– Автор играет словами. Ему самому это нравится, вот и оставьте его в покое, – говорит Я. – А может быть, и еще кому-нибудь это покажется занимательным...
– Нет, нет, – возражает А., – текст полон глубокого смысла. Давайте разберем его слово за словом, строка, за строкой.
– Предложение за предложением, – поправила его Баронесса.
– Подъем за подъемом, – предложила Котеночек.
– Манерность за манерностью, – уколол Б.
– Да, – сказал В.
А. начинает.
– Автор сообщает миру о трагедии духа, выраженной в противопоставлении образов немецкого поэта-нациста...
– Шиллера своего времени, – вставляет Котеночек.
– ...захваченного идеей величия (в данном случае – его Родины), – продолжает А., – и рефлексирующего еврея-писателя, живущего то ли в Санкт-Петербурге и не имеющего дачи в Комарово, то ли в Москве и навещающего порой Переделкино.
– Ух, как здорово от Комарово отправиться компанией в ночной поход на лыжах через лес! – вдруг заявляет Б. – Лыжня накатана, тишина просто звенит под луной, деревья кажутся черными. Потом остановка на отдых, костер на снегу...
– Арава, вади, солнце, горный велосипед, пот ручьями... – отвечает ему Я.
– Желание поэта писать прозу элегантно передано автором как стремление писать от скрепки тетради до красной черты тетрадных полей. Такие детали очень оживляют текст, – говорит Котеночек.
– Я вижу в этой красной черте также символ кантовского нравственного императива, – утверждает Б.
– Но ведь поэт прав, – игнорирует А. иронию, заключенную в замечании Б., – если ты поэт и ешь мясо, ты не должен передоверять мяснику грязную работу убийцы животных. Это аморально. Аморальнее, чем убивать самому.
– Поэт мертв. Разобрались с ним, – подводит итог В. – А теперь – писатель.
– Худощавый еврей-писатель с грустным взглядом, чей хилый зад, мелькнувший где-то в Подмосковье, русский художник зарисовывает золотистыми пшеничными колосьями а ля Левитан. Какой сильный образ! – восклицает Котеночек.
– А почему ему так грустно? – спрашивает Баронесса сочувственно. – Суицидные мысли...
– Все дело в шпиле Петропавловской крепости, – отвечает Б., – писатель знаком с русской историей, с русской национальной амбицией и понимает, что на этот шпиль должна быть насажена или голова достойного России врага, не мельче Америки или Китая, или (что может быть достойнее!) своя собственная. Голова еврея с хилым задом – это насмешка, кузнечик, подцепленный острием шпаги.
– А мне его жалко, – говорит Баронесса. – Ну, пусть себе любуется шпилем Адмиралтейства.
– Или очаровательной покатостью брусчатки на Красной площади, – добавляет Б.
– Пусть, – соглашается В.
– Покончив с этими двумя, – объясняет Котеночек, – автор сначала взмывает в небеса мощным литературным аккордом, в котором слова мешаются с кораблями, и затем, сложив крылья, камнем летит в глубины греческой мифологии, завершая главу древнейшим символом опасного прохода, проходить через который приходится символу человечества – Одиссею-Блуму – между двумя ужасными скалами.
– А причем здесь календари и страховой агент? – спрашивает А.
– О! Это – постмодернизм. Это от Елинек, – отвечает Б.
Я. угрюмо молчит.