«Если память мне не изменяет, — пишет французский критик Жак Бреннер, — в 1928 году Андре Моруа в превосходной книжке, озаглавленной Руан, впервые рассказал о годах учения в лицее имени Корнеля, где занятия по философии вел некто Шартье. На лекциях Шартье впервые повеяло ветром, разгоняющим застоявшийся школьный воздух. Он не только всколыхнул школьников, но попытался разбудить и весь Руан. По вечерам в народном университете Шартье организовывал дискуссии. В газете Руанский вестник он публиковал некоторые из своих мыслей, подписывая их Ален. Беседуя на разные темы— о празднике, о рождестве, о поэзии, о соборе, он размышлял вслух»201. «Читая его мысли, — отмечает далее Андре Моруа, — я находил такие, какие еще не приходили мне в голову. Особенно интересными мне казались его идеи о человеческом измерении истории. Если до того момента я ходил по городу, не замечая Руана, то теперь меня все в нем занимало…»202.
Сын сельского ветеринара, талантливый молодой человек, Ален начал преподавать философию сначала в Руане, потом в Париже. Одновременно он писал короткие корреспонденции, озаглавленные им Propos (суждение, реплика, замечание). После Первой мировой войны его суждения стали печататься уже не в газете, а в виде брошюр, как авторский журнал. Ален выпустил книги по философии, эстетике, литературной критике, но авторитет у широкой аудитории он получил только своими моралистическими эссе.
В педагогике он использовал метод диалога, как говорят в таких случаях французы, сократического диалога. Слова учителя должны возбудить ответные высказывания учеников. Его стиль преподавания, так нравившийся учащимся, оказал через их посредство воздействие на всю педагогическую систему. Его мысли— это развитие декартовских идей о гуманизме, необходимости для всякого гражданина нравственного здоровья и нетерпимости во всех ее проявлениях.
С 1926 по 1914 гг. Ален работал в качестве постоянного корреспондента La Depeche de Rouan (Руанского Вестника), где ежедневно печатал свои идеи под заголовком Propos (Суждения), и еженедельно две колонки Propos du dimanche (Воскресных мыслей), потом стали выходить и Propos du lundi (Мысли по понедельникам). «Еженедельные статьи отравляют мне всю неделю», — скажет он впоследствии. Но он упорно работает. С 1906 года по 1914 Ален ежедневно записывает Propos d’un normand (Мысли одного нормандца), включившие в себя потом более трех тысяч статей. Это была очень хорошая работа, полагал он, потому что написанное неверно вчера, сегодня можно было исправить. Поставив себе целью жить «ни дня без строчки» (nulla dies sans linea), Ален трудится как вол, что заставляет вспомнить запись 1887 года в дневнике Жюля Ренара «Талант— вопрос количества»: «Талант не в том, чтобы написать одну страницу, а в том, чтобы написать их триста. Нет такого романа, который не смог бы родиться в самом заурядном воображении: нет такой прекрасной фразы, которой не мог бы построить начинающий писатель. И тогда остается только взяться за перо, разложить перед собою бумагу и терпеливо ее исписывать. Сильные не колеблются. Они садятся за стол, они корпят… Литературу могут делать только волы».203
Не менее точны по поводу ежедневной работы писателя строчки Юрия Олеши в автобиографической книге Ни дня без строчки: «Пусть я пишу отрывки, не заканчивая, но я все же пишу! Все же это какая-то литература — возможно и единственная в своем смысле, может быть, такой психологический тип, как я, и в такое историческое время, как сейчас, иначе и не может писать— и если пишет, то в известной степени умеет писать, то пусть пишет хотя бы и так».204
Умение работать и психологический тип— суть поэта-философа-две очень важные вещи, но есть еще одна не менее существенная составляющая творчества Алена, его образование, его специальная гуманитарная, филологическая и философская заданность. Зная древние языки, еще лицеистом Ален штудировал и глубоко знал Марка Аврелия и Платона, Сократа и Геродота, Гомера и Вергилия. Этих писателей и философов в его воображении постепенно сменили Монтень и Монтескье, Ларошфуко, Лабрюйер и Паскаль.
Определенная структура мыслей Алена заставляла его ни на секунду не оставлять без внимания окружающий мир, постоянно слушать и слышать его, вступив в литературу в эпоху символизма (импрессионизма), Ален как будто находится вне этих течений, он впитывает отнюдь недекадентский, пытливый дух времени. Однако отдельные статьи его по форме ничто иное, как передача мимолётного впечатления об одной из сторон окружающего мира, он будто стремится довести ее до определенного знака-символа, т. е. философской сентенции, скажем, о судьбе, унынии, пьянстве, инстинкте, природе, характере, вере и т. п. Можно сказать, что стилистически он действует, как художник, импрессионист-пуантиллист, тонко прорабатывающий отдельные «мазки», любое предложение, любую фразу. Случалось, Ален и сам писал маслом, не задумываясь о том, как он пишет, но его вкусы в области живописи опираются на канонические направления Systeme des Beaux-Arts (Система изящных искусств, 1920); La visite au musicien (В гостях у музыканта, 1927); Sentiments, passions et signes (Чувства, страсти и знаки., 1927); Беседы со скульптором (Entretien chez le sculpteur, 1937); Propos sur l’estetique (Вступление в эстетику, 1939). Читая заметки Алена о живописи, как бы скользящие, свободно перетекающие одна в другую, поражаешься многомерности и многозвучию того мира, в котором он живет— единственному и истинному богатству, которым мы владеем. Мужчина в бронзе ему дает понять, что он решил умереть за свою страну. Как только он видит статую с открытым ртом, он сразу понимает, что она хочет сказать. И это оттого, что его глаза всё то, на что они смотрят, видят в движении, в трениях, в столкновении и в волнении. Модель для художника, как «песчаная дюна», она незаметно движется. В своей парадоксальной манере Ален заявляет, что ему нравятся в человеке сочетание с первого взгляда несочетаемого, например, «сочетание педанта с атлетом». «Суждение, выраженное телом», всегда весомое суждение, и, наоборот, дисгармония мысли и облика отнимают доверие к содержанию. Это хорошо стало известно сегодня психологам, работающим над чьим-то имиджем в безусловном согласии с моментом и временем.
Видимость и реальность воздействуют на художника, и он бывает разным в зависимости от того, делает ли он рисунок, пишет ли акварелью или малюет маслом. Рисунок укрепляет живопись, упрочняет его. Было немало мастеров, опиравшихся на рисунок, но теперь художники чаще рисуют без опоры, выводя маслом подвижные линии и не заботясь о том, чтобы одна веточка вереска отличалась от другой, один волосок наступал на другой. Здесь ведет наступление общий цвет, и копирование природы и ее отражение получают новый смысл.
Устремляя свой взор в будущее, Ален думает о формах, но цвет продолжает его волновать. Ему кажется, что упадок живописи начнется тогда, когда в красках на палитрах живописцев четко проявится химическое происхождение содержимого тюбиков и возобладают цвета ярко-голубой и пунцовый. Художники тогда окажутся неспособными передать мир, в котором живут ум и мысль, проницательный взгляд и точные ощущения. Его собственный дух, как и дух живописцев, следует природе и оберегает ее. Блаженны сохраняющие небрежность, не поддающуюся исправлениям грацию!
Являясь в высшей степени гармоничным человеком, Ален наряду с естественными красками и звуками природы любил противоположные по жанру музыкальные произведения. Музыка, размышлял он, застигает нас на животном уровне. Самец малиновки привлекает не только своей яркой окраской, но и тем, как он поет (кричит), подражая то грохоту падающих змейкой камушков, то треску веток. На расстоянии чириканье или речь сами становятся музыкальными, заимствуя мелодию у обыденной речи или окружающего мира. Записываемая сочинителями музыка очищает шумы и посторонние звуки, превращая их в нечто приятное и абсолютно необходимое для слуха. В наблюдении-размышлении о пении птиц Ален обращает внимание на то, что звуки хороших крикунов (например, офицера, вопящего Целься, пли!) превращаются в кульминационные части мелодии. А в заметке Chant et cri (Пение и крик, 1927) он подчеркивает, что, если пение некрасиво, то в его звучании сразу вскрываются его физиологические, животные основы: то это крик обезьяны, то мяуканье, то блеянье. Скрипка льстит человеку, орган и клавесин удерживают тонкие оттенки и различия. Триумф музыки Баха не только в величавом звучании органа, для которого он пишет, но также и в упорядоченности этой музыки, что заметно при ее исполнении на других инструментах.
Вагнер насылает на слушателей симфонические бури. Только глядя на дирижера, указующего палочкой на скрипки и тромбоны, мы можем догадаться, что нам предстоит, и только в том случае, если мы музыкально образованы. Если же нет, то искусство может действовать на нас сильнее, чем мы того ожидаем. Как в случае с рисунком или живописью, Ален предупреждает о шумовых воздействиях. Повышенные децибелы убивают слух, провоцируют глухоту, а некоторые мелодии вообще, приводя в экстаз, могут довести до самоубийства.
Опираясь на тонкие наблюдения, порою взаимоисключающие (другой день), идеи Алена, афористически выраженные, заставляют на них сконцентрироваться и задуматься. Они подводят нас к психологии как науке и затем выводят за ее пределы. Механическая природа вещей повсюду нас «тормозит». Полный кретин может говорить абсолютно правильно. Но любим ли мы музыкантов, которые не умеют импровизировать? Бывают идиоты, говоруны без мысли. Если прислушаться к болтовне, то сразу замечаешь: мысль за ней всегда чуть-чуть запаздывает. У хорошего мыслителя речь упорядочена, словно ропот успокоенного моря. У Алена— можно прибавить — успокоенное море выплескивает на песок, кроме обкатанной гальки слов еще какую-нибудь спрятанную под водой вещицу. Встреча с итоговым словом столь же удивительна, как находка на берегу моря. Она всегда рождает фантазию. Безумцы поражают нас не столько нелепостью своих рассуждений, есть бред, в котором находишь логику. Настоящий сумасшедший обычно теряет контакт с вещью, с предметом, как таковым, он не хочет видеть его таким, какой он есть. Ален постоянно использует параллели, сопоставления, сравнения. Полагая обязательным сравнение как опор мыслей, философ подчеркивает, что целью сравнения является не объяснение, но упорядочивание. «Бредовое блуждание» есть закон мысли как таковой. Не надо сравнивать вещь с вещью, а мысль с мыслью. Речь лучше формируется, если сопоставлять вещь с мыслью или мысль с вещью. Вскоре в XX столетии это сделает М. Фуко (Слова и вещи).
Литературные мысли Алена весьма разнообразны. Его перу принадлежат собственно Propos de la litterature (Мысли о литературе, 1933, En lisant Balsac (Читая Бальзака, 1935), Stendhal (Стендаль, 1936) и Аиес Balsac (С Бальзаком, 1937). Первичные заметки об этих авторах появляются в Суждениях, где немало места уделено и русской литературе. Каждый художник понят им с точки зрения его философии, его больших идей, запечатлевающих в памяти и отдельные образы.
Нелогичной, неправильной кажется Алену вся жизнь Л. Толстого и его творчество. Нельзя сначала принять существование во всех его человеческих, жестоких и постылых мгновениях, а потом отречься от него. Так Ален думает о предсмертном уходе Толстого из дома. Особенно волнует французского писателя мнение Толстого о русской государственности, ведь чиновничество у русского писателя не оторвано от жизни, оно подчиняет свои помыслы служению России. Толстой связывает исход войны 1812 года с Кутузовым. Используя смену времен года, человеческие страсти, настроения, он в итоге трудно, с грандиозными жертвами, но побеждает. Французский рационализм в этом романе наталкивается на русский «задний ум», который не в состоянии до конца объяснить даже сам автор «Войны и мира». Если бы он в своих произведениях, как в философских сочинениях, оперировал бы учением о непротивлении злу насилием, то мало что в русском народе сумел бы объяснить. Ален ищет и не может найти суждения, порицающие Толстого, и приписывает ему «сверхчеловеческий фатализм». Алену невдомек, что несгибаемые герои Л. Толстого и отсутствие, как ему кажется, «божественного центра» вовсе не новаторство русского писателя, не плод его воображения, а зеркально верное представление русской жизни. У русского народа есть «божественное начало» и даже не одно. Размышления о долге и чести, свойственные его героям, их ответственность перед родиной сродни, как выражается французский философ, спартанским или скифским. С его точки зрения француза, представителя своей нации, у русских таких чувств не должно быть. Однако Ален совершает ошибку, объясняя поведение русской нации в войне 1812 года «химией земли» (морозом, голодом, кострами, кониной как единственной пищей и т. п.). Он прав, отмечая у русских языческие настроения и соответствующее поведение, но не хочет признать, что высокую духовность задало русским православие. Это характерно как для аристократа, так и совсем для простого человека. Бастард Пьер Безухов— масон, пацифист, книжник, острый наблюдатель изнанки государственной и чужой личной жизни, как нельзя лучше раскрывает нам суждения самого Толстого, принимающего грешный мир и страждущего персонального покаяния во имя ближних и дальних.
Ален видит человеческое я писателя также в образах Каренина и Нехлюдова. Первый представляется ему человеком порядочным, благочестивым, верным, «военным, который не воюет», человеком реалистичным и потому бюрократом. Нехлюдов, по Алену, тип простой и даже примитивный настолько, что не стоит о нем рассуждать. Странно, что в романах о животрепещущей жизни, об отношении к женщине и любви, Ален увидел только философию государственной машины и чиновника, ведь ему совсем не чужда была диалектика души, многообразный, меняющийся на глазах мир, его стихийность и искренность, терпение и выносливость, широта и страстность русской натуры.
Ф. М. Достоевский, знакомый ему как автор Записок из мертвого дома, увиден Аленом как писатель, «оголивший человека», показавший его в отношении к труду. Своим рационализмом, который привел французов к остро экзистенциальному видению жизни, Ален определяет дух будущих произведений Сартра и Камю. Вместе с Достоевским он анализирует внутреннее эго русского в состоянии несвободы, в одинаковых для всех каторжников условиях. Он даже позволяет себе положительно отозваться об энтузиазме заключенных и разработке новых дидактик для педагогов. Понимая, что взгляд Алена всегда нетрадиционен, всё-таки поневоле удивляешься тому, что автором не отмечено то, чем восхищались другие иностранные читатели Толстого и Достоевского— психологизмом русской литературы, раскрывшем Россию с неожиданной для Европы стороны.
Критика определяет теоретические взгляды Алена, как «философию здравого смысла», отражающую настроения радикал-социалистов эпохи III Республики.205 Его собственное любопытство ко всему, что он видит вокруг, как бы ни было оно рационально, а значит немножко искусственно, все равно служит примером многим его последователям, которых он весьма искусно, под множеством предлогов, заставляет «остановиться, оглянуться» и побеседовать с ними о религии в Les idees et les ages (Идеи и эпохи, 1927, Propos sur la religion, 1938); об истории в Mars ou la guerre jugees (Марс и осуждение войны, 1921); о воспитании Propos sur Г education (О воспитании, 1932) и о политической экономии в Propos de Гeconomique (О политической экономии, 1935).
Универсальность взглядов Алена, разносторонность и глубокие знания позволяют его сравнить с Гастоном Башляром, столь же страстно продвигающим пытливое отношение к миру в обыденное и банальное сознание современников. И тот, и другой мыслители преподавали в лицеях, из чего следует, что к их мысли прикоснулся не один десяток человек. Многие из современных поэтов, писателей и философов обращаются к авторитету этих простых мыслей, нашедших простую форму выражения. У лучших философов мира они заимствуют свой арсенал, вполне отдавая себе отчет о том, как высказался Мальро, что «культура не наследуется, а завоевывается, к ее постижению надо приложить немало усилий».
В усвоении прошлого для Алена важны не доказательства и дискуссии, потому что, как известно, можно доказать все, что угодно с помощью слов, и черное станет белым. Дискуссия никого никогда ничему не научит. Стараться понять надо саму жизнь, и не надо ни на кого оглядываться, жизнь идет вперед, совершенно не заботясь о доказателствах. Лучшее, что может сделать философ— это попытаться уловить неподвластный ему, сотворенный не им, дух времени. Философ не вождь и не политический деятель, как и экономист, он не может быть демиургом-реформатором. У людей, оперирующих цифрами и фактами, царем в голове могут стать только опытные данные и язык логики. Дурное пользование даже своим родным языком, отрыв слов от реальности означает создание концепции — своего рода архитектурного сооружения— во зло.
Латинский язык, которого теперь никто не понимает, это прекрасный урок вежливости. Им пользуются как камертоном, для реверансов в обращении. А когда учат детей английскому языку, хорошо делают, воспроизводя свойственный англичанам звуковой фон и манеру смеяться. Известно, что хороший оратор сымитирует своим голосом всеобщее волнение и непременно добьется понимания смысла. Нормальное течение мышления наивно. Люди, способные хорошо сформулировать, выпестовать идею, достаточно редки, особенно если делают они это не ради самой идеи, не ради бреда, а для адекватного общения с себе подобными. Одна из самых редких наук— это наука учтивости, отбрасывающая упрямство и бесплодные споры. Однако нельзя жить лишь внешними проявлениями почтения и учтивости, являющимися формой без содержания. Внешнее— это удел дам, любящих пустую болтовню.
Ален не осуждает людей, говоривших цитатами, поскольку, используя чужие прекрасные мысли, они их передают другим поколениям. И, хотя лучше размышлять, чем говорить самому, но до тех пор, пока ты этому не научился, почему бы не взять пример с Монтеня, задумавшегося над философским наследием старого мира, или со Спинозы, решившего познать эмоциональное и рациональное в «Библии». Наука о красноречии, о правильно сказанном слове, кажется устаревшей, но до сих пор, уже не одно тысячелетие, люди, разуверившись в ней, возвращаются к истокам снова. Вообще само искусство мыслить состоит для Алена в разъяснениях чужих или собственных идей общедоступным языком. В великих идеях всегда есть что-то детское, как выражается Ален, отчего записные умы пройдут мимо, не замечая их.
Суждения создавались Аленом на протяжении многих лет, он стал свидетелем многих значительных событий XX века, но, говоря о них, он не изменял обычному состоянию внутренней созерцательности. Никакая политика и современные, разворачивающиеся на общественной арене события его не увлекают. Как философ и литератор, Ален был немного дерзким и порой задиристым, но в ограниченных пределах. Умеренность его подруга, к мыслям, которые озарили Е. Замятина, О. Хаксли и в особенности Д. Оруэлла, он не подходит.
На протяжении XX века человечество не без удовольствия раскалывается на правых и левых, поскольку кучкующим и группирующим их вождям, хочется думать, что речь идет только о тех, кто родился для того, чтобы спать в тепле, сидеть в удобном кресле, думать о своем кошельке и жить в свое удовольствие. Депутат от рабочих на второй же день перестает быть рабочим и принимает характерный для депутата образ мыслей, быть депутатом — это профессия. Любой человек, живущий такими убеждениями, непременно буржуа. И проповедник, и учитель, и врач, и торговец— все буржуа. Настоящие рабочие, они вкалывают, их единственное желание довести свою работу до конца и по возможности быть хорошо оплаченными. Все, кто делает большие успехи в искусстве вести собрания, подчас теряют то, что позволило бы им составить осмысленную и верную резолюцию. Любое правительство может стать посредственным, оставив после себя огромные и разрушительные глупости, ярким проявлением которых является война. Накопленные и созерцаемые сами по себе знаки богатства какого-либо капиталиста никого не разоряют. Капитализм — это абстрактная и лишенная смысла идея, но и отрицание ее бессмысленно и абсурдно. Нельзя придать ускорение тому, что, возможно, будет разрушено временем… или не будет… Агностик в науке об обществе, Ален слишком хорошо знает мудрость древних историков, которым никогда не приходилось констатировать даже временное благоденствие человека.
Переходя с языка конкретики на язык вымысла (вымышленные монархи, «тайная империя»), он говорит, что не рисуя утопии, он и не создает антиутопии, он скептик, как Монтень. Цепочка мудрецов, чьи идеи он заимствовал, обдумывал и заново шлифовал, сформировала из него глубокого мыслителя своего времени, к которому стоит прислушаться, а если он кого-либо увлечет, то, может, и полюбить.