Правление колхоза занимало второй этаж просторного фатеевского дома. Колхозники сюда поднимались редко, по-видимому, стесняясь хором, разрисованных деревенским живописцем Логином Тепляковым. Нарядный цветастый потолок напоминал узор церковного купола, только место Саваофа посередине занимала хозяйка дома, а с круглой голландской печки похотливо скалился чёрт, отдалённо напоминавший хозяина.
Зная до мельчайших подробностей грешную жизнь Наталии Фатеевой, люди, заходя сюда, насмешливо кривились. И лишь Ворон частенько забывался и впадал в конфуз, размашисто крестясь на собственную дочь. Изображение её и в самом деле было неожиданно: она и вроде бы не она. Эта Наталья отличалась от прототипа недеревенской одухотворённостью, тревожа мужиков не плотью своей, а неземным торжественным просветлением. Овал лица был тоньше, червонное золото волос, доставшихся от матери, – повоздушнее. А в чёрных глазах отцовских – вместо дерзости – благостная задумчивость. «Нездешняя!» – сказал про неё Евтропий, разглядывая Логиновы старания, и приглушил матерок, готовый сорваться с губ. Зато, спустившись вниз, в конюховку, свернул цигарку в самоварное колено и крыл до последней затяжки, отводя душу. Этой нездешности сторонились и другие, остерегаясь наверху «выражаться».
Конюховка, собственно, и была колхозным штабом. За грубым, рубленым столом, до блеска отшлифованным рукавами зипунов и шуб, толпились колхозники, спеша до наряда перекинуться в дурачка или раскинуть лото. Митя, главенствующий здесь, лихо заломив засаленную шапчонку ухом вперёд, остервенело хлопал измочаленными картами собственного производства, проклеенными для веса картошкой.
Иные грудились вокруг Евротопия, который с усмешечкой рассказывал где-то слышанную или по случаю сочинённую байку.
- ...Приехал в та пор к Вавиле Сёмка Святогоров, дикой силишши мужичина. Вавила поле своё пахал, ладил пашеницу сеять. Чует Вавила – земля из-под ног уходит. А это, братцы мои, Святогоров ту землю за колечко дёрнул и всю начисто повыдернул из-под мужика. «Хватит, – говорит, – мантулить, Вавила!.. Иди, паря, куда велю! А велю я тебе петь да скоморошить. Пашеница твоя сама родится». Пала Вавилина лошадь, заросла Вавилина пашня. Дети по свету разбрелись. А он всё песнями тешится. Токо песни те больше про пашню, которую не засеял, да про пшеницу, которую не вырастил... – невесело закончил Евтропий.
- Вавило-то у тебя из какой деревни? – держась за бока, захохотал Федяня Дугин. – Встречал я его где-то...
- На то и сказка, чтоб похожесть была.
- Вот кого рисовать-то надо, Лога, – кашлянул дед Семён. – А ты Наташку в пречистые девы возвёл.
- Таких токо и возводят.
- Катерина-царица всю Россию на перине профукала с кобелями, а от рисовальщиков у ей отбоя не было, – усмехнулся Евтропий.
Логин скромненько приткнулся в углу на перевёрнутой бадейке. Оказавшись в центре внимания, стал рассеянно пересыпать из кулака в кулак подсолнечные семечки. В густом прокуренном воздухе плыл неясный мерный гул. Подслеповато мигал фонарь, треща истлевшей тесьмой. Под хомутами возилась неуёмная ребятня. Логин отодвинулся подальше, куда не доставал свет фонаря.
- А ты не хоронись, – не отступал старик. – Всяку стервь рисуешь, а жисть нашу кто рисовать будет?
- Нарисуют ишо, – не признаете, – буркнул Логин и, поднявшись, вышел, сжавшись, как промёрзший воробушек.
Гул сразу стал гуще, напористей, точно его сдерживало присутствие Логина.
- Ушёл, нечиста сила! – перевёл дух Панфило и, дёрнув шеей, осенил лоб по-двоедански. Он побаивался больших внимательных глаз Логина.
- Неуж за колдуна примаешь? Сам-от больше на колдуна смахиваешь, – подбоченясь, сказал Федяня, всем своим видом показывая, что уж ему-то никакие колдуны не страшны.
Панфило, ещё раз перекрестившись, что-то прошептал в смолистую бороду и выскочил из конюховки.
- Ай да Федяня! – мотнул Прошихин выставленным вперёд ухом шапки. – Прямо под микитки поддел. Долго проздыхиваться будет!
- Жив ли, нет ли теперь Фатеев? – задумался калмыковатый Илья Бурлаков.
- Чёрта ль ему доспеется? – спускаясь из правления, кинул медвежковатый кривоногий Мартын Панкратов. – Таких палкой не убьешь...
- Хворым ведь увезли, – сдвинув шапку, почесал затылок Митя.
Он правду молвил. Фатеева увезли из этого дома недужным. Когда начали кроить колхоз, его хозяйство к той поре потощало, чуя опасные перемены, он давно обратил добро в деньги, деньги – в золото. Но в стойлах по-прежнему били копытами три жеребца, которых Фатеев самолично выкормил чуть что не с ложечки. Купил жеребятами, уплатив деньги немалые. Зато потом на этих великолепных зверей вся деревня любовалась. Перед выездом сам гривы расчёсывал, до блеска натирал блёстки на шлеях, а когда выезжал за ворота – сотни любопытных глаз глядели с восторгом и завистью. Закусив стальные удила, выгнув точеные лебединые шеи, кони рвали ременные вожжи, флагами вились по ветру гривы. Дюжина копыт едва касалась земли. И вот эти чёрные молнии достались колхозу. Двух из них пережгли и надсадили в тот же год. Не от этого ли предчувствия занемог тогда Фатеев?
Накануне раскулачивания вылетел он за околицу на разлюбезных сердцу вороных, не заметив, что из-под горы навстречу человек движется. Сбил – не оглянулся. Когда возвращался – человек всё ещё лежал на дороге. Хотел проехать мимо – духу не хватило. Оказалась Афанасея Гилёва. Отвёз её и до полуночи примачивал синяки и ссадины. Не помоги женщине в ту пору – кончилась бы: одна-одинёшенька жила. Пришла в себя – не упрекнула. Только спросила:
- Вышлют тебя?
- Тебе не легче, – хмуро отозвался Фатеев, сутуля широкий клин спины, остриём сходящий к поясу.
- Помнить буду, – вздохнула Афанасея. – Все забудут, одна я не забуду. Жизнь долгая... Мало ли что...
- Дура, – тускло сказал Фатеев.
Укрыв её цветным тряпичным одеялом, вышел и, тронув рысаков, тихим шагом проехал по деревне.
Дома, капая жиром на бороду, хлебал наваристые щи Панфило.
- Чего надо? – неприветливо взглянул на него зять. Всё простить не мог, как Ворон богатством своим кичился, больше года Наталью не отдавал. Правда, после пожара он стал сговорчивее. Были слухи, что «красного петуха» будущему тестю подпустил Фатеев же.
- Говорят, слышь, скоро раскулачивать начнут, – вытирая кусочком хлеба дно чашки, упредил Панфило.
- Далее что?
- Прибрал бы что можно пока.
- Пропади оно пропадом! – отмахнулась Наталья. – Всё одно сгниёт. А с собой много не возьмёшь. Да и не дадут активистики.
- Помалкивай, дочь! Что не надо, продать можно. Деньги не гниют.
- Бери, продавай. Мне не до продажи. Пусто здесь. Пусто! – хватаясь за грудь, вскрикнул Фатеев.
- Живы будем – обрастём! – спокойно сказала Наталья. – Из золота пока ишо нужники не ладят.
- Ты про добро-то всурьёз аль шутейно? – осторожно копнул Ворон. Он бы даже для дочери родной не расщедрился, не то что для зятя.
- Отшутился Петруха Фатеев! Сурьёзное время настало!
- Тогда я, слушай, возьму маленько?
- Отвяжись! – уронив голову на руки, бессильно лежавшие на столе, Фатеев забылся.
Открыв замок кованого сундука, Ворон стал жадно метать оттуда добротные суконные отрезы, нарядные рубахи, борчатки, бельё...
Нагрузив узел, взвалил на себя, сгинул в темноте.
Вернулся не скоро, весь в мыле, дыша тяжело, как загнанная лошадь.
- Ты, слышь, коней-то обезножь... Всё одно куманистам достанутся! – косясь на другой сундук, посоветовал.
- Молчи, старая мозоль! Я скорее тебя обезножу! – выкрикнув это, Фатеев странно скособочил рот и брякнулся об пол. На губах выступила красноватая пена. Лежал спокойно, нехорошо подогнув под себя ноги.
- Иди-ка ты домой, тятя! – бесцеремонно оторвав старика от тряпья, которое тот лапал, словно любушку, сурово приказала Наталья. – И без тебя тошно.
- Я бы ишо чуток взял? – просительно пробормотал старик: сундук завораживал. Но дочь так зыркнула на него, что он убрался без лишних слов.
Петруха очнулся к утру, чтоб увидеть позор свой.
Из пригона, держась за недоуздки, вахлак вахлаком выводил коней Сидор Пермин. В избе хозяйничали Илья Бурдаков, Фёкла и Митя Прошихины. Евтропий, угрюмо нахохлившись, сидел у порога. Услышав их голоса, увидав уросивших коней, Фатеев вскрикнул и упал как подкошенный.
- Кулак, а на расправу хлипок! – скривил губы Пермин, на которого всё это не произвело ни малейшего впечатления.
- И до тебя доведись, так взвоешь, – надевая на коренника хомут с чеканной шлеёй, сочувственно произнёс Евтропий. – Вон ведь какие звери! Все жилочки насквозь видно!
- Поездил – и будет. Теперь наш черёд, а он пущай пеший походит, – стрельнула скороговоркой Фёкла.
Надменная красавица Наталья сидела прямо, слезинки не проронив. С молчаливым презрением следила за тем, как новые хозяева перетряхивали старинные сундуки, открывавшиеся с удивительным звоном.
- Ну-к, свет мой, Наталья Панфиловна, подыми локоточки – ласково попросила Фёкла. – Скатерку-то я возьму. Вы ишо наживёте. Припрятали, поди, на чёрный день?
- А ты как думала? – усмехнулась Наталья. – Тебе оставить – всё одно с кобелями прошикуешь. И добром не помянешь.
- Не помяну, правда твоя. А многонько ли утаили от трудового народа?
- Сколько ни утаили – всё наше. Не для таких сук наживала.
- Это чо же еко, Пермин? – оскорбилась Фёкла, посинев бледным маленьким лицом. – Неуж дозволим кулачке власть нашу Советскую поносить? Привлечь её по всей строгости...
- Пущай отведёт душу! – равнодушно отмахнулся Пермин. – Ей токо это и осталось. – И немного погодя скомандовал: – Ну, выметайтесь отсюдова! Тряпки, какие нужны, с собой можете взять.
- Да уж ладно. Донашивайте. А мы как-нибудь заробим! – ответила Наталья и многозначительно добавила: – Носите, да помните: жгётся наша одёжка! Помоги, Евтропий Маркович, Петра вынести. Аль брезгуешь кулаком?
Уложив мужа в сани, пошла следом, спесивая, высокомерная, какой её и знали в Заярье. Эту спесь поддерживало ещё и золотишко, зарытое под елью недалеко от огорода. Его-то не отнимут. Тайга- матушка сбережёт до поры. А там вдруг послабление выйдет...
...Немало воды утекло, а Фатеев нет-нет и вспомнится. Как не вспомнить: хоромы-то его. Сразу от этого не отвыкнешь. Может, и не только потому неловко наверху, что рисунки там разные.
Сверху спустились в конюховку Сазонов и председатель колхоза Григорий Науменко.
- Афанасея! – крикнул Науменко. – Запряги Воронка! Мы – в район.
- Проспись сперва! – проворчала женщина. – Света белого не видишь...
- Помолчи! Ишь, волю взяла!
- Коня запаришь! Твой бы, дак не пожалела.
- Да вы не волнуйтесь! – успокоил Сазонов. – Мы не спеша поедем.
Они вышли на улицу. У тополя, перед окнами, нетерпеливо бил копытами Воронко. Афанасея неохотно впрягла его и передала вожжи Сазонову.
- У-УУ, язва! – воркнул Науменко. Воронко с места взял крупной рысью.
- Давайте на ферму заедем, – сворачивая в переулок, сказал Сазонов.
Ферма стояла на берегу пруда. Её хватило бы на пяток колхозов. Начали строить ещё при Камчуке. Но рёбра построек по сию пору торчали голыми, вызывающе бросаясь в глаза. Пруд зарос, потому что нужды в нём не было: рядом шелестело камышами озеро Пустынное. Но Камчук рассудил иначе. И пруд всё-таки вырыли. Перегнав в него часть воды из озера.
- Эх, если бы всё сначала начать! – оглядывая скелет полузаброшеного скотного двора, с сожалением сказал Сазонов.
- Уж такой мы народ! – усмехнулся Науменко. – Сперва сотворим, а потом охаем. Задним умом живём...
- А вы передним живите...
- Пробовал – не выходит. Чуть что – Камчук шикает: помалкивай. Тут хоть кто горькую запьёт...
- Тоже выход, – иронически кивнул Варлам. – Другого искать не пытались?
- Другого нет. Исполняю то, что велят сверху.
- Идёмте! – сердито потребовал Варлам и двинулся к покосившимся столбам, на которые так и не навесили ворота.
- И ты недалеко ушёл от него, – шагая следом, бормотал Науменко. – Пока молчишь, потом, знаю я вас, тоже указывать начнёшь...
Сазонов, не отвечая, стремительно обходил неприбранную, голую ферму.
- Нагляделся? – сочувственно усмехнулся Науменко.
- Плакать надо, а вы зубы моете.
- Москва и та слезам не верит.
В дальнем углу пригона, за кучей навоза, который складывал в пестерь Митя Прошихин, лежала дохлая корова, скаля тусклые съеденные зубы.
- Это что за памятник? – указал на неё Сазонов.
- Это? – вытягиваясь перед начальством, отвечал Митя. – Это корова, которая необходимо сдохла и вам долго жить наказала.
- Почему она здесь?
- Потому как дохлые коровы сами не ходят.
Из коровника, вытирая влажные красные руки, выглянула Катя Сундарёва.
- То ли ещё будет! – сердито заговорила она. – Кормов-то до полузимы не хватит...
- Тебе делать нечего? – накинулся на неё Митя. – Не встревай! Вишь, я начальству докладаю... со всем уполномочием...
- Хоть бы вывезли, – упрекнул Сазонов.
- Пущай председатель вывозит, – ответила Катя, указав на Науменко. – Он наруководил...
- Пошли, Григорий Иванович! – коротко кивнул Сазонов и шагнул прямо в навозную жижу, в которой лежала корова. – Наша вина, нам и отвечать...
Науменко с сожалением посмотрел на свои нарядные сапоги и резко пошёл к кошёвке. За всю дорогу, до самой Бузинки, он не проронил ни слова.
Воронко привычно повернул к изгрызанному телеграфному столбу, стоявшему напротив жёлто-кирпичного дома. С крыльца райкома сбежал упругий, как пружина, с тугой шеей, выпирающей из ворота гимнастёрки, Камчук.
- Привет, земляки! – заговорил он возбуждённо. – Уж и рад же я вам! Всё никак не отвыкну от Заярья!
- И оно от тебя... – сквозь зубы процедил Науменко. – Долгая память осталась...
- Охота побывать у вас, да не освоился ещё. Ну, рассказывайте, что хорошего!
- Без тебя не до хорошего! – угрюмо долбил Науменко, поглубже надвигая на лоб кубанку.
- У такого орла разве может быть что-нибудь плохое? – с лёгкой насмешкой развёл руками Камчук.
Они были ровесники. Но коренастый подтянутый Камчук выглядел много моложе. Смешная мальчишеская чёлка, спускаясь на лоб, перерезанный шрамом, молодила его. Оба служили в кавалерии. Оба в полной мере понюхали пороха. Но Григорий волею обстоятельств всегда оставался в тени. А слава Камчука опережала его. Живой легендой назвал его на губернском съезде комсомола секретарь губкома. Высоко взлетел Костя Камчук в глазах окружающих. Молодцеватый и жизнерадостный, он не чурался никаких дел. В коллективизацию сам напросился в деревню и стал первым председателем колхоза «Серп и молот». Теперь вот доверили район.
- Заходите, – пригласил Камчук. – Потолковать надо.
- Давно пора, – кивнул Сазонов.
Он с самого первого дня знакомства вызывал у Камчука неясную неприязнь, хотя причин для этого, казалось, не было. Родившись в Заярье, Сазонов с юношеских лет жил вдали от него. И лишь в начале этого года вернулся домой. В отличие от несдержанного на язык Науменко он ни разу не высказал Камчуку своего недоверия. И нередко даже похваливал его. Но со временем похвалы стали осторожней, зоркий взгляд – жёстче и внимательней. При всяком новом начинании Камчука Варлам отмалчивался, но с выводами не спешил, желая обстоятельно во всём разобраться. И это ему удалось довольно скоро. Последние месяцы, во всё вникая, он основательно готовился к большому разговору. Чувствуя это, Камчук пытался создать о нём мнение. До стычек пока не доходило. Но сегодня – оба поняли – стычка была неизбежна. Каждый в душе волновался, стараясь скрыть признаки волнения от другого.
- Науменко отпустим? – без предисловий спросил Камчук, опробуя кресло, словно проверял – выдержит ли.
- Как хотите.
- Зайди попозже, Григорий, – прочно усаживаясь, сказал Камчук. – А потом проинформируешь, как и что. Спрашивать буду с пристрастием, так что готовься.
- Спрашивать-то не с меня надо.
- А ты председатель или так – сбоку припёка?
- Затычка в дырке.
- Оно и видно.
Науменко вышел и, убивая время, часа два просидел в чайной. Здесь его и отыскал Сазонов, переговорив с Камчуком. О чём говорили, он не передал, но всю обратную дорогу что-то гневно шептал и со свистом сплёвывал.