— Мы готовы и не боимся! — отрапортовала Шурочка с видом пионервожатой, притащившей октябренка на прививку.
Пако, вероятно, только что принял душ и накинул белый махровый халат, очень напоминая пуделя в попонке. Он был свеж, как чуть надкушенное эскимо.
Но Ваське этим розово-серебряным рассеяным утром Пако виделся в новом свете. Так случается — в крайних ситуациях вдруг открываются глаза. К примеру, есть у тебя приятель стоматолог, что ни в коей мере не сказывается на отношениях до тех пор, пока не распластаешься в зубоврачебном кресле под дискантом поющим сверлом, под термоядерным светом ламп, под его, якобы приятеля, неузнаваемым обликом, в котором чрезмерный профессионализм совершенно стер черты сотрапезника, собутыльника, собабника.
Махровый халат казался операционным, а Пакины руки — окровавленными.
— Здесь оборудован кабинет для медицинской практики. Не будем терять время! Вперед, друзья! Вперед! — воскликнул Пако, как дитя, завидевшее на горизонте капитана Гранта.
И они двинулись по асьенде, соблюдая Ваську под конвоем. Он ни о чем не думал, то есть, скорее обо всем, как ведомый в газовую камеру. Чувства то обострялись беспредельно, то разом притуплялись, — углы коридоров казались то слишком острыми, то безобразно тупыми, мраморные плитки пола, как надгробные, были тяжелы и висли на ногах, белые стены резали по живому, а потолок уплывал ввысь, замирал на мгновение и, подобно коршуну, падал, хватая, коверкая.
Каркая и чертыхаясь, вылетел из темной ниши метисный попугай и пристроился пешком. Шурочка оглядывалась и шикала, но тот лишь надувался и говорил: «Порфавор, кабронес»,[39] как бы предлагая стыкнуться. Впрочем, разбираться с ним было некогда. Они вошли в большую комнату, посреди которой стоял длинный, в три человеческих роста, белый стол, обтянутый клеенкой.
Много раз Васька входил в комнаты со столами. И все они, как правило, радовали. Этот длинно угнетал.
— Раньше тут была трапезная для гостей дона Хосе де ла Борда, — сказал ни к селу ни к городу Пако. — Однажды за этим столом умер турецкий посланник, подавившись манговой костью. Немудрено! Вы видели кости манго? Раз попав в дыхательные пути, застревают навеки. Ее так и не удалось извлечь из турецкой гортани. Рассказывают, что на могиле посланника выросло манговое дерево. Как символично!
— Ближе к делу, — вздохнула Шурочка. — Тимирязев!
— Склифосовский, дорогая, — поправил Васька, не терпевший фольклорных искажений. — И не к делу, а к телу. К моему. Валяй, Лобачевский, лоботомируй!
— Да-да, — спохватился Пако, — теперь стол используется для трехместных операций. Знаете, поточная методика. Чтобы не менять постоянно инструменты. Поверьте, очень удобно. Особенно, когда пришиваешь носы — у меня ведь носовой уклон…
Пако всегда бывал чуть странен перед операциями. Дело обыкновенное — хирург должен перевоплотиться, ощутить себя скальпелем в руке провидения. Но тут-то и возможны психические осложнения, обширные личностные сдвиги. Этим утром что-то неладное творилось с Пако — явный уклон с заворотом. Он глубоко задумался, глядя в окно на собор Святой Приски.
— Теперь что? — спросила Шурочка.
— Не знаю, в какой части стола разместить пациента. Наверное, удобней там, где подавился посланник…
— Васенька, ты где хочешь? — ласково коснулась его плеча Шурочка.
Так, вероятно, обращаются к приговоренному — вам электрический стул со спинкой или предпочитаете табуретку?
Васька примерился к столу, зашел с одного краю, с другого.
— Один хрен, но лучше ближе к окошку.
Тем временем Пако удалился в умывальный отсек и с маниакальным тщанием, как это делают все хирурги и слабохарактерные убийцы, надраивал руки.
— Зашить-то я его зашью, — размышлял он вслух. — Трансплант прихватим сапожной бечевой. Главное таможня! Прицепятся к уху, и потянется, потянется ниточка. Все развалится, все швы разойдутся! И тогда Алексей Степаныч непременно меня зашьет…
— Пришьет, — уточнила Шурочка, подходя к умывальнику. — Не психуй, Пако, все будет хорошо — изумруды не звенят. А когда уши звенят — это нормально. Только постарайся, не уродуй парня.
— Да-да, пришьет, — кивал Пако. — Пришьет-пришьет. В любом случае пришьет. Зачем ему свидетели в миллионном деле? Пришьет! Как пить дать — пришьет!
Шурочка, приводя его в чувства, залепила пощечину средней тяжести.
— Что ты заладил — у попа была собака!
— Какая собака? — насторожился Пако.
— Длинная история! Не к месту!
— Нет, скажи про собаку!
Шурочка покачала головой:
— Ты сегодня с большой припи, как новогодняя дзьюелка! Обнаркозь пациента, тогда узнаешь.
Пако послушно вытер руки и, взведя шприц, направился к столу, где одиноко, подперев голову руками, глядя задумчиво в окно на небо высокое, поджидал новую жизнь известно кто — раб Божий Васька Прун, бестолковый лишенец духа, возможный постоялец чистилища. Но его не тревожило смутное будущее. Солнце ласкало голый зад, обнаженные уши, и он прикидывал, место каких традиционных блюд занимает, — поросенок? белужий бок? гигантская лангуста? фаршированный павлин? Скорее всего! С изюмом и ананасом, политый ежевичным соусом. Он так разнежился, что принял укол, как выстрел в затылок.
— Скотина ты, Пакито! Пес, сволочь и каброн!
Эта ответная пуля просвистела мимо. Пако был подавлен — возможностью развала и пришитья, уклоном с заворотом, таинственной собакой — и ни на что, кроме рабочего объекта, внимания не обращал.
— Начинаем с подсадки,[40] — объявил он. — Уши — на второе.
Выстрел потихоньку растекался по Васькиной голове. Наступало хорошее состояние, когда думается и в то же время не думается, как бывает вечерами с речкой — движется и не движется. Лунное серебро заполняло оба полушария, мозжечок и гайморовы полости.
«Что лучше — „подсадка“ или „зашивка“? — вроде бы размышлял Васька. — От „подсадки“, признаться, помимо садовых участков в три сотки, веет компостом, прополкой, окучиванием и огородными паразитами. Попахивает уголовщиной, шпионажем, утками и тоталитаризмом. Что касается „зашивки“, то вспоминаются перке, прививки, рыбий жир, швейная машинка с ножным приводом, ежеобразная игольчатая подушечка, дырявые карманы, домашние тапочки, а за стеною где-то тетя Буня, еще не ставшая бабушкой, но уже родная, жарит скумбрию, обдумывая шифровку[41] в Мосад, который, в отличие от ЦРУ и КГБ, звучит приветливо, как детсад или москательная лавка. Нет-нет, «зашивка», конечно, родней, ностальгичней».
Васька ощутил далекое присутствие зада, но не было ни сил, ни желания поднять голову, полюбопытствовать. Хотя стоило. Пако уже сделал глубокий надрез и расширял специальным инструментом, напоминавшим кривые пассатижи. А Шурочка испуганно держала в вытянутой руке изумруд, величиною с глаз, который пристально и не слишком дружелюбно осматривал свой будущий приют.
Не каждой, далеко не каждой заднице выпадает честь принять глаз Моктесумы. С другой стороны — всякий ли изумруд достоин Васьки? Они долго искали и нашли друг друга.
Васька об этой близости, конечно, не догадывался, но последние его медузообразные мысли были романтичны: «А виски мне не близки! Что близко в мире? Шурочка да наркоз — народный комиссар запоев», — внезапно расшифровал он, после чего со спокойной душой уплыл по какой-то маленькой речке типа Яузы, впадавшей, впрочем, в большую полноводную реку с медленным бесповоротным течением. «Стикс», — понял Васька. Лег на спину, и плотные воды держали его крепко, как может удерживать подсыхающий цемент. Он глядел в стиксовое глухое и беззвездное небо, где не было, увы, ни одного знакомого Млечного пути. Пути пропали. Бездорожье. И хладный труп в бурьяне. И ледяные сполохи низко стоящего изумрудного светила.
— Готово! — сказал Пако, завершив последний стежок морским узлом с бантиком. — Алекс, пожалуйста, уши…