На примере сопоставления двух книг о России 1927 года Жоржа Дюамеля Поездка в Москву (Duhamel,Voyage de Moscou) и 1934 года Андре Мальро С.С.С.Р., записная книжка (Malraux, Carnet d‘U.R.S.S.) с большой степенью отчетливости можно увидеть Россию и русскую действительность конца двадцатых начала тридцатых годов и одновременно провести границу внутри одного жанра путевых заметок, поскольку речь идет о продуманных кратких записях воспоминаний Дюамеля и опубликованной сегодня настоящей записной книжки Мальро (у Мальро ведь есть еще немало текстов на российские темы, включая Антимемуары, 1969). Сближает эти книги эпоха, время создания.
При всей определенности границ жанра путевых заметок и того, и другого типа воспоминания выше означенных авторов отличаются манерой изложения, записью события, сокращенной его фиксацией (без нарративного подкрепления или с развернутым повествованием, допускающим возможность фантазии, использования писательского воображения). В книгах и того, и другого письма есть богатая информация, четко представляющая время и дающая его невыдуманные штрихи. Но в одном случае мы имеем дело с получающими оценку автора словом, идеей, именем или эпизодом, а в другом— только с желанием зафиксировать некоторое событие, имя или эпизод.
В глобально взятом литературном развитии случаются моменты, когда сама попытка прочтения чужой, хотя и обновленной национальной традиции становится определяющей в плане глубинных, ценностных ориентиров для другой литературы и даже для ее будущего. Образ чужого иногда знаменует это твое будущее, твою судьбу. Отправляясь в Россию, и Жорж Дюамель, и Андре Мальро безусловно это ощущали. Оба автора при всем различии их таланта устремлялись в поэтическое, но опирались на социальное, оба формировали свою собственную идеологию. И Жоржа Дюамеля, и Андре Мальро волнуют в России проблемы культурной изменчивости, нравов и нового быта, но более всего их гонит в незнакомую страну беспокойство о переменах в Европе. Оно сквозит в их текстах, где есть записи, созданные восторгом, многочисленные сомнения, есть скептические замечания и слова раздумья. Ни Андре Мальро, ни Жорж Дюамель не попали в группу тех, кого цитируют особенно часто (напомним, это, например, Бернард Шоу или Ромен Роллан). Заметки последних, сделанные, говоря метафорически, в Пульмановском вагоне, проехавшем невдалеке от Беломорканала, перекрыли надолго для массового русского сознания правдивую информацию о происходящем в России и даже их собственные, другие слова о путешествиях в северную страну. Скромные замечания предложенных мной авторов для раскрытия темы об образе России в свое время пропагандистски не работали ни на СССР, ни на западных советологов. Однако они были предельно правдивы. С годами эти заметки оказались забыты, а сегодня их честность и непредвзятость позволяет отчетливо себе представить Москву конца двадцатых-начала тридцатых годов, увиденную и из окон «Метрополя», и из гостиницы Цекубу (Центральная комиссия по улучшению быта ученых).
Оба писателя, и Дюамель, и Мальро, не похожи на тех торопливых комментаторов, которые спешат решительно все разом объяснить. Находясь в России, они просто приглядываются к нашей жизни, особенно не занимая себя путаными истолкованиями метаморфоз, как это порою случалось с писателями-журналистами. Еще в XVIII веке прозвучало мнение госпожи де Сталь, немало писавшей о разных странах и о России, о том, что стоит предпочитать газетам и сиюминутным журнальным публикациям книги, для создания которых нужны время и знания. Их авторы уже не так просто путают правду с ложью и клеветой, к книге надо прислушаться.
Массовая психология, русский характер и национальный тип в новой социальной среде — вот одна из важнейших тем становления Советской России, нерешаемая в жанре путевых заметок и поверхностных наблюдений. Однако «штрихи времени» все же несут информацию и о русских духовных традициях, и том, что им чужеродно или специально навязано. У Дюамеля и Мальро стоит отметить в первую очередь беспристрастный взгляд и в неприятии, и в похвале увиденному.
Писателей первой половины XX века, интересовавшихся событиями в России, произнесших хоть одно положительное слово о ней, часто называли ангажированными, даже если палитра их была разноцветной, а взгляды противоречивыми. И Дюамель, и Мальро от записи в адепты русских преобразований тотчас открестились бы — так широко их творчество— однако, безусловно то, что их объединяет неравнодушие к коллизиям, развертывающимся в мире, сознание причастности к его тревогам. Оба автора высоко образованы, и всегда, до момента создания своих заметок, неустанно проявляли интерес к судьбам мировой культуры и европейской цивилизации. Не пустым звуком были для них слова справедливость, единодушие, социализм. Можно спорить, как они их толковали, как они постепенно сами прозревали, осознавая невозможность абсолютов и свое донкихотство. Последнее проявлялось, например, в бескомпромиссности мнений, но мы также знаем, что с годами пришли их взвешенные суждения и новые самооценки. Ни тот, ни другой автор не почитали себя ни марксистами, ни слишком левыми, революционно мыслящими людьми, но можно быть уверенными, что свобода, право, демократия, логика истории и ее уроки для следующих поколений волновали их по-настоящему, всерьез, а не обывательски, «зачем это русские нам мешают жить».
Передел мира после первой мировой войны, русская революция 1917 года не были даже к концу 20-х годов предельно поняты западной интеллигенцией. В ее интеллектуальных кругах справедливо возникла идея о неразрывности истории России досоветского и советского периодов. Но даже изначально, на первом этапе, эта идея имела две стороны: крах социализма в азиатской, бесформенной, то есть слишком большой стране, неизбежен; преобразование реальности по модели другой реальности возможно и, в действительности, произошло. У кого-то эти два подхода смешивались до неразделимости, но во Франции, у определенного круга интеллектуалов, всегда существовала и до сих пор существует «кюстиновская» традиция русофобии: все, что есть в русской культуре достойного, лишь результат подражания западу. Однако совсем по-другому, действительно по-новому, увидели Россию и Дюамель, и Мальро.
Жоржа Дюамеля, одного из первых, пригласили в социалистическую Россию, потому что этот автор для коммунистов был сторонником множественных перемен в духовном уложении Европы, то есть он был лицом совсем неслучайным. Увлечение этого писателя, особенно в молодости, унанимизмом, который группа Аббатство, 1905 хотела предложить urbi et orbi, как пример новой жизни для человечества, способствовали тому, что именно он один из первых начал знакомиться с Красной Москвой, в которой ему открывались многие двери, но для начала двери гостиницы Цекубу. Здесь русские ученые, находясь в Москве с визитом или проездом, ночевали по трое или четверо в одной комнате. У них была общая ванная и умывальники, как у бойскаутов. Еще не окончивший свою тетралогию о современном чиновнике Салавене (Жизнь и Приключения Салавена, 1920–1932 и Дневник Салавена, 1931) стихийный социолог Жорж Дюамель, хорошо помнил, что унанимисты исходят из того, что человечество обладает единой душой, и именно она является моральной основой общества. Душа коллектива, массы, ее психические состояния — вот истинная духовная реальность, и она должна стать предметом художественного изображения.
Известнейший французский славист Жорж Нива в предисловии к русскому изданию своих статей о русской литературе во Франции Возвращение в Европу прямо заявляет о том, что одним из первых его подтолкнул к занятиям Россией писатель-унанимист Жюль Ромен и его роман Тот великий свет с Востока из цикла Люди доброй воли: «Герой, Жалез, увлекался русской революцией; ему казалось, что великая перековка жизни там— это не только социальная, но и поэтическая революция. Это Артюр Рембо наяву, «новая жизнь и новый человек». В нашем классе мы все делились на про и контра»192.
Образованные, но не до конца сведущие, идеологи большевиков, решили, что унанимисты Жорж Дюамель и Жюль Ромэн, «живший коммуной» в аббатстве Кретейля, это одно и тоже, совсем идентичные личности. Наверное поэтому хирурга и ученого, но также культуролога и, что для нас важно, известного писателя Дюамеля не стали селить одного в комнате в «Метрополе», как многих иностранных культурных деятелей, а только «по-новому» — в коллективе — в гостинице Цекубу, вместе с его коллегой-медиком Люком Дертеем, приехавшим вместе с ним в Россию. Объяснение, данное им этим фактам, было изложено Дюамелем вполне в духе времени и в далеко неантисоветской трактовке.
В Москве места всем не хватает, комментировали ситуацию сопровождающие писателя представители ВОКСа. За последние пятнадцать лет население столицы удвоилось. Масса голодных людей со всех сторон России устремилась в столицу в поисках пропитания, где потом эти люди и остались. Тысячи чиновников, множество лиц администрации, члены различных комитетов завершают эту картину уплотнения. И вот буквально слова французского писателя: «В гостинице Цекубу живут приезжие ученые, одни читают в Москве курсы лекций, другие оформляют какие-то документы. Кто-то живет десять дней, кто-то неделю. Их селят по 3–4 человека в просторные комнаты, в которых соблюдается монастырский порядок».193 Иначе говоря, Жорж Дюамель вполне одобрил то, как в Советской России обращаются с учеными.
Французский писатель, медик по образованию, доктор медицины, которым он стал, сделав сотни хирургических операций во время первой мировой войны, побывал в Ленинграде в институте у знаменитого физиолога И. П. Павлова, а также в Москве в институте у биофизика П. П. Лазарева. Занимавшийся прежде вполне профессионально биологией, Дюамель с интересом выслушал результаты опытов русских исследователей о выработке условных рефлексов в лаборатории Павлова, сконцентрированной на занятиях высшей нервной деятельностью. С помощью разработанного здесь метода выработки условных рефлексов в институте было доказано, что в основе психической деятельности лежат процессы, происходящие в коре головного мозга. Дюамелю предъявили обширную документацию, которую вели научные работники, протоколы, где чувствовалась строгость подсчетов и вера в то, что если существует математический базис, то это означает научный подход. Техника, отмечает Дюамель — любимое слово революции. Однако И. П. Павлов не скрывал своей антипатии к новому строю (его-то, сославшись на болезнь ученого, Дюамелю с Дертеем не представили), но доктринеры марксизма все равно любили оппонента Фрейда, поскольку он давал им подтверждения для экспериментов (над новым человеком) и предлагал их научную кажимость. Последнее для советских политиков было незыблемо как сама апология марксизма.
Институт физики и биофизики, которым руководил академик с 1917 года П. П. Лазарев (1878–1942), поразил Дюамеля хорошо оборудованными лабораториями в специально для этих целей предназначенных зданиях. (Французский писатель не мог знать, что именно этот ученый напишет ионную теорию возбуждения, напишет исследования по фотохимии и молекулярной физике, но он почувствовал в нем сильную личность. П. П. Лазарев возглавлял исследования Курской магнитной аномалии, которые велись в России с 1918 года. — О. Т.)
Наблюдательный Дюамель-писатель сразу же набросал портрет русского ученого. «Славянское лицо, не отекшее, без морщин. Быстрый взгляд за толстыми стеклами очков. Хорошего цвета кожа лица, холеная бородка с рыжетцой. Сам ученый небольшого роста, слегка будто запыхавшийся, в постоянном движении. Очень быстрый поток слов, которые не вполне увязываются по-французски с его мыслями. Именно он нам показал превосходные больницы, а потом музеи, полные прекрасных живописных полотен». [Дюамель 1927:108. Здесь и далее: пер. с фр. мой. — О. Т.]. Несколько раз в ходе общения Лазарев высказывал мысль, что наука не должна просить милостыню у государства, государство само должно быть заинтересовано в ее развитии и потому выдавать щедрые субсидии.
Перед тем, как написать Поездку в Москву Жорж Дюамель тоже явно вел какие-то записи, но очень быстро, буквально сразу, дал им ход для создания текста о путешествии в Россию, где он увидел много для него любопытного, согласного с его отношением к общему, обобществленному, социальному. Вслед за писателем Жаком Ривьером, побывавшим в плену у немцев и наблюдавшим там русских — волевых мужчин, которые стремились к единению и объединению, он назвал это качество советским явлением. С точки зрения его, как социолога, агглютинация людей, в каком-то одном вопросе единомышленников, становится катализатором любого процесса. Внутреннее состояние или, как бы сказали сегодня, менталитет русского народа тянет их к жизни большой семьей, кланом. В судьбу этого народа вписано общий, общее, если не произносить синонимического слова коммунизм. Для аргументации своих идей Дюамель использует свое знание творчества Ф. Достоевского, в книгах которого он многократно видел общающихся между собой жильцов одного дома, пансиона, семьи и людей разного социального положения, собравшихся в одном месте.
Дружеские отношения связывали его с французским продолжателем дела Пастера Этьеном Бюрне, побывавшим в России сразу после высылки знаменитого парохода 1922 года, в 1923 году. Этот знаменитый биолог в книге, написанной в форме романа, нарисовал для взволнованного Запада вполне благополучную картину новой послереволюционной России. При этом он высказал мысль о том, что вся русская интеллигенция еще до войны 1914 года сочувствовала своему обнищавшему народу. Об этом свидетельствует русская литература, хотя в России безусловно существовал и существует большой контраст между образованной элитой и необразованной толпой. Некоторые интеллигенты и среди них, например, К. А. Тимирязев (1843–1920), безоговорочно примкнули к коммунистам. В условиях нарастающей анархии толпы только большевики, с его точки зрения, могли вывести страну из тупика. Кто-то из интеллигентов замкнулся в себе, кто-то нашел свою рабочую нишу. Теперь они пребывают в тишине и испуге. Есть также много интеллигентов, павших в борьбе с советским строем, голодом, разрухой и эпидемиями. Часть интеллигенции делает вид, что примкнула к новому режиму во имя того, чтобы заниматься своим делом, наукой. Советская власть, пишет французский писатель, дает им все, чтобы они посвящали свое время основным занятиям, а не пошли бы в дворники, армию или горничные.
Это было написано явно после книги Герберта Уэллса Россия во мгле,1920, но также и под влиянием увиденного в продемонстрированных Дюамелю научных учреждениях. Жорж Дюамель отметил и то, что для людей нового поколения, не получивших глубокого образования, были организованы институты красной профессуры и другие рассадники нового научного порядка.
Следует признать, что взгляды французского писателя отличаются привычным для него социологическим подходом, но нельзя отказать ему в хорошей доле аналитизма, умении сопоставлять факты, где-то быть недоверчивым, а к чему-то присмотреться и прислушаться внимательно. Приехав в Россию якобы с научной целью для чтения лекций и выступлений, Жорж Дюамель знакомится с учреждениями, которые оказывают помощь иностранцам, например, с ВОКСом (Всесоюзное общество культурных связей с заграницей): «Мне неважно, пишет он, что этому учреждению приписывают особенную роль в пропаганде коммунизма. Для путешественника, который воспользуется услугами этой организации, все будет выглядеть иначе. Именно БОКС облегчает доступ в музеи, памятные места, библиотеки и в любые точки, которые предполагаешь посетить»194. Именно эта организация выдает иностранным писателям нужную информацию и обеспечивает их квалифицированными переводчиками-полиглотами, тоже старыми интеллигентами. Они же, сотрудники ВОКСа, помогли отправить из СССР купленные автором книги и журналы. «Ошибаются те, пишет Дюамель, кто думает, что совершает авантюру, отправляя письмо из СССР. Я отправлял письма своим близким и впоследствии переписывался с друзьями без задержки». 195 При этом Дюамель не знал, что для него в России в период четкого деления на социальные страты и категории кем-то специально было предложено наименование его как «попутчика».
Врач, прошедший первую мировую, поклонник семейных ценностей и добра, искатель в жизни позитивного начала в противовес натуралистам, Жорж Дюамель снискал у новых русских двадцатых годов доверие и льготы, хотя бы не на долгое время. К началу сороковых годов его уже в попутчиках не числили (!).
Новые слова, неологизмы, отношение к ним стало предметом одной из главок книги Поездка в Москву. Аббревиатуры, сокращения, усечения старых слов волнуют французского писателя, и он справедливо полагает, что это общее для Европы поветрие, приводя в пример аналогичные французские усечения и аббревиатуры: democsoc, autochir, TSF, GQG, GBD, P.E.N. «Это зло, пишет он, угрожает всем языкам мира, оно затрудняет чтение множества новых текстов». [Дюамель 1927:94] Дюамель не идет в своем анализе так далеко как Оруэлл, фиксирующий новый словарь, в перспективе, обещающий, как итог, равенство знака и его референта, но он старательно записывает новые русские слова и дает им толкование. В частности, он поясняет, что такое Госиздат, Коминтерн, Наркоминотдел, ГПУ, Наркомпрос, Рабфак, Рабкор, Комсомол и уже упоминавшиеся выше ЦЕКУБУ и ВОКС. Как национальный французский автор, большой писатель и журналист, Жорж Дюамель выступает против идеологизиции и вырождения языка. Он твердо знает, что употребление скользких эвфемизмов, затасканных идиом, а также эксплуатация понятий, не имеющих конкретного значения (всякого рода «измов»), которой слишком злоупотребляют в начале XX века, и, в особенности, обилие аббревиатур способствуют деградации речи. Новые механизмы языка укрепляют новую власть, а потом могут поддержать и диктатуру. Дюамель пока не делает серьезных выводов о возможности в будущем диктатуры в России, но он чувствует в аббревиатурах не только выражение новой действительности, но и порчу языка, и вот это очень важно.
Дюамель и его друг Дертей побывали, находясь в Ленинграде, в фонетическом институте, оснащенном по последнему слову техники. Они увидели фонографы последней конструкции, тщательно записывающие и воспроизводящие звук. «Русские, пишет Дюамель, записывают голоса своих актеров, партийных деятелей, поэтов и некоторых ученых. Мы попросили записать и нас, чтобы оставить эти записи для потомков»196
Приехав в Москву, Дюамель прочел лекции в нескольких театрах— Малом, Камерном, Художественном, Театре Революции и театре Мейерхольда. После лекций он оставался смотреть спектакли и обнаружил, что русские превосходные актеры: одни и те же люди играют и в комедиях, и в трагедиях, и в оперетте. Они умеют прекрасно говорить, петь, танцевать, плакать, смеяться. Они играют не просто с душой, но страстно, лихорадочно. Автор манифестов унанимизма Жюль Ромэн, всегда говорил, что театр как хор, прекрасное место для единения. В театре рождается бог (божественное начало), единая возвышенная душа. Режиссер и дирижер оркестра — герои, способные на великие действия. И вот в России, отмечает Дюамель, много хоров и оркестров, в особенности симфонических, которые могут работать даже без дирижера.
В театре важно все и костюмы, и декорации. Произошла революция, поэтому теперь здесь все нуждается в обновлении. И хотя на сценах дают те же пьесы классиков— Гоголя, Толстого, Чехова, Достоевского, Островского, они должны звучать по-новому и быть представлены в иной манере. Новые авторы еще не появились, но, по мнению Дюамеля, вскоре появятся. Драматическое искусство ждет своих глубочайших революционных перемен. Театр — это слава России. Актеры работали в тяжелые годы и в голод, и в холод, и они были нужнее, чем хлеб.
Люди, приходящие в театр, одеты скромно и чисто. Публика внимательна и хорошо чувствует происходящее на сцене. После спектакля долго аплодируют, выражая признательность. Особенно Дюамелю нравится превосходная русская вежливость, о которой западные демократы не имеют ни малейшего представления. Затерявшись на незнакомой улице, достаточно было отыскать глазами старого человека, и он все превосходно мог объяснить по-французски, и местонахождение, и дорогу, и направление. Все образованные люди, записывает Дюамель, в старой России хорошо говорили по-французски. При этом великий язык в устах пожилых людей вовсе не был для них языком шампанского, коньяка и шелковых чулок, это был язык культуры.
Поездка в Москву представляет собой довольно сухой прозаический отчет о поездке в новую для автора страну. Однако как книга в жанре воспоминаний о путешествии она не единственная в наследии Жоржа Дюамеля. Его перу принадлежит немало других книг о путешествиях. В предисловии к Сердечной географии Европы, 1931 (Geographic cordiale de lЕurоре) он напишет: «Мигель де Унамуно сказал мне: «Молодые люди не знают сегодня, что такое надежда. Чтобы иметь большие надежды надо иметь много воспоминаний. Эта его фраза преследовала меня, когда я путешествовал по Европе». Стиль его «Сердечной географии Европы», в которой речь идет о перемещениях писателя через всю по Европу, включая Финляндию, разительно отличается от Поездки в Москву. О Европе писатель рассказывает возвышенно, в поэтическом стиле, чуть ли не ритмизированной прозой. В России же он, совершенно очевидно не ощущает себя на крыльях нордической поэзии, как в Финляндии. Незнакомая писателю реальность понуждала его только к прозе. Однако известно, что когда позднее Дюамель напишет о своем новом путешествии на Восток, в Японию (Япония. Между традицией и будущим, 1953) 197, он снова зазвучит как прозаик, просто комментирующий выполненные коллегой-профессионалом хорошие фотографии. Очевидно, это было продиктовано как издателем, так и спросом читателей. Поэтические переживания о России, сделанные французом, они вряд ли готовы были принять.
Путешествие в Москву написано нормальным человеком с благими намерениями, а не максималистом и не доктринером. Дюамель доверяет практике жизни, различает случайность и закономерность. Унанимизм, как учение, мог бы вывести его за пределы ясного взгляда и предоставить ему надежное убежище, дать внутреннюю защищенность против наступающей на него реальности, но он этого избежал. Отойдя от крайности близкого ему учения, он просто проявил уравновешенность и терпимость. Широко и разносторонне образованный, Дюамель умело избегал и неразборчивой учтивости принимать с поклоном навязываемые ему ценности. С иронией, используя терминологию Метерлинка о коммунизме, как о большом муравейнике, он оставался рациональным и конструктивным, но не отходящим от здравого смысла, от разговора о социализме и реальном будущем Европы. Своей культурой, памяниками, своими моральными ценностями русский народ заслуживает специального места в нашем мире.
В каждой культуре существуют универсальные понятия, касающиеся времени, пространства, изменения, судьбы, отношения частей к целому, которые определенным образом связаны между собой и образуют, по выражению А. Я. Гуревича, своего рода модель мира, ту сетку координат, при построении которой люди воспринимают действительность и строят образ мира, существующий в их сознании. Информация в таких случаях часто не перепроверяется, потому что люди опираются на те условности, к которым привыкли, у них слишком велика опора на сложившийся социальный консенсус, заданный данной культурой. Речь идет о распространенности ходячих представлений, которые могут существовать не только в обыденном сознании, но и иметь значение в профессиональных кругах, в сообществе ученых или деятелей культуры. Мера их распространенности может быть различна, но ореол так думают все свидетельствует об их силе и значимости. Во Франции понимали, что серьезные подвижки в России произошли, а потому должен был произойти и слом социального консенсуса. Но еще долгое время, вплоть до сегодняшних дней отношение к России и всему, что с ней происходит, неоднородно, а любая о ней информация может быть слита в накатанное русло. Поэтому хочется еще раз подчеркнуть, что Дюамель со своими суждениями забыт или подзабыт во Франции, потому что он своего рода «белая ворона», так как он не сравнивал свои интерпретации с интерпретациями других.
Как писал М. К. Мамардашвили, всегда очень интересно наблюдать за тем, как субъективность входит в реальность. Разный смысл, вкладываемый в одни и те же понятия, выраженный одними и теми же словами, приводит к разной трактовке значений, казалось бы, давно известных слов. Мы видим, как по-разному у французского писателя выявляются значения, казалось бы, известных и однозначных слов: социализм, коллективизм, индивидуализм, вождизм. Но к концу пребывания в России, записывает Дюамель, у него и его друга Дертея, появилось ощущение прогресса в языке, на котором они выражались в коллективе москвичей. Иными словами, перемена дискурса облегчила и изменила сложную коммуникацию, привела к новому образу социального окружения, новой конструкции социального мира. Ум, высвобождающийся из знакомой диалогической ситуации, создающий дистанцию между собой и другим Я, получив свободу наблюдения за другими со стороны, начинает заново классифицировать другие Я.
Жанр путевых заметок не мог дать возможность нарисовать телесно-душевный облик русского человека, дать его образ, обозначить его характер, но сам факт выступления в таком жанре уже говорил о многом. Дюамель вынес на французский рынок идей, используя вполне западную упаковку, картины русской жизни, портреты конкретных людей и ученых, новые словесные формы.
Это было время, которое требовало толмачей, и одним из них стал Дюамель. Непонятное для себя он так и оставил в области неразгаданного. Хладнокровно, как медик, Дюамель описал труп В. И. Ленина в мавзолее, добавив к этому описанию рассказы о встречавшихся ему к тому моменту уже многочисленных бронзовых скульптурах и портретах. Возможно, полагает он, они должны сыграть роль изображений богородицы, вероятно, Ленин— это икона для бедных, страшных и убогих. Однако, ему непонятно, почему это русские готовы связать все произошедшее в стране в первую очередь именно с Лениным? Неужели оттого, что они привыкли толпиться? (Вспомним толпу на бульваре, на митинге или в универмаге у Жюля Ромена, она обладает единой душой). Дюамель сравнивает толпу возле церкви с толпой, стремящейся попасть в мавзолей Ленина. Во второй толпе он отмечает наличие людей разных национальностей.
И вот еще одно свидетельство о жизни в России, приблизительно того же периода (1934), зафиксированное и оставшееся на бумаге записной книжки, изданной в наши дни исследователями творчества Андре Мальро.
Может ли записная книжка быть литературным жанром? Подчеркнем, именно записная книжка, а не что-либо другое, обработанное самим автором, секретарем или собратом автора по перу? Андре Мальро — писатель с твердыми политическими убеждениями, кругозором, острым ощущением реальности, чувством объективизма. Впечатления момента, зародившаяся идея, образ, который надо зарисовать словами, чтобы он не исчез; реплика и персонажи, вымышленные и реальные одновременно; будущее произведение, трамплином к которому может стать — записанный эпизод — вот что собой представляют «С.С.С.Р., записная книжка, 1934».
Стоит отметить, наверное, что действие большинства романов и произведений Андре Мальро происходит за границами Франции, где писатель живет, однако, как известно, он постоянно путешествует или ездит в командировки. В 1934 году он вместе с Кларой Мальро на пароходе «Дзержинский» в обществе знаменитого Ильи Эренбурга, тогда корреспондента «Литературной газеты», приезжает в СССР на первый съезд российских писателей, объявивший своей программой утверждение метода социалистического реализма.
Совсем не готовясь к нему и не желая осмыслить это серьезное и громоздкое мероприятие, А. Мальро в своей тетради делает записи о разговорах и беседах, которые он слышит сначала на корабле, потом в тех местах, куда его возят. Логикой и охватом места событий эти записи не отличаются. Скорее они носят случайный характер. Кто-то рассказал Мальро о том, что Гоголь перевернулся в гробу. Переводчик Стенич («он красив как дореволюционный интеллигент») заглядывал под крышку гроба и вынужден был телеграфировать в ГПУ об исчезновении одного сочленения позвоночника. Это первая зарисовка в записной книжке обеда с вином. Окружавшие его писатели были крепко пьяны.
За ней следует заметка о пении беспризорников и выделены первые слова предсмертного письма Маяковского: «Товарищ правительство». Возникает мысль, кто же оно, это правительство? Эренбург пояснит Мальро, что судьба Маяковского похожа на судьбу «проклятого поэта» Вийона. Настоящая советская литература не должна настаивать на чувствах одного, но на чувствах всех людей.
Мальро тотчас начинает продумывать, кто же это все люди, наверное, они выглядят так, как те, кто пришел на прощальный бал в путешествии корабля «Дзержинский»: пассажиры, матросы, обслуживающий персонал. Однако, помимо того, что есть категория людей, обозначенная, как все, оказывается, существуют и другие категории, не входящие в обозначенное единство, и первые, кого он так отмечает — это — кулаки. Ему их представляют следующим образом: «О, это старый мир, выскочки, нувориши». Запомнив слово старый как несущее негатив, он вновь обращает на него внимание в высказывании Б. Пильняка: «Если мы не добавим чего-нибудь новенького в наши романы, нас примут за старых писателей». Новые писатели — это очевидные пропагандисты, любители Золя, сделавшие объективность своим основным коньком. Современная литература должна говорить о великих исторических событиях и побеждать вместе с народом в классовой борьбе.
Далее, записывая очередной эпизод, Мальро сначала обозначает тех, с чьих слов он об этом узнает. Он пишет:…рассказал Эренбург, рассказал Эренбург со слов Б. Пильняка. Встречаясь с каким-либо человеком-собеседником, он записывает его имя, а потом набрасывает его портрет.
Алексей Толстой. Пропуск строки. «Единственный, кто одет элегантно. Платиновая цепочка. Кажется, к нему относятся с уважением».198
Вишнев. Пропуск строки. «Квартира, три бедных комнаты. На стене фотография Маяковского, иллюстрация Раба Микеланджело, еще одно фото — Рабиндранат Тагора, палехские лаковые миниатюры, на полках книги, на верхней полке произведения В. И. Ленина. Живой блондин невысокого роста с приятным открытым лицом, несмотря на бельмо на глазу. Некоторая наивная многозначительная радость, он дарит книгу в обложке из палехских миниатюр. Вишнев — летописец Палеха.199 Портрет краткий, но хорошо цепляющийся за память.
Побывал Андре Мальро и у Эйзенштейна, он запишет: «Чисто советское жилье: одна комната в большой квартире, где живет еще 7 человек. Ему звонить четыре раза, его соседу 7 раз».200 [Мальро 2007:56]
А вот портрет Пастернака. В записи это выглядит так: Пастернак. Пропуск строки. «Брюнет Бестер Киттон, неловкий, что-то мямлящий, но совершенно очевидный гений. Если бы он был мусульманином, его бы считали пророком. Рядом с ним Олеша. Два живых хитрых глаза на деревянном лице гиньоля».
Далее в естественном беспорядке записной книжки следуют впечатления о посещении Третьяковки, где французский писатель ознакомился исключительно с иконами. Будущий автор Воображаемого музея с поэтической чувствительностью отметил блестящий соломенный цвет основного фона русских икон, глубокий гранатовый цвет или цвет вина по краю иконы, тонкую графику изображения лиц богородицы и святых. На выставке современного искусства (какой именно не обозначено) он не нашел ничего достойного и записал только слова сопровождавшего его репортера: «Вы знаете, по настоящему научная философия — это только марксизм».
Путешествие, пребывание в городе, а не на корабле — это, в основном, беседы. Вот, например, Мальро записывает беседу с нашим послом в Чехословакии Аросевым. Мальро разговаривает с ним долго и подробно и потом тщательно старается ее записать. Русский дипломат говорит о том, что Чехословакия — это не демократическая страна, а то, что говорит Бенеш — это лишь попытка ее замаскировать, представить лучше, чем она есть. Для Аросева фашизм — это, совершенно очевидно, борьба банковского капитала с капиталом промышленным, это развитие, это совершенно очевидно коммунистическая угроза. С ней-то и хотят бороться банкиры. Крестьянство — это спокойствие, крестьянам надо дать жить, и тогда они выживут от поля. В Чехословакии крестьянство справедливо восстает против рабочего класса и т. п.
Далее через пропуск строки следует запись рассказа Аросева о том, что если ревнует мужчину коммунистка, она ничего никому не говорит, а сразу пишет письмо в милицию. Если ревнует интеллигентка, она ничего не говорит и ничего не предпринимает. Если ревнует крестьянка, то она без промедления набрасывается на свою соперницу и может ее поколотить. Пунктирная, но достаточно подробная запись услышанного от Аросева свидетельствует об интересной, осмысленной внушительной информации, полученной А. Мальро. Во всех заметках наблюдается фиксация рассказа о быте и политике, а также их сопряжении. Политика врывается и во все литературные разговоры об искусстве.
Очень часто упоминается имя Достоевского, и в словах случайных людей, встреченных в музее или на улице, и в речи писателей, режиссеров, художников. Совсем недавно прочитавший эссе Андре Жида о Достоевском Андре Мальро внимательно прислушивается к тому, что говорят о нем русские писатели. Эренбург, например, признается ему в том, что он не любит этого писателя. Иван в «Братьях Карамазовых» — это выдуманная фигура. Русская литература вообще полна идиотов. Это во французской литературе мы видим интеллигентов. Женщины во французской литературе соблазнительны и обаятельны, но глупы. В русской литературе наоборот. Тургенев полюбил Виардо только потому, что никого, кроме своей матери-мегеры и крестьянских барышень никогда не знал.
О Достоевском, записывает Мальро, рассуждают только старые люди. Коммунисты ненавидят его, потому что он мало оптимистичен. Писатель трагической судьбы, он пишет только о трагическом. Старики думают, что это мистик-философ, зацикленный на идее Антихриста. Впрочем, этот автор, с его точки зрения, вполне сравним с Эженом Сю и с Виктором Гюго. Фантина из «Отверженных» и Флёр-де-Мари, а также Соня Мармеладова сходные персонажи. Ему даже кажется, что Достоевский взял романтических героев из французской литературы. Но французы, знающие Россию и русскую литературу с ним не согласны. Экзотизм, записывает Мальро, придает литературным персонажам большую жизнеспособность, значительно большую, чем искусство воспроизведения реального героя.
Заметим однако, что в финале «Антимемуров» Мальро, как к провидцу, как к современнику обращается к Достоевскому, к его рассуждениям о цене прогресса о неизменности проверяющих цену мира страданий и о надежде, рождающейся в мире униженных и оскорбленных. Атомная бомба и лагеря, предназначенные для унижения и уничтожения ни в чем не повинных людей — реальная угроза гибели и Западу и Востоку и всему, что есть на земном шаре. «Истинное варварство — это Дахау, напишет он, истинная цивилизация-это прежде всего то в человеке, что лагеря пытаются уничтожить». [Мальро 1989:16]
К концу записных книжек заметки становятся все более краткими, отрывочными: это высказывания детей об истории и религии (они ничего не знают о том, что было до них), о коммунистах, которые в военных условиях становятся психически неуравновешенными, о неврозах и тоске, которая становится всеобщей, о перевоспитании на строительстве Беломорканала, о проститутке в отеле «Метрополь», жене ответственного работника. За свою работу она просит платить ей золотом, но ей дают только боны торгсина.
Для самосознания и самочувствия литературы не может быть безразличной психологическая атмосфера, которая существует вокруг первичных записей, вокруг быстрым карандашом отмеченного моментального знания, узнавания, сопоставления, идеи. Поездке в
Москву предшествовали, еще раз повторимся, какие-то записные книжки, но текст Андре Мальро— это истинно первичный текст, и он легко приходит к реципиенту, как некоторые сегодняшние тексты, опубликованные сразу по их написании. Обратив свой взор на Россию, Мальро поступает так, как это случалось со многими в те годы: он отправляется на поиск новой цивилизации и отыскание места в ней традиционной культуры. Даже в очень кратком тексте его записных книжек мы обращаем внимание на противопоставление старого и нового, которое писателя несколько смущает, поскольку затрагивается традиционное. Стараясь мыслить между восточным умом и умом западным, схватывая разницу в их направленности, Мальро во всех своих книгах тридцатых годов (Удел человеческий, 1933; Годы презрения, 1935 и эссе Искушение Запада, 1926; О европейской молодежи, 1927 и др.) обращает внимание на то, что восточный человек мало ценит индивидуальность, не придает ей никакого значения. Западный человек наоборот, как ему кажется, переживает свои собственные чувства и способен вообразить себе чувства партнера. Это свидетельствует о его раздвоенности, но ведь разум таким образом обретает самое себя. Идея «Я» — возможность любых вероятностей и защита от непрестанного соблазна мира.
Очень важная мысль Андре Мальро тех лет, которую он подает, как величайшее открытие современности— это «единство мира», гуманистические основы которого необходимо осознать. Запад и Восток, идя навстречу друг другу, должны сочетать индивидуальное и общее, национальное и общечеловеческое. Европейская мысль оскудела, инстинктивная жизнь, хотя и не бывает полностью бессознательной, но без особого усилия одолевает жизнь сознательную, и получается, что со вселенной людей связывает только стихийное чувство, а это неправильно. Как просто индивидуализм не может больше повсеместно властвовать, так необходимо искать согласия для противоречивых устремлений для людей разных полушарий. Надо достичь, понять, осознать, что есть новая реальность, свобода и чувство разума. Философские системы придают человеку пылкость выражений, сообщают ему какую-то экзальтацию, но ему необходимо пересекать любые пороги непонимания. Европа почти утратила тайну, поэтому так важно, чтобы непознанная старая Россия и неопознанная новая избавили ее от тяжело осмысленного ею одиночества, схожего с разочарованием в любви.