Деревня пробуждалась.
Стуча дугинской калиткой, с двоеданской всенощной выходили старики и старухи, осторожно неся на вытянутых руках освещённые пасхи.
О чём-то упорно думал Ямин, шагая рядом с фургоном, нагруженным сырником. Это была первая всенощная, которую он пропустил, первое свободное утро, которое он решил посвятить домашним делам.
- В отступники, слышь, записался? – задрав чёрную лопату бороды, прокричал из дугинской ограды Ворон. – За сколь сребренников Христа продал?
Накинув вожжи на нечисто срубленный сучок на хлысте, Ямин шагнул к заплоту. Старик юркнул в сенки и уж оттуда вякнул:
- На том свете за всё ответишь! А может, и на этом ишо...
Гордей задумчиво постоял, встряхнул головой и, догнав воз с дровами, взял вожжи. На поляне, у Пустынного, парни устанавливали колоду для игры в шаровки.
- Поставь для пробы! – сказал Прокопий, выбирая биту потяжелей.
- Попадёшь? – усмешливо сказал Ефим, взвешивая на руке берёзовый шарик из корневища.
- Ставь – увидишь. – Нацелясь, поддел концом шаровки, и маленький шарик полетел в поднебесье.
- Эдак все шарики у меня размечешь, – следя за уменьшающейся крохотной точкой, проворчал Ефим.
- Кури, упадёт не скоро, – посоветовал появившийся Федяня, а сам побежал к бурьяну, над которым со свистом, становясь всё больше, опускался шарик.
- Панфило с куличами идёт! – увидел Ефим.
Дуя на руки, отбитые шариком, Федяня окликнул старика:
- Подойди к нам, дедо.
- Некогда, слышь.
- К Фёкле торопишься? Давай, давай... как раз освятился... Парни рассмеялись и стали делиться на команды... Федяне выпало галить. Раз-другой упустив шарик, он заскучал и начал озираться по сторонам.
Прямо над яром разгоралось светило, посылая на землю животворные лучи тепла и радости. Над озером семечками из горсти профырчали скворцы. На воде ещё колыхались бледные листья льдинок. Они достигали запруды и, переплёскиваясь, крошились на осколки в овраге. С увала громко торопились вниз запоздалые ручьи.
На мосту, задрав чисто выбритые ради праздника подбородки, поочерёдно прикладывались к «косорыловке» Панкратов и Евтропий. Поставив вместо себя какого-то мальца, Федяня поспешил к ним.
...Приятели втроём загремели по деревне, пугая зычными голосами чирикающих на деревьях воробьёв.
О чём, дева, плачешь?
О чём, дева, плачешь?
О чём, дева, плачешь?
О чём слёзы льёшь?
Их голоса вдруг заглушил рёв воды, хлынувшей в расползшуюся по сторонам запруду.
- Пруд прорвало!
Вода раздвинула землю, удерживающую её, и рванулась к мосту.
Услышав бунт ревущего потока, к мосту бежали люди. Вода хлестала в мост, не успевая стечь между брёвен, разливалась по краям и с грохотом низвергалась в яр, образуя в снегу чёрную круглую промоину.
- Лютая! – восхищённо бормотал Логин, вплотную подойдя к потоку. Серые брызги секли лицо. Он не замечал их, любуясь горбящейся у ног волной и пенящимся в яру водоворотом.
Пруд разорвало ещё больше, и вода хлынула с новой силой, неся к мосту стоявшие на её пути сани и телеги.
- Берегись! – хватая Логина за ворот, крикнул Гордей. Рука соскользнула. Логина понесло. Ноги его свесились в яр, но в это мгновение Ямин успел перехватиться.
«Глубоко!» – только успел подумать Логин, увидев в старом волглом снегу зловещую пасть впадины.
- Пусти! – попросил он, тронув посиневшую от напряжения руку Гордея. – Я сам...
- Теперь – сам, – икая то ли от смеха, то ли от страха, который пережил за друга, проговорил дед Семён. – С косой стервой повидался?
- Нне-ет, не успел...
- Вот блаженный!
- Иди домой – простынешь, – сказал Гордей.
- Ага, пойдём-ка! – подтолкнул его дед Семён.
- Вот и опять работа! – сказа Ямин.
- Прудить, что ли? – отозвался Евтропий. – На наш век воды хватит.
- Рыба уйдёт.
- Ты бы хоть в праздники о работе не думал, – сказал Панкратов. – Выпил бы да повеселился.
А Заярье гудело.
Везде толпились колхозники. Многие были навеселе и поминали бога наравне с чёртом.
На завалинке, подле Тепляковых, грелись на солнышке старики. Дед Семён, уложив Логина в постель, вышел к разговору и надтрестнутым тенорком плёл побывалыцинки, хитровато щурясь блёклыми льдинками глаз.
«...Дураку говорят: Ваня, белые мухи летят!». А он ножкой дрыгает: «Не врали бы!.. Я с богом беседовал насчёт того, чтобы покров отсрочить...». Выглянул на улку – зима супонит. А у его ни дров полена, ни сена навильника...»
- Ты про кого? – почесал переносицу Дугин. – Растолмачь.
- То-то и оно, что каждому толмачить надо. В колхоз влился, а всё ждёшь, когда коленом под зад пихнут. Хозяином был – не ждал небось?
- Тебе печаль? – озадаченно спросил Ворон. – Может, его душе кумыния не угодна?
- Ты за меня не расписывайся! – осадил его Дугин и оглянулся: кто слышал? – Я сам за кого угодно распишусь. – Забыл, когда мамкину тить сосал...
- Тить забыл, а богачество не забудешь.
- Ну-ну! Ты не очень! Я и теперь не худо живу. Ишо подумать надо – теперь богаче или тогда...
- Чистое светопреставление! – дивился Ворон. – То пуще всех на голкоз косился, то за его же распинается! Хитришь ведь! Не куманисты ли у тя жену с сыном сманули? А? Нечем крыть? Всех перессорила Совецка власть. Брат на брата восстал. Сын на отца. Потому и пятится от неё...
- Кто пятится? – пряча мимолётную тревогу, поинтересовался Дугин.
- Да хоть Семёна Саввича взять... Его в голкоз тянут, а он лежит на печи, как тот Ваня, и в ус не дует. И ты, Матвеич... Разве ты о голкозе думал, когда вступал? О себе, о себе, милуша! Наверно, прикидывал, слышь, в миру легче поживиться. Грешишь ведь?
- Теперь нет. Раньше бывало, – скрывая большие грехи, Дугин не боялся признаться в малых.
- Слыхано ли дело: Дугин вор? А почто воровал?
- Все воровали.
- Отстать не хотел! Вот по этому самому и не жилец на белом свете их голкоз! Вор на воре...
- Ну и зануда ты, Панфилко! – рассердился дед Семён. – Весь в отца! Всё из-за угла достать норовишь... Тот хоть тем лучше, что и в открытую бить не стеснялся. Однеж меня по уху съездил... – Дед Семён заливисто рассмеялся. – Я его за это опосля в балагане подпалил. Ох, и повизжал он! Чисто боров под ножом...
- Всё ведь припомнится, Семён Саввич, – коротко вздохнул Ворон. – На одной чашке праведные дела, на другой – неправедные...
- Припомнится, это верно. Давно уж поди, праведник твой в смоле кипит... Липкоглаз был! Сеструху мою в полюбовницы приглядел... На гумне завозжал её. Ладно, Максим Ямин погодился! Едва откачали твоего батюшку! И ты весь в его выдался, Панфилко! Блудень, скупердяй!..
- Сам-то лучше? Не у тебя ли зимусь кросен допроситься не мог?
- А ты свои почто Митьше Прошихину за овечек променял?..
- Здорово, старички! – с краюшку подсел Сазонов. – О чём беседуем?
- О разном. Больше насчёт политики, – поддел дед Семён. – А ещё планты разрабатываем, как тебя оженить...
- Ну и как?
- Как ни кинь, всё на Афанаску выпадает...
- Солнышко-то, а? Глядите, какое весёлое! Эх, кабы такая погодка на всю посевную! – перевёл разговор Сазонов.
- Будет. Будет погодка! Стало быть, и урожай будет...
- Не ошибись, слышь! – предостерёг Ворон. – Об урожае судят, когда он в амбаре...
- А я говорю: будет! – повторил дед Семён.
- Твои бы речи да богу в уши...
- Молодой ты, Варлаха, а всё к старикам мостишься. Шёл бы к девкам на посиделки! Глянь, вон они, как цветки полевые! – показал Дугин, которому захотелось отослать отсюда Сазонова.
На лавочке, возле Коркиных, пестрели цветастые платья девчат, меж ними топорщились пронафталиненными поддёвками парни; цвели на солнце малиновые мехи двухрядки, обрушивая на пляшущих лавину звуков.
- Крой, Шурёна! – кричал Евтропий. – Ох ты, боже мой! Лихо!
Втеревшись в круг, оттёр плясавшего с Шурой рослого парня.
- Ну-ка, посторонись!
- Давай, дядя! Тряхни потрохами!
- Эх, сыпь, полька, сыпь, полевая!
- Присушила ты меня, шмара дорогая! – неизвестно кому признался Евтропий. Ему незамедлительно озорной припевкой ответила Шура.
Мил-то мой, мил
Завалился в овин,
Я потопала, похлопала –
Полезла за ним.
Им не верили: не Шура присушила Евтропия. И не Евтропий мил Шуре. Но так уж принято: поёт человек – значит, радуется. Грустит – тоже поёт. Но грусть нетороплива. А радость бьёт через край, пока вся не выплеснется.
Праздник шагнул за вторую половину.
Близились будни, похожие на вчера, на завтра.
Будни, среди которых не так уж част праздник.
Тем дороже его приход.