Снег хлестал по высоким окнам здания. Дрожали и дребезжали стекла. В кабинете стало темно. Николай Иванович Голубев зажег свет и сел разбирать бумаги. На глаза попалось письмо рабочих мастерской по поводу Кочкарева.
Голубев вспомнил, как впервые увидел Никанора Никаноровича. Машинным залом руководил молодой способный инженер Иваков, и оставалось только подыскать человека для заведования мастерской. Тогда и подвернулся Николаю Ивановичу Кочкарев.
Солидный и представительный, он вошел в кабинет Голубева и, назвавшись, подал ему рекомендательную записку. Она была от прораба, который раньше работал вместе с Николаем Ивановичем.
Прочитав записку, Голубев взял у Никанора Никаноровича трудовую книжку и, перелистывая, стал смотреть записи. В них значилось, что он работал мастером, техноруком, прорабом ремонтно-строительной конторы. Голубев обрадовался: Кочкарев знал строительное дело.
Возглавив мастерскую, Никанор Никанорович проявил необыкновенное рвение. Голубев, наблюдая за Кочкаревым, был доволен: ему нравились его опыт, хватка.
За окном продолжала неистовствовать метель. Голубев протянул руку к письму, которое лежало перед ним. Он читал его уже несколько раз и каждый раз находил что-то новое. И вообще, оно скорее было похоже на статью, чем на письмо. В нем сквозила уверенность, глубокая убежденность в позиции, которую занимали рабочие в отношении Кочкарева. Голубев отдавал себе отчет, что письмо било не только по Кочкареву, но и по нему самому как главному инженеру.
Николай Иванович не любил делать опрометчивых шагов, он не относился к числу руководителей, которые легко впадают в гнев, выходят из себя, — он предпочитал руководствоваться разумом. К рабочим относился дружелюбно. Дружелюбно был настроен и к Буданову. Он понимал, что Кочкарев не писал бы докладных, если бы между ним и Будановым не было конфликта. Разрешить же конфликт — дело сложное. И когда обратился к общественности, воочию убедился в этом. Буданов стойко отметал нападки Кочкарева, а теперь даже перешел в наступление. Конфликт достиг апогея, породил новые сложности. Приходилось уже разбирать не Буданова, а Кочкарева, а он за короткое время поднял столярную мастерскую, добровольно взял на себя задачу постройки домика и оранжереи и блестяще справился с нею. Предполагалось в будущем построить помещение для хранения многочисленных баллонов, еще один вегетационный домик и вторую оранжерею. Попов и Голубев и тут надеялись на энергию и опыт Кочкарева. Попов все чаще поговаривал, что Кочкарева надо бы премировать, как-то приободрить. А по письму выходило, что его надо отстранить от руководящей работы, а может быть, и уволить совсем. «Я не потакал Кочкареву, когда тот писал на Буданова докладные, теперь не буду потакать и Буданову», — решил Николай Иванович. Первым делом ему пришло на ум позвонить Никанору Никаноровичу. Он набрал номер мастерской.
Кочкарев не заставил себя ждать. Голубев окинул взглядом его могучую фигуру, взял со стола письмо и протянул ему.
— Полюбуйся, что о тебе пишут рабочие, — с досадой проговорил он.
Никанор Никанорович с опаской взял письмо, надел очки, пробежал первые строчки и, помрачнев, взглянул на главного инженера.
— Читай, читай! — поторопил его Голубев.
Слова мелькали в глазах, Кочкарев с трудом схватывал смысл, напрягаясь, мысленно искал опровержение написанному. Дочитав до половины, остановился, перевел дух. По лицу главного инженера трудно было что-нибудь угадать: он глядел безразлично, будто в пустоту. Никанор Никанорович вернулся к письму, дочитал его до конца, посмотрел на подписи и почувствовал, как у него защемило под ложечкой.
— Я старался… — голос его сорвался. В глазах было столько беспомощности и растерянности, что Голубеву стало жаль его. — Что же теперь? — прохрипел Кочкарев, увидев, что взгляд главного инженера подобрел.
Голубеву самому досаждало это письмо, и он уже подумывал, как скорее исчерпать инцидент.
— Приборы закончил? — спросил он.
— Да, — пролепетал Никанор Никанорович, белый как полотно.
— Сдай их в лабораторию.
Видя, что Кочкарев совершенно разбит, Голубев сообщил, что есть распоряжение дирекции о премирование технических работников за успешное строительство вегетационного домика, оранжереи, а также за изготовление приборов, и он включает Никанора Никаноровича в список премированных.
Еще минуту назад Кочкарев был безжалостно свергнут с небес на землю, и вот теперь он почувствовал, как в него вливается живительная сила. Лицо вновь обрело краски.
Голубев любовался произведенным эффектом, он любил миловать.
— Приборы сдать сегодня же! — требовательно повторил он.
…И все-таки он беспокоился: в газетах все чаще мелькали статьи об инициативах коммунистов. «Может, Буданов и прав? — сверлила мысль. — Может, письмо попадает в самую точку?»
Потом к нему зашел Уверов и как бы между прочим сказал, что, по его мнению, рабочие во многом правы, что следует подумать, не поставить ли на место Кочкарева кого-нибудь другого, например механика машинного зала Мишакова, который, хотя и работает недавно, успел сделать многое. У него производственный опыт, несомненные организаторские способности.
— Начальник зала Иваков в восторге от него, — добавил Уверов. — Конечно, дело ваше, — тут же поправился он. — Я к слову, решайте сами.
У Голубева, безусловно, была полная свобода действий. Ученые в его дела не вмешивались, заместители директора тоже. Но тем тяжелее казалась ему создавшаяся ситуация. Раздумывая, как поступить, он тянул время, хотя уже была создана компетентная комиссия. Более того, он был ее председателем.
Шел ученый совет. Директор института выступал с докладом. Он долго говорил о достижениях научной мысли в их институте, о той пользе, которую приносят многочисленные лаборатории сельскому хозяйству страны.
Для сидевшего в зале Буданова все, о чем говорил директор, было необыкновенно интересно. Он сожалел порой, что лишь косвенно причастен к важному научному процессу, а не является его прямым участником — для этого требовались немалые знания, которых у него, увы, не было. Но мысленно Иван цеплялся за старую истину: «Каждый на своем месте может творить чудо», — и она спасала его. Он представлял мастерскую совсем иной, не беспомощно-кустарной, а технически высокооснащенной, в которой создаются основы для любых научных экспериментов и открытий. Конечно, в таком случае пришлось бы работать не вслепую, как они работали до сих пор, а в самом тесном контакте с экспериментаторами, которые вооружат их научной идеей. Такой, нарисованный воображением вариант предполагал и иной уровень рабочих мастерской — коллектив, творчески мыслящий.
С трибуны уже говорил Голубев. Он остановился на самом узком участке деятельности института — экспериментальной базе, важном, как он сказал, подспорье в развитии науки. Потом повел речь о каких-то заказах и поставщиках нового оборудования, о срыве графика проведения опытов, раскритиковал неоперативность снабженцев. В конце речи Голубев заверил ученых в том, что весь технический персонал института, в том числе и мастерская, повысят требовательность к себе и обеспечат ученым бесперебойность в их работе.
Голубев хотел было сойти с трибуны, когда вдруг поднялся Буданов и громко спросил, почему до сих пор не рассмотрено письмо рабочих из мастерской. Вопрос прозвучал остро и требовательно. Голубев смутился. Сбивчиво объяснил, что не выкроили пока времени, но завтра же вплотную займутся этим вопросом.
Голубев знал, что, если по письму не будет принято радикального решения, Буданов не остановится ни перед чем. И на него, главного инженера и председателя комиссии, ляжет основная ответственность.
— Видите ли, — нимало не смущаясь от того, что он оказался в центре внимания всего зала, продолжал Буданов, — я сейчас болен и приехал на ученый совет специально, чтобы услышать от вас ответ публично. Если комиссия начнет работу немедленно, то я прерву больничный и выйду на работу завтра же. Вы прекрасно знаете, что от работы комиссии зависит судьба не какого-то одного человека, но всей мастерской как экспериментальной базы института.
— Нет, завтра приезжать не следует, — сказал Голубев, стараясь казаться объективным. — Уж, если хотите, приезжайте послезавтра, это будет наверняка…
Руднева не заметила, как и когда Буданов вошел в зал, и была удивлена его появлением на ученом совете. Как только кончилось заседание, она стала пробираться к нему сквозь толпу.
Иван увидел ее и остановился, ожидая, пока она подойдет.
— У меня к вам официальный разговор, — не остыв еще от своего выступления, выпалил он. — Вы не забыли ваши общественные обязанности?
Раиса, собиравшаяся похвалить Ивана за то, что он поднял вопрос о письме, насторожилась:
— Не понимаю, о чем это вы?
Иван почувствовал свою бестактность.
— Извините, я чересчур взволнован… Помните, на собрании в мастерской мы, рабочие, говорили о важном для нас деле, которое до сих пор остается без внимания? Вы же… — он хотел сказать: «профсоюзный деятель», но, сдерживаясь, не договорил.
— Вы имеете в виду собрание, на котором критиковали Кочкарева?
— Я имею в виду социалистическое соревнование, — уточнил Иван. — Понимаете, оно нужно нам не только для того, чтобы поднять производительность: оно дисциплинирует, формирует человека, очищает от всего плохого. А так ведь, чего доброго, превратимся в обывателей.
— Я согласна с вами, — заражаясь его горячностью, ответила Раиса, — но не думайте, что я ничего не делала. Я говорила с Кочкаревым, но он считает сам и успел уже внушить всем, что у нас, мол, не серийка, не завод, а экспериментальная мастерская. Его доводы показались вескими. — Раиса развела руками: — И дело затормозилось.
— Я сам понимаю, где собака зарыта. Потому-то и навалился сегодня на Голубева.
— А теперь на меня напираете, — улыбнулась Раиса.
— Простите, — смущенно засмеялся Иван. — Терпел, терпел, сегодня приехал сюда и не в меру разгорячился.
— Ничего… Это полезно было услышать и Голубеву и мне, а то ведь мы сами не раскачаемся.
Раиса не могла не чувствовать себя виноватой. Она должна была использовать единственно верный путь: обратиться за помощью к Попову, с которым была в хороших отношениях еще со времен дружбы с ним ее отца. Владимир Алексеевич любил рабочих. Когда-то в молодости сам был рабочим и еще теперь, при случае, восторженно рассказывал о тех временах. Раисе вспомнилось, как однажды на комсомольском собрании он выступил с речью, в которой сетовал, что у них в институте нет энтузиазма, который отличал комсомольцев тридцатых годов.
Руднева очень сожалела, что сегодня он не был на ученом совете и не слышал Буданова: недавно уехал в длительную заграничную командировку для ознакомления с работой зарубежных биологических институтов. Сейчас она хотела успокоить Ивана, подбодрить его.
— Давайте действовать вместе, — тепло, по-дружески сказала она, коснувшись его руки. — Мне кажется, нас поддержат и Уверов, и Попов, да и Прутиков, я думаю, тоже…
После неожиданного выступления Буданова на глазах у всего ученого совета Голубев не считал более возможным оправдывать или защищать Кочкарева. Впрочем, он еще колебался, взвешивал и анализировал доводы «сторон», но окончательное решение пришло внезапно, само собой.
На следующее утро позвонили из лаборатории. Научный сотрудник Власова, едва не плача, сообщила ему, что прибор, который Кочкарев прислал из мастерской, не пригоден для опытной работы. Женщина была в отчаянии.
Голубев опустил трубку и тут же набрал номер Уверова, а затем Прутикова и попросил их обоих зайти к нему по делу Кочкарева. Вскоре все были в сборе.
Уверов пришел в новом белом халате, который был ему широковат и делал его полным. Высокий лоб пересекал большой шрам — память от осколка мины давних фронтовых времен. Тогда Уверов потерял много крови, долго лежал в госпитале. Голова плохо поддавалась лечению, его демобилизовали. Он вернулся в институт, весь штат которого по суровому закону войны состоял из женщин и стариков. Головная боль давала часто о себе знать и теперь, но он не жалел себя. Закончив одно дело, брался за другое, не требуя для себя ни званий, ни наград. Давно мог бы написать докторскую диссертацию, как и многие его сверстники, которые стали профессорами. Он же оставался кандидатом.
Уверов знал, что историю с Кочкаревым можно было отнести к тому, что принято называть болезнью становления, а институт с переездом в новое здание переживал именно такой момент. Но он знал и другое — институту именно сейчас нужен был порядок, прогрессивный стиль, выработанный на стыке науки и техники, в содружестве ученых, инженеров и рабочих. Такой блестящий пример он видел в освоении космоса. Крупные шаги делали физики и химики. Друзья Уверова иронически спрашивали, когда биологи запустят свой спутник.
Выслушав Голубева, он сказал:
— При стиле работы, навязанном нам Кочкаревым, далеко вперед не уйдешь. Нам нужен стиль, который организовывал бы и вел людей, воспитывал их нравственно. Его-то, судя по письму, и добиваются рабочие. Что ж, требование законное, своевременное, не считаться с ним нельзя, не имеем права! — Он почувствовал, что говорит слишком резко, и, увидев на лице Голубева недоумение, заговорил мягче: — Подберите Кочкареву другую работу, неруководящую. В мастерскую поставьте человека более чуткого, я уже говорил о Мишакове, больше пока некого. Попробуйте его, человек с большим производственным опытом.
Прутиков сидел молча, глаза его смотрели куда-то в угол. Слушая Уверова, он невольно думал, что безнадежно отстал…
Раньше Прутиков работал на плодоовощной опытной станции. Занимался вегетативными гибридами, потом проблемами яровизации пшеницы, капусты, лука. Он стремился, чтобы его труды приносили пользу, и у него были заметные успехи, благодаря которым за короткое время он вырос до профессора.
Когда же пришел в институт, ему после долгих лет практических занятий многое показалось тут сухим, академичным. Не нравилось, что он встретил здесь ученых, разделяющих в вопросах наследственности точку зрения Менделя, идеи которого были разбиты на биологической дискуссии 1948 года. Прутиков был убежден, что все эти гены, хромосомы, все эти теории о вещественном носителе наследственности — сплошная чушь. Его собственные опыты по вегетативной гибридизации показывали, что наследственными качествами обладает любая частица живого тела, а не какой-то там единственный носитель. Он признавал наличие хромосом (их можно было увидеть в микроскоп), но отрицал хромосомную теорию наследственности, отрицал менделизм.
После той дискуссии прошли годы. Биология при активной поддержке физики и химии переходила на новый уровень исследования — субклеточный и молекулярный, и в научной среде уже раздавались голоса, что идеи и открытия Менделя были блестящим предвосхищением новой революции в биологии. В душе Прутикова началось брожение…
Сейчас он сидел с кислым лицом, его глаза смотрели безучастно, разговор казался утомительно долгим. Время от времени он менял позу и поглядывал то на Уверова, то на Голубева. Когда Уверов кончил говорить и Голубев вопросительно взглянул на Прутикова, желая узнать его мнение, он устало согласился с предложением о назначении вместо Кочкарева другого заведующего.