Нет, тут ему нечего опасаться, решает Я., и уже не в первый раз. Б. не страшен. Больше всего Я. побаивается чьей-то внезапной, но хорошо подготовленной мужской незаурядности, способной вызвать в ней удивление на фоне спокойной повседневности их совместной жизни. Он опасается: вдруг тормозная система ее женской консервативности не успеет сработать? А потом, обнаружив, что первый незаметный психологический бастион ее чистоты разрушен, она замечется в панике и черт знает, чем все это закончится. Если после первого приступа этого воображаемого опасного “некто” у нее будет время, какой-то тайм-аут, уверяет он себя, – включатся механизмы самозащиты, она сбежит, приклеится к какой-нибудь другой женщине, от которой ее будет не оторвать, превратит все в шутку и тут же расскажет ему обо всем, отрежет тем самым все пути, сожжет корабли, как это бывало и раньше. Он достаточно хорошо знает ее, говорит он себе. А в случае с Б. с самого начала не было никаких шансов. Во-первых, не было ни повседневности, ни спокойствия. С момента приезда сюда и в период первого знакомства с Б. они были поглощены выживанием. И выживали, держась друг за друга. Для третьих не было места. Эмиграция беспощадна к слабым семьям, но закаливает семьи сплоченные. Они еще больше сплотились. В свое первое посещение Иерусалима они не видели друг друга через барьер, разделявший мужчин и женщин у Стены Плача. Но чувствовали друг друга. Ведь если выстроить ряд из их матерей и отцов глубиною в две тысячи лет, то они вдвоем, Баронесса и Я., первыми коснулись этой стены. Они авангард, занявший очень важный для них плацдарм. Для предполагаемых далеких потомков они будут чем-то вроде Авраама и Сары из семейного пантеона. Так что для Б. момент безнадежно упущен. Да и он об этом, по-видимому, хорошо знает, иначе не был бы так откровенно смел.
Это может стать вариантом, если я внезапно умру, предполагает о себе Я. А если, например, тяжелый инсульт, который превратит меня в полуидиота? – продолжает он эту цепочку, и ему очень хочется ее оборвать тут же, но он идет будто по краю пропасти. Он был очень горд собою в альплагере, когда, стоя на краю пропасти (со страховкой, конечно), чувствовал, что ничуть не боится этой бездны и никакого тайного желания прыгнуть в нее не испытывает, а знает твердо, что стоит, охваченный веревкой, и может стоять так столько, сколько захочет. И все же – вот они, Б. и Баронесса, катят кресло на колесиках с безразличным идиотом, который, кажется, иногда что-то понимает, хотя врачи говорят, что нет. Впрочем, на 100% они гарантии дать не могут, они все же не Адонай Элоэйну Мелех А Олам. Не они создавали этого идиота, который когда-то был человеком, а теперь способен только на то, чтобы создавать проблемы для тех, с кем еще ничего подобного не случилось. Как же она решит эту проблему? – думает Я. В ней будут бороться очевидная целесообразность, такая ясная для ее прямого видения мира, и какой-то неопределяемый, но малопроходимый для нее барьер. Б. выигрывает в темпераменте, считает Я., но у него, у Я., острее зрение, он различает в своей жене гораздо больше оттенков, и она, без сомнения, это чувствует. Если она все же решится, эта сравнительная убыль может все разрушить. Все, хватит. Что за мазохизм?
А как это связано со сном, который его угораздило рассказать ей, не подумав, сразу после пробуждения? Уж очень он был озадачен этим сном. Во сне она пришла к нему и заявила: это произошло с ней всего один раз, но она беременна. “Ну, если один раз...” – ответил он во сне и, проснувшись, был так потрясен тем, что хотя бы и во сне мог так ответить. И почему она так радостно смеялась тогда? (“Зар-э-жу”, – говорил он ей в шутку, и маленькая девочка с деланным испугом прижималась к нему, заглядывая ему в лицо широко раскрытыми честными глазами. Значит, все же отчасти верила, какой-то маленький зверек самосохранения внутри нее велел ей опасаться.) “Ничего не изменилось. Что за неприличный смех?” – спросил он ее, хмурясь. Любовь делает человека беззащитным, думает он. Еще одно какое-нибудь испытание, и он будет совершенно безоружен перед ней.
Никогда, никогда не скажет она ему прямых, не оставляющих никаких сомнений (или наоборот, рождающих их) слов о своей любви. Таков ее кодекс чести. Он должен довольствоваться невнятным утренним бормотанием, когда спросонья она требует, чтобы он еще пару минуток не покидал постели, и потягивается, ревниво следя, чтобы не размыкались его объятия, или ее искренним недоумением, когда становится известным, что одной из ее подружек удобнее спать в отдельных кроватях с мужем. Ведь сама она согласна с наличием двух подушек, но никогда не примет двух одеял. Я. с удовольствием домыслил полушутливые, но и полусерьезные подозрение и ужас в ее глазах, если бы он предложил такое разграничение, мотивируя его спальным удобством и ликвидацией щелей, в которые зимой может проникнуть холодный воздух. Или вот в прошлую пятницу в мужском магазине он примеривал новые джинсы. Вместе с ним она глядела в зеркало на наружной двери кабинки для переодеваний, сузила глаза (это, видимо, помогает ей сосредотачиваться) и сказала уверенно и коротко: «Люблю тебя в джинсах». И он тоже сузил глаза и сделал вид, будто сфокусировался на джинсах и даже проверил, расправлена ли, не образует ли складок белая ткань боковых карманов (она только чуть-чуть посинеет после стирки).
Она, наконец, перестала смеяться над его страхом перед собственным сном и теперь смотрит на него сочувственно. Пора на работу. Но еще одну мысль он прокручивает, пока она скрывается в ванной: когда он умрет, как скажется на ней эта новая для нее пропорция, в которой – неизбежный довесок свободы, но и обрубок зрелой надежной любви, будто кто-то отвинтил подлокотники у привычного кресла?