ВОЗВРАЩЕНИЕ


Когда Я. жалуется Баронессе, что госпожа Е. приходила к нему во сне и изрядно потрепала за ухо, Баронесса зовет его к окну.

– Смотри, – показывает она, – Б. уже давно приехал, но не выходит из машины. С таким лицом не слушают новости, тем более в Еврейском Государстве.

– Он слушает Брамса, – уверенно заявляет Я., – если бы он слушал Шумана, легкая рябь волнения и беспокойства пробегала бы по его лицу, а если бы это был Шуберт, тяжкие размышления исказили бы его черты и придали бы им несколько плаксивое выражение. Вчера он поведал мне, что без пробок добирается на работу за Maestoso и половину Adagio 1-го фортепьянного концерта, а если выехать в неудачное время, дорога займет две симфонии Брамса.

Баронесса смотрит на Я. с недоумением. Она еще не осведомлена о том, что две дамы К. именно в связи с ней строят свои планы на ближайшее будущее, эти планы сулят им близкое материальное благополучие.

И во время заседания Кнессета Б. остается задумчив, он теребит салфетку на стеклянном столике, встает и долго смотрит в сад и уж совсем вне всякой связи с обсуждаемой темой заявляет, что душу настоящей пианистки нельзя понять в рамках устоявшихся представлений о женской душе. Что же это за устоявшиеся представления о женской душе, заинтересованно спрашивает его Баронесса, и чем эта обычная женская душа отличается от души пианистки? Стараясь не ступать на зыбкую почву своих представлений об особенностях устройства обычной женской души, Б. пускается в объяснения насчет души пианистки. Ведь в поисках своей исполнительской неповторимости, объясняет Б., ей нужно много воображения и сил потратить на преображение однажды созданного, на новые аллегории, иллюзии, нюансы, так немногим удается подлинная революция в интерпретации произведений, чьи авторы – сами бессмертные гении. Эти поиски не могут не изменить ее душу, не заставить заложить эту самую душу дьяволу, для которого, как известно, нет ничего желаннее души пианистки. В общем, под внимательным взглядом Баронессы Б. запутался окончательно.

Озадаченная, было, Баронесса бросает взгляд на Я. Он стоит, прислонившись к лестнице, а на его лице несложно разглядеть победное цветение, он похож сейчас на доктора Ватсона, млеющего от комплиментов Шерлока Холмса. Она мгновенно вспоминает незадачливого кавалера, желавшего пригласить ее на танец тогда давным-давно в ресторане, и чувствует, что сейчас, как и тогда, не в силах сдержать накатывающийся на нее, непристойный при данных обстоятельствах, приступ смеха: так вот, в чем состояла цель поездки в Вену. Я. не стоит на месте, он продолжает импровизировать, мысль об охране своего главного достояния (то есть ее, Баронессы) не покидает его.

Она взлетает по лестнице, хлопает дверь в спальню. Я. очень жалеет, что не может последовать за ней, чтобы, несмотря на увертки, осторожно отнять у нее подушку, которой она заглушает звук, и в смеющихся глазах прочесть уведомление о причитающейся ему посылке, где уложены самые дорогие для всякого мужчины подарки – женское признание и женская признательность, которые, увы, тоже не вечны, и зарабатывать их вскоре снова придется, как поется в песенке, проливая градом пот, необходимость чего, объясняет все та же песенка, диктуется нам долгом перед семьей и собою.

– Все же, несмотря на внешнее радушие, это семейство обращено преимущественно внутрь самого себя, – думает Б., наблюдая за странным поведением Я. и Баронессы.

У В., похоже, возникли проблемы, он пришел один.

– А где же Котеночек? – наконец догадалась поинтересоваться у В. вернувшаяся уже Баронесса.

– Мы поссорились, – ответил В.

Баронесса взглянула на В. Во взгляде ее был вопрос.

– Ей недостает патриотизма, – отшутился тогда В.

Но потом у них вроде все снова наладилось, и через неделю они снова пришли вместе. Волосы Котеночка теперь имели цвет свежего апельсина. Может быть, поэтому компания рассуждала о женщинах. Когда речь дошла до дамских романов, Я. опять вспомнил эту злосчастную книгу, которую не так давно агрессивно рецензировал Баронессе. Книга разозлила его патокой всеобщей любви. Сколько не пропитывай этой патокой железнодорожные шпалы, говорит он, но если уложенные на них рельсы упираются в ворота с надписью “ARBEIT MACHT FREI”... Он рассказал присутствующим о документальном фильме про 48-й год, этот фильм он смотрел на прошлой неделе по каналу “История”. Солдаты, среди которых будущие известные генералы Еврейского Государства, засели в господствующем над местностью христианском монастыре. В какой-то момент становится ясно, что им не удержать позицию. Нужно уходить. Тяжелораненых унести невозможно. На милость нападающих рассчитывать нельзя. Они решают взорвать монастырь с находящимися в нем людьми, которых уже не спасти. Кто-то должен произвести сортировку раненых. Ее поручили, как оказалось, бойцу, который в Освенциме, где он содержался всего четыре года назад, видел, как производят селекцию. К счастью, нападающие сломались первыми, атаки на монастырь прекратились. Если этот зеленый диван стоит здесь, говорит Я., то я обязан этим “селектору” из Освенцима и тем, кто был с ним, и уж никак не герою менструального романа, который в это время упивается Благой Вестью из ладоней европейских монахинь.

– Я не прав? – оглядывается Я. на Баронессу. – Можно и не противопоставлять? Хочу и буду.

Я. нападает зачем-то на весь женский род, забыв, что перед ним не одна Баронесса, привычная отсеивать нарочитую агрессивность в изложении, когда он касается глубоко затрагивающих его проблем. А он уже тем временем порицает рабское начало, которое, по его словам, не редкость в женском характере, он вспоминает купринского героя, считавшего, что религию нужно сохранить исключительно для женщин. Уже совсем увлекшись, он принимается анализировать культурологический стереотип “баба-дура”. Он часто встречал его в недавно перечитанных им тургеневских “Записках охотника”. Автор, говорит Я., постоянно натыкается на живые воплощения данного стереотипа, бродяжничая с ружьем и сукой Милкой. В литературе современной это был бы, кстати, кобель Джек. Именно такое имя я дал в детстве щенку, подарено мне отцом. Щенок этот вырос и оказался сукой, так и жившей с мужским именем. Нет, он не литературный критик по совместительству, отвечает он на вопрос, заданный Котеночком. В ее интонации – вкрадчивость с продолжением. Тургенев писал, не адресуясь исключительно литературным критикам, добавляет он. Нет, если бы у него родилась дочь, он не назвал бы ее Джеком, отвечает он на следующий ею же заданный вопрос. Он продолжает. В мире современном, говорит он, традиционный тургеневский тип “бабы-дуры” сменяется новым типом, честь открытия которого, кажется, приписывает себе Я. “Баба-дура с интеллектом”, разглагольствует он, является продуктом полураспада женского рабства, противником которого декларирует себя Я. Для мужчины умного и злонамеренного, говорит он, тут открывается широчайшее поле деятельности. Вот недавно в одной европейской стране разразился скандал с африканским журналистом, заразившим нескольких женщин СПИДОМ. Он соблазнял их на вечерах поэзии, а когда они просили надеть презерватив, спрашивал, не расистки ли они. Конечно, на его месте мог быть и европеец, но Я. этот пример привел для иллюстрации понятия “БД с IQ” как этапа в эволюции культурологических стереотипов.

Баронесса сначала нерешительно улыбается, но постепенно улыбка ее тает. Ее чуть сузившиеся глаза сигналят Я., они призывают взглянуть на Котеночка.

– Вы, должно быть, очень счастливый человек, не каждый способен так радовать близких своим оригинальным видением мира, – выпаливает Котеночек, обращаясь к Я.

Наступает молчание. Я. и Баронессе, положим, не впервой слышать о том, что уж больно они слаженны. Словно пара в фигурном катании – то Я. завертит Баронессу на льду, то она катит к нему, не глядя, ласточкой, уверенная, что на него непременно наткнется. Но обычно это говорили люди постарше с добродушной иронией. Я. очнулся и теперь пытается сгладить дурное впечатление, произведенное его речами на Котеночка. Он готовит разъяснения, но время упущено, и Котеночек выглядит задетой. Она, кажется, решилась на какую-то выходку.

– Вы просто чудо, – говорит она Я. – Бедной женщине, влюбленной в мужской интеллект, так и хочется маленькой девочкой присесть к вам на колени и внимать, внимать...

Котеночек готовится встать с дивана. Баронесса, Б. и В. следят за этой перепалкой с некоторым напряжением. Непредсказуемость Котеночка, особенно в общественных местах, внушает опасения тем, кто с ней достаточно знаком. Слава богу, думает В., у нее хватает осторожности не играть в эти игры с Востоком. Я. изображает крайний испуг.

Котеночек удовлетворяется достигнутым. Она откидывается на спинку дивана, а Я., не оставляя полушутливого тона, пытается все же что-то доказать Котеночку. Он утверждает, что далек от мужского шовинизма, пытаясь одновременно произвести что-то вроде внутренней проверки, выясняя, не врет ли он именно сейчас. Он за то, чтобы не слишком насиловать природу, как это удавалось в архитектуре древним грекам, вписывавшим в ландшафт свои замечательные храмы. Кроме того, поясняет Я. с похожей на извинение улыбкой, он, видимо, вступил в жизненную фазу, когда оппозиция оголтелому либерализму кажется ему точкой его внутреннего равновесия. Но если уж выбирать, то учительница музыки, потерявшаяся на перекрестьях женских дорог, ему роднее и ближе толстовской княжны Марьи, усыпает свою речь Я. литературными примерами, словно лепестками бугенвиллей, которыми осыпана трава в его с Баронессой саду.

Такое изложение кажется Я., пока он говорит, логичным, но в душе у него осаждается легкая горечь потому, что ему, кажется, приходится разжевывать Котеночку то, что Баронесса понимает с полуслова. Мазки, которые он кладет на холст, она видит именно так, как он их задумал и чувствует. По крайней мере, так ему кажется.

Он, извинившись, уходит в туалетную комнату, но там, прежде всего, опасливо присматривается к себе в серебристом овале зеркала: не заболел ли он той болезнью, которую так чудно определил Набоков как способность согнуть глупейшую из грез в логическую дугу. Ведь в данном случае речь идет не просто о грезах, а о нежно лелеемых Я. грезах гармонии.

Вернувшись в салон, он поймал взгляд Баронессы. Она смотрит на него если не с упреком, то с предложением думать не только о словах, которые он произносит, но и о том пространстве, в котором они звучат. Ему не нужно прилагать усилий, чтобы догадаться, что она хочет сказать ему: так же как Б. понапрасну обижает не проникшееся сионо-сионизмом еврейство, так Я. способен неуместными высказываниями обижать женщин. Я. тоже не нужно сотрясать воздух, чтобы ответить ей по беспроволочному телеграфу их семейной притертости: “Да, получилось глупо”.

Выйдя в сад и наткнувшись там на Котеночка, дымящую сигаретой, Я. чуть виновато излагает “сложной девушке” свою философию.

– Женская свобода – тонкий канат над пропастью. Нужна чудовищная интуиция, чтобы идти по нему. Но идти нужно, – говорит с убеждением в голосе Я., самозваный тренер женского канатоходства. – Умные и от природы невредные женщины умеют тонко использовать данность и выстраивать жизнь, не жертвуя ни свободой, ни женственностью.

– Видимо, я не так умна, – отзывается Котеночек вполне серьезно.

– Будет тебе, – отвечает Я. с максимальной искренностью, которую он способен отразить на своем лице, – налить тебе чего-нибудь?

– Виски со льдом, – ответила “сложная девушка”.

Протягивая Котеночку стакан виски с позванивающим в нем льдом, Я. продолжает “женскую” тему. Пока он наливал виски в стакан, доставал из холодильника пластмассовую форму, выковыривал из нее ледяные шарики, он вспомнил и, кажется, что-то новое извлек для себя из того тридцатилетней давности эпизода со студентом, лодкой и девушкой. Он никогда не рассказывал о нем Баронессе, а теперь вот изложил Котеночку, будто со стоном поправляя на своих плечах груз вины за то, что он не вмешался тогда. Не выношу насилия над женщиной, виновато улыбается Я., стараясь смягчить патетику этой фразы. Но может быть, именно поэтому, не хочу в женщине рабства. В том числе религиозного. Не люблю возведения ею в святые мужчины, отказавшегося брать в руки топор. От женщины, с рождения не знавшей принуждения и рабства, рождается мужчина, которому можно доверить топор, говорит Я. “сложной девушке”. Такой подход для нее приемлем.

– Знаешь, – Я. не упускает случая, подобно миссионеру, продвигать свое увлечение литературным стилем госпожи Е., – женский мир у Елинек, вылепленный не из мужского ребра и не богом, и не мужчиной, а самой женщиной, как будто предстает в ее книгах, заманчивый и непостижимый, будто кто-то поднес гигантское зеркало к обратной стороне луны. Поднес и сразу убрал. Мне кажется, многие женщины ее свободы боятся панически.

– А вы бы не боялись, если бы вас голым стали показывать по телевизору под разными углами с разных точек, в том числе с “обратной стороны”?

Я. передернуло, он рассмеялся. Котеночек потушила сигарету, и они вернулись в дом.

– И что же, ваша жена умеет ходить по этому канату для женщин? – успела тихо спросить Котеночек, пока они не расселись снова на зеленом диване.

Я. рассмеялся.

– Ей повезло. Она родилась пумой.

Котеночек словно вспоминает забытый карточный фокус, она требует внимания и, само собой, получает его.

– При чем здесь вообще женщины? – спрашивает она, не ожидая ответа. – А вы слышали о неком профессоре из ГДР? Недавно его вспоминали. Как же его зовут? Не помню. В Первую мировую войну он воевал в немецкой армии, был награжден за храбрость. Еврей, он был женат на немке и считал себя немцем. Он, как и его жена, перенес все унижения, которые выпали ему при нацизме. Его выселили из дома, в котором он жил, его жену называли публично жидовской сукой. Но он оставался непреклонен – он считал себя немцем. По каким-то там законам рейха он остался в живых, он всего-то отсидел в кутузке неделю или две, когда не выполнил предписания властей относительно светомаскировки. Он остался жить в ГДР. Преподавал что-то в университете до конца жизни и остался в своем сознании немцем. А рассказавший об этом журналист! Он выглядел смущенным. Что-то его в этой истории завораживало. Почему вдруг он нам это все вывалил?

Лицо Котеночка надменно дрогнуло, ей никто не ответил. Мужчины молчали, Баронесса разглядывала ее с любопытством.

Поскольку женскую тему, так неудачно развернутую Я., кажется, удалось, наконец, свернуть, он возвращается к исходному пункту, с которого все началось, к дилемме борьбы и смирения. Он явно целится в философию еврейской жизни в рассеянии. Он утверждает, что в прощении ребенком жестоких родителей, в любви слуги к презирающим его господам, в психологии гонимой собаки, которую пожалел убогий старик и ради которого она снова любит весь род человеческий, заложен какой-то магнетизм. И тут возникает выбор – воспеть этот магнетизм как прекрасную сложность человеческой души или волевым актом отменить его для себя. Ловушка зависимости от других образуется иногда из-за разного рода соблазнов, к примеру, привычкой к комфортной жизни, обеспеченной добрым хозяином. Тогда эти, отказавшиеся добровольно от господства над своими жизнями (назовем их “гости”) передоверяют свое будущее другим, которых порой считают красивее и выше себя, способными создать и поддерживать такой порядок, которого они, “гости”, создавать и поддерживать не умеют. Они украшают себя утверждением, что миссия их в этом мире – нести факел инакости. Порой они тешат себя надменной верой, что из-за своей чувствительности и ранимости, вызванных их положением, они в чем-то и выше своих “хозяев”. И бывают оскорблены и обижены, если вдруг им грубо объявят, что они только приласканные собаки, надоедливые мухи. “Ах, бросьте. Все это в прошлом”, – отвечают они. Изворотливость комаров и мух, в ответ терзает воображаемых оппонентов жестокий пророк Я., имеет пределы. Если вооружиться хотя бы полотенцем, можно добраться до каждого комара и каждой мухи. Один изгоняет их через раскрытые окна, а другой рассудит, что пока он выгоняет одних, налетают другие, он берет в руки полотенце и закрывает дверь и окно. Если хотите знать, достает Я. совсем из другой области еще один аргумент в пользу сионо-сионизма, ведь именно его постулаты лелеет Я. в своих речах, американская экономическая система – это тот же “чуркосионизм”, только экономический, предлагающий пробиваться к вершинам, которые вам по плечу.



Загрузка...