Ты записываешься на прием к врачу, ничего никому не сказав, — ты не хочешь, чтобы кто-нибудь тебя от этого отговорил. У тебя не будет ребенка от насильника.
Ты знала, что беременна. Знала об этом еще до того, как слова слетели с губ врача. Когда твой живот стал лишь самую малость тверже, когда вкус еды едва заметно изменился. Но ты умная девочка и никому не говоришь ни слова. Ты не плачешь, не задаешь вопросов. Просто едешь на другой конец города в клинику и записываешься на аборт.
Они открываются во вторник. Ты будешь беременной до вторника. Договорились.
За неделю, которая проходит между записью на аборт и собственно днем операции, ты взращиваешь внутри себя раскаленную добела ярость. Силу, которая позволяет тебе руками разрывать напополам телефонные справочники и раздавливать жестяные банки из-под напитков одной рукой. Когда ты приезжаешь в клинику во вторник утром, у входа в пикете стоят две женщины с плакатами, на которых надписи: «Не убивай свое дитя!» и цитаты из Библии. Заметив тебя, они бросаются тебе навстречу, надеясь, наверное, отпугнуть тебя от этого места. И не понимают того, что это ты бросаешься к ним.
— Как тебя зовут? — спрашиваешь ты старшую из них, ту, что с золотым распятием на шее.
— Что, простите?
— Как тебя зовут?
Она делает чинное лицо:
— Мэри Джейн.
— Красивое имя, — шепчешь ты, наклоняясь очень близко к ее уху; ты чувствуешь запах цветочных духов и легчайшую нотку пота этой праведницы. — Я назову ребенка Мэри Джейн, — говоришь ты, — перед тем как убью его и спущу в унитаз.
Женщина отступает назад, схватившись за горло, будто проглотив пчелу. «Я могу принять, когда мужчины не понимают, что женщина может считать, что сейчас не время заводить ребенка, — рычишь ты на отступающую Мэри Джейн, — но чтобы этого не понимала женщина? Чтобы женщина пыталась остановить другую женщину, когда та собирается сделать то, что должна? Вы стали бы меня останавливать, когда бы я захотела избавиться от опухоли, или от рака, или от чего-то, чему во мне не место, что растет во мне, как паразит? Это низко. Это лицемерно. Это подлое издевательство».
Подпрыгивающей походкой и с поющим сердцем ты отправляешься в клинику. Бедная Мэри Джейн! В клинике тебе предлагают сначала поговорить с психологом, чтобы они были уверены, что ты пришла по своей воле, отчего ты готова рассмеяться вслух. («Ой, нет, уж поверьте мне, я мечтала здесь оказаться!») В приемной полно грустных девушек, и тебе их жаль. А еще там полно форм, бумаг и подписей.
Наконец психолог усаживает тебя в своем маленьком кабинете. Это милая латиноамериканка по имени Марина, с полными губами и влажными глазами. Она задает тебе несколько вопросов («это просто формальность»):
«Сколько раз за последние полгода вы занимались сексом без применения контрацептива? Сколько половых партнеров у вас было за последний год?» Своими расспросами она затрагивает какую-то тонкую струну в твоем сердце, какой-то тайный переключатель, и плотина, которую ты камень за камнем возводила, прорывается. Ты изливаешь ей все, что накопилось. Не успев остановиться, ты рассказываешь ей все. Бедная женщина! Ты рассказываешь, сжимая кулаки: школа искусств, видеозапись, Ги Моффат, «Вау гардианз», дом, Саммер… но она не останавливает тебя и не задает вопросов, просто моргает своими влажными глазами с тяжелыми веками, будто дает тебе разрешение.
О чем ты плачешь?
Куда текут твои слезы?
Говори, не держи тайну в своем сердце.
Если ты хочешь, чтобы врач тебе помог,
Нужно обнажить рану.
Балтиус
И ты обнажаешь свою рану. И свою душу. Марина не читает проповеди и не говорит покровительственным тоном, она просто ждет, пока ты закончишь, похлопывая тебя по колену, потом подписывает твое направление, и все. Ты идешь в процедурный кабинет и делаешь аборт. Медсестры приветливы, врач деликатен. Вся процедура занимает ровно восемь минут.
Потом ты испытываешь облегчение. Как будто из тебя высосали весь грех. Это освобождает тебя и наполняет силой, взрывом энергии, настолько, что ты можешь проехать мимо дома. Не родительского дома, а дома «Вау гардианз». Он кажется чем-то чужеродным. Белые ставни. Крыльцо. Саммер работает на газоне перед домом. Садовничает. Потрясающе — садовник-насильник. Осторожно обращайся с шипами роз, аккуратно подрезай их.
Ты наблюдаешь за ним. У парадного крыльца припаркован его мопед. Блестящий, свежевымытый. Тут тебе в голову приходит идея. Ясная, четкая, продуманная. Как будто ангел Господень дал тебе знак. На следующий день ты возвращаешься и измеряешь высоту его мопеда. Его точные размеры. Ты едешь в город, расположенный по соседству с вашим, и за наличные покупаешь проволоку и гвозди. Ты ждешь, когда Саммер уйдет, а потом вкручиваешь две скобы в гараж на уровне глаз и протягиваешь между ними острую как бритва проволоку. На уровне головы. На солнце она невидима. Почти невидима.
Если верить газетам, когда Саммер свернул с аллеи на своем мопеде, он, должно быть, заметил проволоку в последний момент и успел нагнуть голову. Проволока не убила его, как планировала ты. Она только вырвала ему глаза, что, по большому счету, тоже совсем неплохо. Остаток своей искалеченной жизни он провел в реабилитационных клиниках и умер несколько лет спустя на операционном столе во время рискованной операции, в результате которой зрение его левого глаза должно было частично восстановиться.
Это не ты его убила, это сделал хирург.
Ты живешь еще долго. Выходишь замуж, получаешь образование, открываешь собственное дело. Твоя последняя мысль перед смертью не о детях, которых у тебя двое, и не о любящем муже, и не о том, что любовь побеждает все. И не о твоем детстве, юности или взрослой жизни. Ты не вспоминаешь свои любимые блюда, праздники или людей. Твоя последняя мысль о том, как тебе повезло, что тебе удалось убить Саммера. Это радость, которую должна испытать каждая женщина, — радость от убийства своего насильника.
Майя Анджелу[18]: «Я была на кухне горестей и попробовала стряпню изо всех горшков».
Ты: «Я увидела своего насильника и вышибла из него мозги».
Ты умираешь счастливой.