Глава 19

Я стоял без малейшего движения. Ждал. Секунда тянулась, как смола.

Хворин тоже не шевелился. Его лапища сжимала черпак так, что кожа на его крепких, сбитых костяшках даже побелела.

В глазах у Громилы бушевала настоящая буря: страх перед прямым моим приказом боролся с другим страхом. Страхом перед тем, чтобы ударить в грязь лицом перед своим паханом.

Он искал глазами ответа там, за моей спиной. Воздух в палатке, казалось, стал еще более густым и спёртым. Им трудно было дышать. Я слышал, как где-то сзади тихо звякнула ложка о край котелка.

Звякнула один раз. Сухо. И коротко.

Хворин тут же будто сдулся. Весь его напускной напор, вся эта снисходительная спесь вышли из него одним тихим, свистящим выдохом. Лицо его из багрового стало землисто-серым. Потемнело. Он не посмотрел на меня. Потом с ненавистью, с какой-то почти физической тошнотой, швырнул в котелок солдата ещё полчерпака каши. Сделал это грубо, неловко, капля жира брызнула на китель парнишке.

— Доволен? — сипло выдохнул он, уставившись на солдата.

Тот не ответил. Только отвел глаза.

— Продолжать раздачу, — сказал я абсолютно ровно, стройным, офицерским тоном. — И следите, чтобы норма соблюдалась для всех. Ясно?

— Так точно, — несколько невнятно промычал Хворин.

— Хорошо, — кивнул я, глядя не на здоровяка Хворина, а на щупленького на его фоне Караулова, — я прослежу.

Я развернулся и пошёл к своему столу. Спина была напряжена, лопатки сведены. Я был наготове. Ожидал удар в спину если и не физический, то хоть словесный. Его не последовало. Лишь шепот доносился со всех сторон. Густой, шипящий, как масло на раскалённой сковороде:

— Глянь-ка, Горохов-то молчит…

— Новый-то кочевряжится…

— Долго он так кочевряжиться будет-то? Месяц? Два?

— Да до первого выхода в горы, небось…

Я остановился у стола. Скомандовал затихшим солдатам:

— Продолжать прием пищи.

Почти сразу тишина рассеялась. Ложки вновь заскребли по чашкам и котелкам, бойцы загомонили. Караулов, которому Хворин всучил поварешку, принялся снова раздавать кашу.

Я сел спиной к пологу. Мой несколько скучающий взгляд уперся в Хворина. Но и я чувствовал на себе чужой взгляд. Тяжёлый, прицельный. Не Хворина — тот, злой и униженный, застыл у котелка, скрестив широкие руки на еще более широкой груди. Этот взгляд упирался в меня из дальнего угла. Я поднял глаза и встретился с Гороховым.

Он не злился. В этом и была вся соль. В его глазах не было ни злобы, ни даже раздражения. Он смотрел на меня так, как смотрят на новую единицу техники, которую только что привезли в часть. Оценивающе, холодно, без эмоций. Взгляд бухгалтера, изучающего неожиданную статью расхода. Он просто фиксировал факт: появилось сопротивление. Неприятное, но тщательно отмеченное и зафиксированное.

Ужин кончился. Бойцы, перешёптываясь, побросали остатки каши в помойный чан и стали расходиться — кто пошел готовиться к нарядам, кто по землянкам. Я вышел из палатки, чтобы глотнуть воздуху. Ночь была чёрной, небо усыпано искрами звёзд. Если днем тут было жарко, то к ночи в горах резко холодало.

— Товарищ прапорщик…

Голос прозвучал почти у самого плеча, тихо, испуганно. Я обернулся. Передо мной стоял тот самый щуплый солдат, чей котелок стал поводом для нашего с Гороховым немого противостояния.

В свете, падающем из входа в столовую, его лицо казалось ещё более измождённым, тень от панамы скрывала глаза.

— Спасибо вам, — прошептал он, и его голос дрожал. — За паёк… Спасибо.

— Не за что, — отрезал я. — Тебе положено.

— Нет, вы не поняли… — он оглянулся по сторонам, сделал шаг ближе, и я почувствовал запах его страха — кислый, пронзительный. — Но… Но вы больше так не делайте. Пожалуйста.

Я промолчал, давая ему договорить.

— Они… они вас сожрут, — слова вырывались у него шёпотом, будто он боялся, что их услышат землянки и камни. — Они всех сжирают, кто лезет. Они Пожидаева… — он замолчал, сглотнув комок. Глаза его заблестели от страха, в них таился ужас не перед абстрактной угрозой, а перед чем-то конкретным, виденным своими глазами. — Они его сожрали. Медленно. Вы даже не заметите, как начнётся. Просто… старайтесь не лезть к ним. Ладно?

Сказав это, он посмотрел на меня с какой-то искренней, животной и настоящей мольбой. Я видел — этот парень не преувеличивал. Он констатировал факт.

Я положил руку ему на плечо. Он вздрогнул, будто от холода. Плечо под моей ладонью было костлявым и напряжённым, как натянутый трос.

— Я принял к сведению, — сказал я тихо, но твёрдо. — Иди. Отдыхай. Свой паёк ты всегда получишь.

* * *

Холод входил в кости медленно и настойчиво, как назойливый кредитор. Это был не тот крепкий, ядрёный мороз, от которого кровь играет, а сырой, проникающий под кожу холод, заставляющий ныть каждую мышцу тупой, однообразной болью.

Стоун сидел, привалившись спиной к шершавой скале, и кутался в грязную советскую плащ-палатку. От холода она не спасала.

Запах — смесь овечьей шерсти, пота, пороховой гари и пыли — въелся в ткань худенького чапана намертво. Казалось, стал частью собственного запаха Стоуна. Иногда, в редкие секунды забытья, Стоуну казалось, что он и есть этот запах. Что от Уильяма Стоуна, бывшего спецагента ЦРУ, осталась лишь эта вонь да пара инстинктов, заточенных под выживание.

Он вообще мало чем напоминал себя в прошлом. Одетый в грязный чапан, паколь и шаровары, снятые с мертвых людей, Забиуллы, он напоминал местного. Лицо его обветрилось, на нем выросла неухоженная борода. Стоун жил и ел с моджахедами, спал с моджахедами, а еще убегал вместе с ними от общего врага. Убегал с того самого момента, как из пленного Забиуллы превратился в его вынужденного союзника.

Стоун наблюдал за Забиуллой.

Тот сидел в пяти шагах, у другого выступа скалы, и растирал ладонью левую ногу выше щиколотки. Движения были жёсткими, профессиональными, но на его обычно невозмутимом, словно высеченном из орехового дерева лице отражалось явное страдание.

Стоун знал: старое ранение — осколок, что Забиулла получил еще будучи офицером армии ДРА, ныло от сырости, постоянного переохлаждения и этой проклятой беготни.

Двое их оставшихся бойцов, завернувшись в вонючие палатки, спали мёртвым, животным сном у потухшего костра. От костра осталась лишь горстка серого пепла да слабый запах гари.

— Чахи-Аб, — произнёс Стоун тихо. Голос его стал хриплым, и Стоун не знал почему: может от холода, а может от того, что теперь говорил он редко, — так, значит, называется тот кишлак?

— Не так важно, как он называется, — Забиулла не поднял головы. Продолжал растирать ногу. Его пальцы, толстые и сильные, вдавливались в опухшую кожу. — Важно, что рядом застава шурави. Там мы будем как на ладони. Местные наверняка легли под шурави. Нас выдадут, как только мы туда явимся, Стоун.

— Ни Абдул-Халим с пакистанцами, ни мои, как ты выразился, «бывшие коллеги», туда не сунутся. Не станут провоцировать медведя так близко к его границам. Это шанс передохнуть. Поспать хотя бы на сухой кровати. Да и ты свои косточки подлечишь.

— Я вижу, что ты задумал, Стоун, — поморщился Забиулла, — ты видишь в шурави спасение. Что тебя ждет на родине, если ты попадешься пакистанцам, а те передадут тебя твоему правительству? Тюрьма? Казнь? А для советов ты станешь ценным. Очень ценным пленным.

Стоун выдавил короткий, сухой звук, похожий на кашель. Смеяться было не над чем.

— А что ждет здесь тебя? — сказал он. — Смерть и больше ничего. Ты либо не выдержишь погони, либо попадешься им. Напомнить тебе? Халим продал тебя пакистанцам. А те пляшут под дудку ЦРУ. И сделают все, что они прикажут. Уже делают. Уж тебе ли не знать.

На и без того угрюмое лицо Забиуллы пала тень.

— То, что Абдул-Халим предал меня и моих людей после неудачи с «Пересмешником», то, что приказал убить нас, как ягнят, чтобы замести следы, не значит, что я должен сдаваться шурави, — ответил ему Забиулла, причем слово «шурави» он выплюнул с явным отвращением.

— Зато ты останешься жив, Забиулла, — сказал Стоун. — Этого мало?

Только теперь Забиулла наконец поднял взгляд. Его глаза, глубоко посаженные, тёмные, как две старые пули, уставились на Стоуна. В них не было ни злобы, ни укора. Только усталость, доходящая до самой сердцевины.

— Если ты думаешь, что я хочу пойти в кишлак, чтобы сдаться комми, ты ошибаешься, — ответил Стоун на молчание старого воина.

— Действительно? Тогда для чего?

— Нам нужен отдых, Забиулла, — вздохнул Стоун. — Сколько дней мы не ели горячей пищи? Сколько дней мы не спали в теплых кроватях? Посмотри на себя. Ты едва держишься на ногах. Такими темпами погоня убьет нас раньше, чем мы им попадемся.

— Ты уже один раз предал меня, американец, — хрипло проговорил Забиулла, но голос его прозвучал нетвердо. Несколько неуверенно.

— А сколько раз я спасал твою старую шкуру? — Стоун ухмыльнулся.

— Только для того, чтобы спасти собственную.

— Ну, — Стоун натужно хмыкнул, — меня ты не отдал Абдул-Халиму сразу же, как схватил, ровно по той же причине. Хотел выторговать себе жизнь. Кто ж виноват, что не сложилось?

Забиулла опустил взгляд. Уставился на свою ногу. Лицо его погрузилось в почти полную тень.

— Так что… Теперь мы квиты, — пожал плечами Стоун.

— Ты, наверное, забыл, американец, кто зажег этот костер. Если бы не ты, тогда, на Канта-Дуван, то…

— Тогда все горело и без меня, — Уильям нахмурился. — И ты сам это знаешь. Пакистанцы недооценили красных. Если бы все обошлось в тот раз, вспыхнуло бы где-нибудь еще. А тебя и твоих людей все равно пустили бы под нож, как нежелательных свидетелей. Как расходный материал.

Забиулла исподлобья посмотрел на Стоуна.

— Госдеп считает, что Пакистан у них в долгу за свою дерзость, — продолжал Стоун, — а значит, людям типа тебя, тем, кто связан с «Пересмешником», не уйти живыми. И ты знаешь это не хуже меня. Знаешь, но все еще не можешь поверить.

Забиулла снова отвел взгляд. Поджал обветренные губы.

— Так что не обвиняй меня по посту, старик, — совершенно беззлобно проговорил Стоун и отвернулся.

Забиулла молчал долго. Думал. Стоун не мешал ему. Лишь смотрел на черные, бугристые в тусклом, холодном свете звезд горы.

— Три дня, — прошипел Забиулла. — Добудем медикаменты. Еду. Информацию. Чтобы бежать дальше. Все.

Забиулла зыркнул на Стоуна. Недоверчиво, холодно. Потом добавил:

— И не думай чего-нибудь выкинуть. Я буду наблюдать за тобой, американец. Видит Аллах, я не позволю тебе совершить глупость. И ты это знаешь.

— Знаю, — сказал Стоун, не отрывая взгляда от звезд. — Договорились. Три дня.

— Иншаллах, — буркнул Забиулла, и снова обратил все свое внимание на собственную ногу.

«Три дня, — подумал Стоун. — Хорошо. А там — посмотрим.»

* * *

На следующий день, после осмотра периметра и минных полей, Зайцев потащил меня по горам.

Он взял с собой троих бойцов. Эти были крепкие ребята, все второго года службы, но не из гороховских.

Сам он шёл впереди, его узкая, сутулая спина в выгоревшем маскхалате мелькала между камнями, как тень ящерицы.

Он не оглядывался, не проверял, поспеваем ли мы. Просто шёл, зная, что мы будем за ним. Замбой держался уверенно. Он не кричал, не подгонял. Уверенность его держалась на совершенно простой вещи — знании местности. И потому легко передавалась остальным бойцам. А знал он её, эту местность, черт побери, действительно как свои пять пальцев.

Солнце било в спину, пыль от сапог впереди идущего лезла в горло и за шиворот. Воздух дрожал от зноя. Мы шли по козьей тропе над обрывом, и я думал о том, как Пожидаев шёл по такой же. Один. Шел и не дошел.

— Вот этот пост, — не оборачиваясь, бросил Зайцев, когда тропа вывела на небольшую площадку под нависшей скалой. — «Крот». Сидят по двое, смена раз в двенадцать часов. Воду и пайки носят с заставы. Обстреливается отсюда, — он махнул рукой на противоположный склон, где темнело жерло небольшого ущелья. — Но укрытие хорошее. Подход прикрыт.

Боец на посту, увидев офицера и прапорщика, вылез из ниши в скале, отдал честь. Взгляд бойца был уставшим, но все еще оставался чутким и внимательным.

Зайцев кивнул ему, спросил, как обстановка, и послушал доклад. Потом мы пошли дальше, вниз, в лощину, где тропа терялась среди крупных камней.

— Товарищ старший лейтенант, — сказал я, когда мы оказались в относительной тени большого валуна. Бойцы шли сзади, на почтительной дистанции. — Давайте без обиняков. Как вышло, что на заставе офицерское слово стало мягче дерьма?

Он остановился, будто споткнулся о невидимый камень. Медленно повернулся. Его скуластое лицо с узким, жестким ртом было непроницаемо, но в глазах, маленьких и колючих, как гвозди, что-то дрогнуло. Он вытащил из кармана пару патронов и начал нервно поигрывать ими в пальцах. Звук металла о металл был тихим, но резким в тишине.

Зайцев молчал долго. И, казалось, хмурился. Однако я рассчитывал на положительную реакцию. Человек он был прямой, сразу видно. Значит, и спрашивать его нужно было прямо.

Зайцев вдруг поднял взгляд. Посмотрел поверх моего плеча на то, как за нами поспевают распаренные марш-броском бойцы.

— Ты вчера в столовой кое-чего добился, — сказал он наконец, не отвечая на вопрос. — Горохов тебя заметил. По-настоящему. До этого ты для него был просто какой-то новый прапор. Пустяк в прапорских погонах.

— Я это понял. Мне интересно, почему не вы, офицеры, решаете, кому и сколько каши класть.

Он фыркнул, плюнул в рыжую пыль. Плевок тут же высох, превратился в бурое пятно.

— Решали, — проговорил он хрипло. — Решали полгода назад. Решили так, что пятерых парней в цинке отправили домой. А шестого — того лейтенанта — по кускам собирали.

— Лейтенанта?

История начала вытекать из замбоя медленно, неохотно, как гной из старой раны, но с каждым словом Зайцев, казалось, говорил все охотнее.

— Был у нас лейтенант… Фамилия — не важно какая. Замполитом был. Молодой, идейный. Только из училища. С горящими глазами. Хотел всё и сразу. Орден, как у деда хотел. Тогда и Чеботарёва-то ещё не было. Был другой начальник, капитан Соколов. Пьяница, но не дурак. А тут наводка пришла — караван с оружием идёт по «Верблюжьему хребту». Якобы, душманы, мать их так, хотели дорогу Чахи-Аб — Яфталь обогнуть. У нас же там посты.

Зайцев глянул на солнце. Прищурился и утер лоб под панамой.

— Источник… источник был сомнительный, — продолжил он, — Горохов тогда прямо сказал: ловушка. Глянул на карту, на местность и сказал: «Вам там головы поотбивают». Его, естественно, послали. Он же ворчун, самостийник.

Зайцев замолчал, с силой сжав патроны в кулаке. Костяшки побелели.

— Лейтенант уговорил Соколова. Мол, лучшего шанса не будет. Проведём блестящую операцию. Взяли группу… не гороховских. Обычных ребят, второго года службы. Вышли на ту тропу. — Зайцев махнул рукой куда-то в сторону, в глубь ущелья.

Его голос стал монотонным, будто бы замбой зачитывал протокол.

— Их там и ждали. Не караван. Две группы отборных стрелков. С пулеметом. Устроили им ад. Наши даже толком закрепиться не успели… Горохов, благо, не послушался приказа оставаться на заставе. Чутьём, что ли, или просто из принципа — пошёл со своими людьми параллельным ходом.

Зайцев замолчал и засопел. Сглотнул.

— Отбил их. Вытащили троих раненых… и тела. Пять тел.

Он выдохнул, и всё его тело будто ссутулилось под невидимым грузом.

— Лейтенанта нашли на скалах внизу. Сорвался, когда отходили. Или его скинули. Капитана Соколова сняли через неделю. Приехал Чеботарёв. А Горохов… Горохов после этого не говорил ни слова. Ни «я же предупреждал», ничего. Он просто смотрел. И все понимали — он был прав. Он вытащил тех, кого ещё можно было вытащить. А мы… мы их положили.

Мы молча шли дальше, обходя очередной пост — «Барсук».

Я думал над словами Зайцева. Думал и все отчетливее понимал, куда попал. То, что я узнал сегодня, было не просто историей. Это была мина, заложенная под фундамент власти офицеров и воинской субординации на этой заставе. И она сработала на отлично.

Никогда я не был сторонником устава. Да и самому, что греха таить, приходилось нарушать инструкции и предписания, чтобы спасти своих. Но одно я знал точно — армия без жесткой вертикали власти — не армия, а дружина. А дружины современных войн не выигрывают.

У Горохова была своя правда, но погибни он, или большая часть его отделения, что будет на заставе? Как минимум, на определенное время она потеряет львиную долю боеспособности. И обязательно найдется враг, кто этим воспользуется.

Армия на то и армия, что любого командира, любого солдата, можно заменить. А вот вожака заменить сложнее. Но главная проблема даже не в этом. Проблемы начинаются, когда вожак осознает свою власть и пытается ею пользоваться.

Зайцев, казалось, прочёл мои мысли. Остановился и обернулся. Заговорил:

— Он не захватывал власть, Селихов, — сказал он тихо. — Он её подобрал. Мы её уронили, разбили вдребезги, а он подобрал осколки и сказал: «Ладно, теперь будем жить по-моему». И все согласились. Потому что по-нашему — это трупы. А по-его… по-его пока живём.

В его голосе не было нытья. Была горькая, выстраданная констатация факта. Прагматика выживания, замешанная на чувстве вины.

— И Чеботарев согласился, — сказал я.

— Чеботарев? — Зайцев криво усмехнулся. — Чеботарев не воин. Он администратор. Он считает, что если закрыть глаза на то, как Горохов рулит в своём углу, то застава будет работать. И он прав. Работает. Потери минимальные. Отчётность в порядке. Только вот… когда все это дело разложится — лишь вопрос времени.

Мы вышли на открытое место — каменистый гребень. Ветер, гулявший по высотам, обдул мокрую от пота спину теплым потоком.

Внизу, под горами, тянулась белая, как мел, дорога. Вдоль нее лежал, показывая солнцу плоские крыши саклей, довольно крупный кишлак.

Зайцев остановился, достал бинокль, протянул мне.

— Вон там, видишь? — сказал он. — Главная точка, на которой застава сосредоточивает свое внимание. Помимо дороги, конечно.

— Кишлак, — проговорил я, припадая к окулярам.

— Да, — сказал Зайцев и хмыкнул. — Главная точка и главная наша головная боль. Помимо дороги, конечно. Кишлак Чахи-Аб.

— Это почему же? — я опустил бинокль. — Почему головная боль?

Загрузка...