Глава 2

- Парнем бы родиться тебе! – вздыхала мать, разглядывая в бане тугое дочернино тело.

- Я и девкой нехудо вышла, – отшучивалась Афанасея. – Видно, тятя на совесть старался. Поди, за труды праведные в раю теперь...

- Бесстыдница! – Старуха сердито шлёпнула дочь по крутому заду, проворчала: – Хватит парить-то? Весь дух из меня выпаришь.

Вытянув на полке старые, немощные члены, положила под голову влажный берёзовый веник, слабо вздохнула:

- Шла бы ты замуж. Шибко охота деток твоих понянькать!

- Тебя-то кто нянькать будет? Мужики и дети ухода требуют, – устраиваясь рядом с ней, невесело усмехнулась Афанасея.

После смерти отца мать сразу занемогла. Ноги, которые за свой век столько исходили, вдруг отказались служить.

Ухаживать за ней пришлось недолго. Однажды под утро она позвала ясным тихим голосом:

- Спишь, Афанаска? Я помирать надумала. Подойди – благословлю...

Рука, крестившая Афанасею, была ещё в воздухе, а сердце остановилось.

Афанасея отдала покойнице поясной поклон, прикрыла остекленевшие глаза, поплакала и на четвёртый день схоронила её рядом с отцом.

Одиноко в избе, пусто, пустынно. А мыслям в голове тесно, натыкаются друг на друга, бабий сон гонят.

Четвёртый десяток разменяла, а замуж так и не вышла. Никто ещё не касался литых Афанасеиных полушарий со смуглыми сосками, никто не лежал на её круглой белой руке. Среди бобыльей ночи соскочит Афанасея с постели, закружит волчицей по горнице, трогая сильными руками упругое тело. Слышно, как томится оно, радости ждёт, тоскует. Не валяется по дорогам радость – подобрала бы, вымыла, вычистила и на божницу поставила бы. Сколько же маяться ещё, сколько ждать её? Может, пречистую деву спросить?

Падёт женщина на колени, лбом о пол ударится. Пока глаза к долу, о богородице со святостью думает. А как на икону, на руки Мариины неживые, с неживым младенцем глянет, зло заливает душу: «Разве поймёт она меня, сухота деревянная! Хоть лоб разбей! Сама-то с богом миловалась...».

Разогнётся – вроде бы легче, отпустило. Да надолго ли? Живая, чуткая плоть на всякую грешную мысль дрожью отзывается.

«Кликну первого встречного! Любой кинется, как собака на кость. Вон я какая!» – с яростным удивлением мнёт выпуклый твёрдый живот, которому по всем статьям только детей вынашивать.

Встречным оказался Федяня Дугин, девятнадцатилетний молокосос. Кабы лет десять назад, может, и приняла бы такого. А тут увидела юношеский пушок над верхней губой, хотимчики на подбородке – предвестники возмужания – и хрипло, через силу рассмеялась:

- Тоскливо мне, Федя. Посиди со мой, чайку попей... – И стала раздувать самовар.

Парень бледнел, краснел, рта раскрыть не смея. Встретив её сочувственно-насмешливый взгляд, неловко опрокинул стакан с кипятком и опрометью вылетел вон.

«Вот и почаевали...» – усмехнулась Афанасея, вехоткой смахивая с клеёнки коричневую лужицу.

Кабы не доля её горькая, жила бы не тужила. Знать, на роду написано матерью не быть, любви не ведать. Мужики как жеребцы! Отъяровали – и дальше. Мало ли их с речами сладкими подкатывалось! И когда девкой на выданье была, и после, когда постарше стала.

Ей бы такого, чтоб гордей гордого был. Каждое слово его ловила бы как манну небесную. Ноги бы мыла соколу.

Нету таких, нет.

Был Петруха Фатеев, да и тот достался не ей, а ведь Наталья- то – пустоцвет. Только тем и взяла, что сундуки от приданного ломились. На богачестве Петро женился. А ведь это наживное.

Перед их свадьбой встретила Афанасея счастливую невесту в переулке и, прижав её к плетню, зыркнула аспидными глазищами: «Отступись, Христом-богом молю!». А в голосе не мольба – угроза. Дрогнула Наталья, кожа на лице гусиными пупырьями взялась. Молча потупилась, боясь утонуть в бездонной черноте Афанасеиных глаз.

- Жить без него не могу! – исступленно шептала Афанасея. – Всю бы кровушку по капельке отдала! Отступись, ежели душа в тебе есть! Сердцем ты лёгкая, другого полюбишь. А мне на других-то за версту смотреть муторно! Добром прошу, Наталья! – встряхнула соперницу так, что из старого плетня труха посыпалась.

- Пусти, – оробело блеяла Наталья.

- Иди да помни, Наташка! Мой он, мой!

Ушла Наталья, стуча от страха зубами. Сердце токало редко, словно голос подать боялось. Афанасея долго ещё стояла у плетня, держась за колья.

- Огород караулишь? – выйдя на крыльцо, усмешливо спросил Евтропий Коркин. – Я тебя вроде не нанимал.

- Найми, а то проворонишь, – едва разжала отерпшие кровяные губы Афанасея и, оттолкнувшись от плетня, шагнула прочь.

«Как же ты, Петя? Променял орлицу на курицу...» – пошатываясь, брела по Заярью, припоминая, где и когда бывала вместе с другом сердечным, изменщиком проклятым.

Отсюда вот забирались в огуречник к Панфилу Тарасову, напугав его до полусмерти. Лежал старик промеж гряд, сторожа их от пакостливых ребятишек, и задремал. Вытащив из-под него ружьё, Петьша пальнул над самым ухом старика. С тех пор у Панфила шея подёргиваться стала.

Много чего вытворяли в молодости, всё не упомнишь. Но одно в память крепко врезалось.

Сидели они вечером на лавочке, прокричав перед тем на всю деревню: «Пожар! Пожар!». Мимо них, встревоженный криками, проковылял одноногий дед Семён, браня себя за недогляд; побежали и другие, кто с вёдрами, кто с баграми. Смеющаяся во всю глотку Афанасея не сразу поняла, что произошло... Губы Петрухины прильнули к её губам, смех задушив. Дурманом голову обдало, всё поплыло перед глазами. Руки сами взлетели к крутой шее парня.

То ли во сне это было, то ли наяву?

Где сейчас Петруха, окаянный мучитель? Жив ли, нет ли? Лучше бы сгинул. Выжечь его из памяти и пепел по ветру развеять! За все муки, которые перенесла из-за него, за ночи душные, бессонные, это самая лёгкая кара.

Нажаловалась на неё Наталья.

Фатеев ворвался ночью, стукнувшись о притолоку, выругался: пьяный. После смерти матери Афанасея подолгу засиживалась у лампы то с вязаньем, то с пряжей.

Увидев его, обомлела от радости, с лавки встать не смогла: ноги не держали. Так и сидела с прялкой в руках, прислонясь в сладком изнеможении к стене.

- Петенька! Жданный мой!.. Думала я, что ты впрямь жениться собрался на этой корчаге... Разве стоит она тебя? – начиная чувствовать под собой ноги, заговорила Афанасея. – Не пара вы... Чужой ты ей, и она чужая. А я на тебя ветру дунуть не дам, соринке упасть не дозволю. Залюблю, зацелую.

Подлетела птицей к нему, пересилив томление, как в ту ночь, руки на плечи кинула. Оказались рядом – оба вровень, сильные, красивые.

- Побаловались... и будет! – встряхиваясь, прохрипел Фатеев. – Теперь врозь...

- Ой, ли? – отступила Афанасея. – Не можно, Петя! Как врозь, ежели ты у меня к сердцу приболел? Да и меня не выплюнешь – не зуб выпавший.

- Ты Наталью не тронь, – вяло пробормотал Фатеев и коротко, боязливо ткнул её кулаком в грудь.

- Меня? – Афанасея удивлённо присела, схватилась за сердце. Оно колотилось раненой белкой. – За то, что души в тебе не чаяла, думами изводила себя день-деньской? О-ох! – кротко улыбнувшись, припала к его коленям, замолкла. Две тяжёлые слезины ртутными горошинами ударились о фатеевские сапоги. – Это ты не меня, любовь нашу ударил, Петенька... В самую душу. Изобидел ты её, а она и так горькая... Горше бабьей доли...

Фатеев осторожно переступил, разжал кулак, погладил Афанасею по волосам.

- Затмение у меня, Афанаска! – пробормотал он. – Всё перепуталось... В голове помутилось... Тошно!

- Иди домой, Петя. Остынешь – разберёшься. Может, и правда присох к Наталье, тогда мешать не стану.

- Пойду, – покорился он. У порога обернулся: – Ты-пожар-то помнишь?

- Иди! – с яростью выкрикнула Афанасея, разгибаясь, как ствол молодой, из рук выпущенный.

- Помнишь, – опустошённо кивнул Фатеев.

«Я-то помню,- прислушиваясь к звуку его шагов, думала Афанасея, – а вот ты запамятовал...»

...Нету Петра. И вестей от него нет. Хоть бы словечко написал: жив, мол. Только и осталось на помин, что кони да усадьба. Дом весь табачищем продымыли. Коней заездили. Один Воронко не тронут. И то потому, что Афанасея, как дитёнка, оберегает его. Сам Петруха не поверил бы, что коня секретарю райкома не дала, сказала: не кован. Кто ж на зиму жеребцов нековаными оставляет? Не ради Петра сделала это, прошлого ради. Этим и живёт.

...Нету Петра. Другим его не заменишь. А годы уходят. Светёлка по-прежнему тиха, чиста, пустынна. Поту бы в неё мужицкого, окурков, ругани...

Где, ты, Петро?


Загрузка...