. К тому же де Кастри напоминал, что если бы графа Прованского посадили на трон иностранные державы, едва ли уступки были бы меньше{989}. Но пойти на это означало для Людовика перестать быть королём.

Иные составные части Старого порядка явно были для Людовика XVIII не столь важны, могли стать поводом для дискуссий, что-то он готов был поменять и сам. В декларации это обозначено очень ясно, однако большинством и современников, и историков осталось почти незамеченным. Сам я должен, скорее, согласиться с Ф. Мэнселом, отмечавшим, что Декларация представляла собой значительный прогресс по сравнению с тем, что граф Прованский провозглашал ранее: «Несмотря на то, что ему советовали, Людовик не упоминает о парламентах, специально подчёркивает полное равенство всех перед законом и равный доступ ко всем должностям, нет никакого специального упоминания о конфискованных землях эмигрантов, а наказание грозит только цареубийцам»{990}. Видели эту эволюцию и некоторые современники. Как писал, к примеру, в сентябре 1795 г. Хэмпдэн-Тревор, английский посол в Турине, Малле дю Пану: «Г-н гр. де Лиль{991} видит вещи иначе, нежели Месье, Регент Франции»{992}.

Другое дело, что при этом Людовик XVIII смотрел, по сути, из 1789 г., анализировал причины революции. Декларация не учитывала многое из того, что революция изменила, причём изменения эти отнюдь не казались французам пагубными: признание народного суверенитета, перераспределение земельной собственности, отказ от принципа назначаемости в пользу выборности, уничтожение титулов и сословий. Практически, только Декларация прав человека и гражданина нашла явное отражение в Веронской декларации. Любопытно при этом, что и в республиканской системе координат тот же принцип народного суверенитета, явным образом провозглашённый в Конституциях 1791, 1793 и 1795 гг., исчезает уже к 1799 г. Уходит в прошлое и безусловный принцип выборности, восстанавливаются дворянство и титулы. Но всё это происходит постепенно, позднее и тем режимом, который обладал кредитом доверия.

Ещё одним просчётом короля стало описание будущего, которое ждёт Францию, лишь в общих чертах. Возможно, правильнее было бы действительно выпустить более краткую декларацию наподобие Бредской. Но в длинном, подробном и неспешном тексте отсутствие ответов на ряд ключевых вопросов слишком бросалось в глаза. В архиве сохранилось, к примеру, послание некоего аббата Вайяра де Руа{993}, ознакомившегося с Декларацией полтора года спустя, но посчитавшего необходимым донести до монарха своё мнение. Он не сомневался, что Людовик XVIII в столь важном документе должен был посвятить французов во все мельчайшие детали грядущей государственной системы:

Ваше Величество объявил о возвращении древней Монархии, подтолкнул народы вернуться к ней, но не сообщил никаких подробностей по этому поводу, не объявил ни о каких изменениях в системе управления государством; ваш народ может подумать, что вы хотите восстановить откупа и габель, эд и притеснения их сборщиков, интендантов и их чиновников [...] взимание двадцатины и прочая, и прочая.

Аббат привлекал внимание короля к тому, что народ может судить о древней Конституции французской монархии исключительно по её проявлениям на практике, в системе управления, тогда как именно эта система казалась ему столь порочной, что он уничтожил её в ходе революции. Вайяр также советовал успокоить людей по поводу тех вещей, которые вызывают у них наибольшие опасения: объявить, что Людовик XVIII не отменит ассигнаты, пообещать, что налоги не будут увеличены (поскольку бюджет и раньше был дефицитным, а за годы революции долги только накопились), посулить армейским офицерам сохранение за ними должностей, даровать прощение и богатства депутатам и чиновникам, чтобы они не настраивали людей против монархии, объяснить, что с восстановлением дворянства и духовенства не произойдёт возвращения «феодальных прав» и т. д. Аналогичные предложения можно было встретить (хотя и в весьма небольшом количестве) в отправленных в Верону проектах. Так, один из авторов предлагал успокоить тех, кто успел воспользоваться предоставленными Революцией социальными лифтами: объявить, что после реставрации армия на треть будет комплектоваться республиканскими офицерами, половина земель церкви останется у новых владельцев, половина сеньориальных прав будет отменена{994}.

Ничего этого сделано не было по вполне понятной причине: Людовик XVIII не рассматривал Декларацию ни как своё credo, ни как документ, должный обрисовать в деталях будущее государственное устройство. Это именно декларация, призванная сформировать определённый образ короля в глазах его подданных, а подданные хотели весьма разного. Этот образ должен был привлечь как эмигрантов, мечтающих о реванше, так и тех, кто оставался внутри страны, некогда приветствовал революционные преобразования, делал карьеру в армии и администрации. Один неверный шаг, и король настраивал против себя часть французов. Стоило, к примеру, упомянуть о восстановлении полномочий парламентов, и для многих это стало бы признаком безусловного возвращения к системе Старого порядка. Но стоило не упомянуть о них, и это вызвало бы возмущение десятков магистратов, хранивших монарху верность, участвовавших в делах роялистского подполья на местах, сражавшихся в эмиграции.

Когда в первые годы революции граф Прованский заигрывал с новыми властями, роялисты перешёптывались за его спиной, но терпели. Теперь же это могло оттолкнуть от короля тех, кто лишился дома, собственности, родных и близких. Но и вычеркнуть прошедшие шесть лет, сделать вид, что их не было, Месье не мог, не говоря уже о том, что вернуться во Францию без поддержки новых, революционных элит к 1795 г. стало казаться несбыточной мечтой.

Эта проблема была тем более сложной, что Людовик XVI сделал выводы из истории Карла I {995} и предпочёл до последнего договариваться с депутатами. Этот путь привёл его на эшафот. Мог ли теперь Людовик XVIII сам повторить путь брата, пойдя на компромисс с республиканцами? После эмиграции граф Прованский не раз осуждал Людовика XVI за слабохарактерность, за то, что тот один за другим одобряет революционные декреты, отменяющие сословия, разрушающие Старый порядок, утверждающие конституционную монархию. Тогда Месье казалось, что лишь твёрдая позиция может сплотить вокруг него эмигрантов, и он чётко позиционировал себя как сторонника наведения порядка в стране. Однако к 1795 г. многие роялисты начали задумываться, подходящая ли он для этого фигура. Он не проливал кровь врага, не сражался с республиканцами на поле боя, не вёл войска в атаку. Напиши он Декларацию в ином тоне, не услышит ли он то же самое обвинение в слабохарактерности, которое ранее бросал в лицо брату?

Иными словами, почти каждый тактический ход, испробованный графом Прованским в прошлом, ныне приводил к необходимости выбора: либо отказаться от той линии, которую он проводил ранее, либо придерживаться её с риском лишиться изрядного числа сторонников. Как справедливо писал тот же Хэмпдэн-Тревор:

Если он будет говорить с достоинством и честно - станут кричать о тирании, о деспотизме, если он сделает уступки, будет говорить о новых основах конституции - закричат об измене, о лицемерии. Timeo danaos et dona ferentes{996}{997}.

Создание образа сильного короля оказалось удивительно не ко времени. Вероятно прав и Ф. Мэнсел, напоминавший, что у короля не было детей, и это заставляло его рассматривать управление государством как своеобразное «семейное дело». Король понимал, что точно так же, как Людовик XVI своим одобрением декретов Учредительного собрания создал для преемников практически тупиковую ситуацию, так и он сам рискует одобрить те принципы реставрации, которые впоследствии не сможет принять его наследник - граф д’Артуа. А открытое выступление младшего брата против Декларации рисковало окончательно разрушить и без того весьма хрупкое единство контрреволюционного лагеря. Людовик XVIII не хотел, резюмирует Мэнсел, «подобно Людовику XVI в 1787-1788 и 1791-1792 гг., или подобно Иосифу II в 1789-1790 гг., в надежде на шаткий и непрестижный трон проводить политику, которая саботировалась бы значительной частью правящей элиты» {998}.

Сыграло ли свою роль то, что король, как полагал Мэнсел, эмоционально был на стороне эмигрантов: «Людовик в определённом смысле оказался рыбой среди потока, захваченной течением эмоций, реакций и иллюзий неистовой эмиграции - миром столь неистовым и эмоциональным, что французские эмигранты написали больше писем, статей, памфлетов, книг и проектов, чем написала в прошлом любая группа сходного размера; беда была в том, что у них было слишком много свободного времени и они были уверены в своей правоте»? {999} Едва ли. Несомненно, само восхождение на престол не могло не вызывать у Людовика множества эмоций, однако, как и в начале Революции, он понимал, что политика, пользуясь известным выражением, - это «искусство возможного»: не испытывая симпатии к конституционным монархистам, он демонстрировал согласие выслушать их и пойти им навстречу.

Шквал негодования критиков Декларации вызвал и вопрос об амнистии. Неужели Людовик XVIII не понимал, спрашивали они, что неготовность пойти на компромисс с цареубийцами ставит крест на возможности реставрации мирным путём?

Дело здесь, как мне видится, не в том, что король неправильно оценивал текущий политический расклад. Его конфликты с братом и намёки на незаконное происхождение его детей - до 1789 г. всё это казалось амбициозным фрондёрством на грани или даже за гранью хорошего тона. Когда же и Людовик XVI, и Мария-Антуанетта сложили головы на эшафоте, а сын их, как было объявлено, скончался в тюрьме, придерживаться прежней линии поведения стало бы роковой ошибкой. Месье и без того обвиняли, что он сделал всё, дабы погубить своего брата и его наследника. Даже спустя много лет Б. Барер не забудет, что, слыша об обещаниях графа Прованского отомстить за смерть своего брата, «все прекрасно понимали, как следует воспринимать эти братские чувства, кои Месье и граф д’Артуа столь ярко проявляли до 1789 года» {1000}. Если бы Людовик XVIII пощадил «цареубийц», он сам бы стал «цареубийцей». Таким образом, туго завязанный узел взаимоотношений между Людовиком XVI и его братьями после казни монарха в январе 1793 г. не развязался, как можно было бы ожидать, он затянулся ещё туже.

Изучать Веронскую декларацию и её влияние на события 1795 и последующих годов как во Франции, так и за её пределами без учёта всех этих факторов едва ли возможно. Более того, складывается впечатление, что одни авторы, повторяющие, будто этим документом Людовик XVIII «вновь объявил войну Революции»{1001}, просто не читали её текста. Другие же, как и многие современники, увидели в Декларации лишь часть того, что было в ней заложено. Верх одержали абсолютисты и сторонники возврата к Старому порядку? Действительно, никаких ограничений власти короля Декларация не предусматривает, однако обещанный ею политический режим - это уже далеко не Старый порядок. Король продемонстрировал, что не способен пройти часть пути навстречу своим мятежным подданным? Отнюдь нет, хотя тех шагов, что он сделал, оказалось явно не достаточно, чтобы привлечь общественное мнение на его сторону. Декларация демонстрировала враждебность всякому компромиссу с революцией? Напротив, она этот компромисс предлагала. Людовик XVIII заявлял о своей решимости «восстановить сословия, парламенты, господствующее положение католической церкви»?{1002} Мы видели, что это не так.

На мой взгляд, Веронская декларация оказалась неудачной не потому, что якобы сулила возвращение к Старому порядку. Король сказал в ней, с одной стороны, слишком много, а с другой - слишком мало. Слишком много, потому что чётко обозначил то, что для него важно, и не все были готовы это принять. Слишком мало, потому что его готовность к компромиссу оказалась намечена лишь пунктиром, что позволило критикам не обратить на неё внимания.

Пройдёт немного времени, и Людовик XVIII научится обещать индивидуальное прощение даже цареубийцам. Не забудет заявить о том, что те чиновники, солдаты и офицеры, которые поклянутся ему в верности, останутся на своих местах. Задумается о том, как примирить и объединить многократно расколотое духовенство. Но Веронская декларация 1795 года так и войдёт в историю как самый крупный его просчёт.

Загрузка...