Отошел поезд. Загас красный огонек. Тело переполнено солеными слезами, и уже не остановить их, они разъедают, расслабляют. Плакала на извозчике, леденел нос и щеки.
— Хоть закройте лицо — обморозите! — повторял Станислав Маркович.
Плакала и дрожала дома в постели. Не уснула до позднего зимнего рассвета. Проснулась к обеду, распухшая, слабая. Мать сказала:
— Нельзя так реветь. Лицо износишь. И папа терпеть не может слез.
Смолчала. Вечером пошла в анатомку. Не работалось — трудно глазам, и руки как не свои. Ночью не плакала уже, но видела только отца. Большой, широкий, в толстом полушубке, пушистой шапке. Тонкое лицо, темная родинка на подбородке, глаза удивительные, его и тети Маришины глаза. Видела его на площадке вагона, в сверкающей снежной пустыне, ночью в мертвом лесу. Снег рыхлый до пояса… и голодные волки… и люди… Вскочила, зажгла свет. Что-то читала, а видела, как он бредет и тонет в глубоком сугробе…
На десятый день пришли наконец письма из Ново-Николаевска.
Матери он коротко писал, что вступил все-таки в армию, едет на фронт. Просил известить об этом полковника Захватаева. Мать всплакнула. Вздыхала, причитающим голосом говорила:
— Вот всю жизнь так. Никогда не знала, что от него ждать. Хороший и умный, а поступает на удивление легкомысленно. Зачем он меня оставил? Без него с большевиками не справятся? Как мне без него «Сильву»?..
Письмо для Виктории, как условились, было адресовано Станиславу Марковичу: «Еду прекрасно. Надеюсь без пересадки добраться до Челябинска. Настроение отличное — все кругом убеждает в правильности решения. Благодарю тебя за помощь, мужественный мой друг. Не тревожься. Уверен, что разлука будет недолгой».
Потом пришла коротенькая записка из Ишима: «Благополучно миновал Омск…» Станислав Маркович сказал:
— Это хорошо. Кирилл Николаевич боялся Омска. Там бездна офицеров, знакомые могли встретиться. Хорошо.
Письмо со станции Алакуль кончалось словами: «Больше известий не жди. До свидания, его не так уж долго ждать».
Буду ждать. Дождусь. Надо научиться терпению. Об этом говорила еще тетя Мариша, Раиса Николаевна твердит. Надо в самом деле стать мужественной, как папа. Самое трудное для него только еще начинается… Старалась представить, какой будет встреча. Рисовалась она почему-то в Москве. Отец сильный, спокойный. Не такой, как приехал сюда. И странно: никак не виделась при этом мать…
Одолевала глупая робость, неуверенность. Не слишком задумывалась прежде: уйти с какой-нибудь там физики, зоологии или послушать? Сейчас это вырастало чуть не в гамлетовское: «Быть или не быть?» Утром долго мучилась: юбку с кофтой или платье надеть? В валенках идти или в ботиках? Хотелось в ботиках — ведь папа чинил, чтоб носила. И хотелось беречь их… Сначала говорить об отце могла только со Станиславом Марковичем. Но как-то Анна Тарасовна спросила:
— Батько здоров? Сапожничает чи нет?
Лгать было незачем. Анна Тарасовна обняла Викторию, прижала к себе ласковыми руками:
— Добре рассудил. Хай ему буде удача.
Потом Наташа спросила:
— Кирилл Николаевич не возьмет подметки поставить к туфлям? — И было ясно, что дело не в подметках. И ей рассказала Виктория правду. Стало легче. Особенно Анна Тарасовна умела успокоить.
Но обо всем, как с папой, до донышка, ни с кем не говорилось. Если б знать! Сколько вечеров проторчала в анатомке, когда он был еще здесь. Так и повисла не решенная эта экспроприация. И каждый день сваливается новое и новое… А ведь надо что-то делать. Ну, покупала бинты, медикаменты, иногда передавала на Кирпичную от Анны Тарасовны, что «дети здоровы» или «низкий поклон». Пусть это было нужно, но ни усилий не требовало, ни риска. Ничего, чтоб можно было сказать отцу: «Я с тобой. Я — как ты».
Только на анатомии забывалось решительно все, ни одна посторонняя мысль не врезалась. Лекции Дружинина и самостоятельные занятия теперь были просто спасением. Работать становилось труднее, но еще интереснее. И конечно, это «в мир», как папа говорил, а не только самой нужно.
Анатомия зацепляла другие дисциплины, — надо же знать строение тканей. Оказалось, можно, даже интересно слушать скучного гистолога, тем более рисует он здорово. А ботаника? — дорога к фармакогнозии. Кстати, читает «ботан» отлично. Часто целые дни, а уж вечера насквозь проходили в университете. Домой — незачем. Мама совершенно поглощена своей Сильвой.
По субботам Виктория отправлялась к Анне Тарасовне.
— Bon soir, mademoiselle косатая! Prenez votre place et écoutez moi, je vous en prie![11] — встречал Петрусь. Он так упрямо и весело заставлял ее говорить с ним только по-французски, почти сам научился читать. Пришлось достать учебник, заниматься всерьез. Озорной и верткий, он сидел неподвижно во время урока и не замечал, или уж терпел, что она терлась щекой, а иногда целовала его пушистый затылок.
Виктория любила остаться ночевать и половину воскресенья провести у Анны Тарасовны. Рядом с Настей на старой кошме, постланной на полу, спала куда спокойнее, чем в своей мягкой постели. Лежа в темноте, тихо разговаривала о детстве, о книгах, а больше о будущем.
— Тебе дорога ясная, — шептала Настя, — лечить людей, что еще лучше? И ты вот как довольна своей анатомкой. А я историю люблю. И детей очень люблю.
— Ну, и будешь учительницей истории. Учить — это прекрасно.
— Я совсем маленьких люблю. Мальчишкам уроки объяснять — отошнело. Учила бы я взрослых. Чтоб не заставлять.
— Тогда… профессором? — Виктория подумала, сказала неуверенно: — Трудно очень. Я бы не могла. Лекции читать: говорить, говорить, а все смотрят…
— А я могла бы. Мне вот это и хочется. Рассказывать людям. — Настя помолчала. — А детей уж, видно, придется своих заводить.
Чувствовалось, что она улыбается. Виктория села:
— Да. Я тоже детей очень… — Спросила еле слышно: — А ты любила кого-нибудь?
Настя закинула руки за голову:
— От любви, говорят, чахнут. А я, вон, здоровая.
— Ну! От несчастной. А у тебя ведь…
Настя перебила:
— Вот, если глядишь, — приподнялась на локте, — и думаешь: «Век бы на него глядела. Всю бы жизнь ему отдала», — любовь, значит?
— Конечно! — «Чему это я обрадовалась?» — Самая настоящая. И он тебя любит?
Настя не сразу ответила:
— Разговору не было. А, думать надо, любит.
— А кто он?
— Человек… хороший. — И опять слышалось, что Настя улыбается.
— Это хорошо. А я… никогда. Не только замуж, а даже один раз поцеловать никого… И вообще, никто не нравится. Совсем никто не нравится, ни чуточки.
— Понравится. — Настя поправила подушку и начала укладываться. — Тебе восемнадцатый только, а мне уж двадцатый идет.
Даже в анатомке Виктории вдруг слышалось глубокое Настино: «Человек… хороший». Неужели не будет никого, чтоб я могла вот так же «всю бы жизнь ему»? Георгий Рамишвили?
Вскоре после отъезда отца в столовке он подошел к ее столику:
— Можно с вами, медичка?
Удивилась, что он знает ее, отчего-то покраснела, разозлилась:
— Пожалуйста.
Он засмеялся необидно и очень заразительно:
— Все равно видно, что вы не сердитая. Медичка должна быть до-о-оброй.
Стало совсем смешно:
— Откуда вам известно, что я медичка?
— А вам откуда известно, что я технолог?
— Вы же в объединенном совете старост и… вообще…
— Вы тоже «вообще», вот я вас и знаю, — он закашлялся, закрыл рот платком.
Говорили, что у Георгия чахотка, кровохарканье, и Виктория всегда удивлялась, как сохранился у него такой звучный голос. Он кашлял долго, отдышался, посмотрел на нее:
— Не волнуйтесь, медичка. Легких надолго еще хватит — такие большие мешки, — подмигнул ей. — Дорого обходится кавказцам высшее образование. Злой для нас климат.
— Зачем же вы сюда приехали?
— Учиться.
— А там… у вас?
— На Кавказе ни одного высшего учебного заведения.
— Что вы! Тифлис же большой город…
— Большой город, чудный город. А университета нет, технологического нет.
— Слушайте… как… глупо!
— Умно. Очень умно. — Он сказал задиристо, блестящие черные глаза смеялись. — Разве хорошо, когда народ много знает, много понимает? Тем более окраина и народ нерусский… Опасно! — Наклонился через угол стола, спросил вполголоса: — Но ведь есть правительство, которому нужен образованный народ?
— Да! Полжизни, чтоб очутиться сейчас в Москве.
— Зачем так много? Подождите.
— Скорей бы.
— Терпение, медичка, терпение! Что за врач, если нет терпения? — Из нагрудного кармана тужурки Георгий вдруг вытащил затрепанную книжку приложения к «Ниве». — Гейне читали? Умный был старик. «Рассеянные по свету общины коммунистов далеко не слабы, маленькое общество, а самая сильная из всех партий». Больше полсотни лет назад писал человек. А ведь совсем других убеждений. Вот почитайте.
В книжке было подчеркнуто: «…Этот самый коммунизм, враждебный моим склонностям и интересам, производит на мою душу чарующее впечатление… Два голоса говорят в его пользу… Первый голос ложки… «все люди имеют право есть». Второй голос ненависти… И я утешен убеждением, что коммунизм нанесет последний удар националистам… раздавит ногой, как гадину». Виктория прочла еще раз.
— Ненависть… это… хорошо?
— Когда она — дитя любви.
— Не понимаю.
— Сама по себе ненависть — опустошение. Но если она рождается в защиту любви?
Потом они уже встречались как друзья, но разговаривали мало, на ходу. И все-таки Георгий успевал чем-нибудь встревожить, заставлял думать. И хотелось его видеть, слушать.
И вот бежала по лестнице — опаздывала на лекцию — заметила еще снизу на площадке среди других знакомую кудлатую голову. Лицо наклонено к кому-то, черные блестящие глаза смотрят на кого-то маленького с горячей нежностью. Кто с ним? Кто? На кого это он так? Чуть выше перил тоже черная, еще более знакомая голова — Наташа.
Викторию не заметили, и она пробежала, не оглянулась.
«Хорошо он смотрел. Это, вообще, хорошо. Хорошо. Хорошо, что Георгий. Почему не оглянулась на Наташу? Если, случалось, говорила она о любви, о семье — только иронически. Как-то посмеялась: «Для меня ведь — зелен виноград». Ни при чем тут горб. Почему «зелен»? Если полюбит Георгий… такой… это хорошо. Очень хорошо. Какая-то у меня каша в голове, и вовсе не понимаю, что физик трубит…
Нет, мне не завидно. Я же не люблю Георгия. Просто — умный, добрый ко всем, он всем и нравится. А если любит Наташу — она же умнее всех, смелее всех, и она даже красивая, и она достойна… Нет, не оттого мне тошно, что он любит ее. А тошно за ту минуту… Надо честно сознаться, товарищ мамзель, позор — та паршивая первая минута. «Шевельнется дурное чувство — дави без пощады», — говорила тетя Мариша. Радоваться надо, когда людям хорошо. Хочу, чтоб Дуся любила Гурия. Чтоб Наташа — Георгия. Чтоб Настин «человек хороший» был очень хороший».
Морозы полегчали. Закрутили метели, сыпали снег без конца. Ночью гудело в трубе, не спалось, думалось об отце.
«Как трудно мне без тебя. Никогда я не была такой глупой. Противна эта экспроприация, а все думаю: надо же что-то делать. Нельзя отсиживаться, — ты сам говорил. Если к партизанам? Ведь не только медикаменты, там и сестры нужны. А мы с тобой через Шелестовых все равно найдем друг друга. Мама? Но мы же почти не видимся. Захожу утром — она только еще просыпается. «Здорова?» — «А ты?» Иногда два слова о Сильве, и все. Правда, может быть, Сильва ее как для меня анатомия… Конечно, мама очень затоскует, но ты же сам написал, даже два раза, что разлука ненадолго… Может, ты побывал уже в Москве, у Шелестовых, Ольгу видел?.. Когда взяли Уфу и Оренбург, все казалось — ты там… Почему написал «не так уж долго ждать»? Успокаивал просто, или там виднее?»
Утром — собралась уже в университет — влетел Станислав Маркович.
— Бешеная сенсация! Совет десяти созывает мирную конференцию. Приглашает все правительства, существующие на территории России. Вы понимаете?
— Нет.
— Ну, боже мой, мирная конференция. На Принцевых островах.
— И что?.. Может быть мир?..
— Пока перемирие. Но во всяком случае…
Именно об этом папа думал? Нет, тогда еще…
— Неужели все кончится?
— Не сразу, конечно, а все же… это — событие.
О событии говорили везде. В университете чуть не до драки спорили: поедут на Принцевы большевики или нет? И что будет, если поедут? Юристов занимало какое-то «признание» или «непризнание» большевиков.
Крутилин сказал:
— Разве могут бандиты пойти на переговоры?
Анна Тарасовна даже руками всплеснула на ее вопрос:
— Да як же ж большевики не схотят миру? Без перестану воевать и воевать народу? Порушено все. Надо и хозяйство свое в порядок поставить.
— Большевики по необходимости воюют. Защищаются, — сказала Настя.
Может быть, правда — встреча с отцом и Оленькой близко? Близко мир? Конец войне, жестокому времени, опустошению ненавистью?..
Неожиданно Наташа и Нектарий сошлись во мнении. Он ответил матери:
— Не тревожьтесь политикой — не дамское это дело. И ровно ничего из этой затеи не будет.
Наташа сказала:
— Он прав. Дело вовсе не в согласии большевиков. Мира еще подождать придется.
Трудно расставаться с надеждой…
И вдруг Станислав Маркович примчал еще более «бешеную сенсацию»: большевики сообщили по радиотелеграфу, что готовы принять участие в мирной конференции, хотя и не получили приглашения. Запрашивали, когда и куда направить делегатов.
Уже ни у кого ничего не спрашивала. Ждала. А большевики взяли Киев, Белебей и Уральск. И на западе что-то… Не удержалась, подразнила Крутилина:
— Большевики-то пошли на переговоры. Интересно, как другие правительства?
Он поморщился:
— Разве можно вступать с ними в дипломатические отношения?
Ах, вот оно что.
Шли дни. Новых сообщений не было. Снова приходилось набираться терпения надолго.
Хотела уйти из анатомки пораньше. Суббота. Ждут. Больше всех Петрусь. Глянула в окно: так и крутит, носятся белые смерчи. Не пройти будет берегом. Замело, и дороги не увидишь. Придется уж утром. Сказала Сереже:
— Поточите-ка еще ножички.
— Я и то думал — куда вам в такую погодищу.
Визжали ланцеты, из коридора послышался хриплый крик Никодима Антипыча:
— Не пущу! Носит оглашенных в этакую пору, — и сам гишпанец просунул голову, повязанную «а ла тореро» красным фланелевым лоскутом: — Вас тут спрашивают.
К кому это относилось — не понять. Сережа, грохоча сапогами, помчался за ним и тут же вернулся:
— Наташу не пускает, представьте. Вы ей зачем-то нужны срочно.
Виктория стремглав кинулась. Еще утром виделись на лекциях. Неужели опять что-нибудь? Сбежала по холодной лестнице. Наташа спокойно привалилась к перилам, лицо и глаза яркие. Веселые?
— У вас все в порядке?
— Более или менее. Вы нужны матери.
— Когда? Зачем?
— Сейчас. Одевайтесь. Там узнаете.
Когда выходили, Наташа спросила:
— Вы ведь в Общественном собрании бывали?
— Да. А что?
— Шатровского в лицо знаете?
По утром на Почтовой не раз встречались ей сани, запряженные парой. В них величественно восседал генерал с седыми усиками и эспаньолкой.
— Знаю. А зачем он?
Они вышли на улицу, ветер обжег, бросил в лицо колючие хлопья. Наташа буркнула что-то и спряталась до глаз в воротник шубы. Тротуары завалило рыхлыми сугробами, ноги тонули, разъезжались. Ветер то с силой толкал в спину, то взметал навстречу лохматые смерчи. Зачем? Что может быть нужно Раисе Николаевне? При чем Общественное собрание? Генерал?
Наташа провела ее черным ходом. Отряхивались в кухне, Виктория веником обметала валенки, Наташа охнула вдруг:
— В пимах? С ума сойти!
— Ну, а что? Что же? Говорите загадками…
— Пошли. Мать расскажет.
Раиса Николаевна сидела у письменного стола. Перед ней спиной к двери стоял человек. Высокий, в галифе и домашних туфлях, на широких плечах, неожиданно и странно, знакомая беличья душегрейка. Волосы русые, спутанные, шея молодая.
— Вот вам невеста. И надо же, как на грех, в пимах…
Человек повернулся. Очень синие глаза. Лицо жесткое, обветренное, запекшийся рот.
— Вяземская.
Он не назвал себя, не извинился, что в рубашке, не стал надевать френч, — английский френч висел на спинке стула, — коротко пожал руку.
— Твои, Натка, не будут впору? У вас какой размер, Виктория?
— А? — «Ошалела! Спросили, ждут, — уставилась на него». — Тридцать шестой.
Наташа потянула ее за руку:
— Пошли. Может, и подберем.
На ходу Виктория быстро шептала:
— Что я должна делать? Идти в Общественное собрание? А что за «невеста»? Чья? Зачем?
— Мать объяснит. Меряйте.
Наташа вынула из ящика четыре пары туфель. Даже с рожком они влезали еле-еле. В самых старых, разношенных нога стиснута и как чужая.
— Во-первых, они лопнут… И мне же не дойти в них.
— Хоть по комнатам сможете?.. А? Дойдете в пимах, там переоденетесь. А? — Наташа озабоченно следила, как Виктория переступает с ноги на ногу. — По комнатам?
— Если очень нужно…
— Если бы не очень, так и разговору бы… Почистить надо.
Раиса Николаевна сказала:
— Завари кофе, Наталья. Покрепче. И налей Леше в мою чашку. Сядьте сюда, Виктория. А ты прилег бы, Леша, покуда варится кофе.
В запекшихся губах очень белые зубы.
— Усну — не добудитесь.
Говорит негромко, а сила в голосе. Лицо… нет, лицо, конечно, некрасивое, но какое-то… И стоит посреди комнаты спокойно. Нет, не надо на него смотреть. Трудно играть его невесту…
— Запомнили? Повторите.
— Запомнила. — Монотонно, как затверженный урок, начала: — Еще в Москве, в госпитале, я познакомилась с Леонидом Александровичем Туруновым, — взглянула на него — и не оторваться, испугалась и все равно тянулась навстречу его взгляду, говорила не Раисе Николаевне, а ему. — «Нельзя так… Но ведь сговориться, проверить надо с ним. Конечно с ним. А смешно, что эта выдумка связана с ним». — Леонид Александрович пролежал в госпитале три месяца. Перед возвращением на фронт просил моей руки… — «Какие смешные слова! Очень глупо будет засмеяться». — …И я дала согласие. Переписка у нас оборвалась после революции. — «Я лучше буду просто ему говорить». — Вас перебросили в другую часть, я уехала с мамой сюда. — «Как он смотрит внимательно, слушает как». — И вот сегодня вы вдруг… — «Фу, жарко, красная как рак», — нашли меня.
Наташа принесла большую, темную с узором чашку.
— Если пересахарила, долью. Не знаю теперь, как ты любишь.
Почему «ты»?
— А я сам не знаю, Наталочка. — Так же стоя, начал он пить маленькими глотками, быстро. — Хорошо. Горячо. Сладко. Душисто. Живая вода. Хорошо.
Почему все-таки «ты» и «Наталочка»?
Раиса Николаевна взяла за плечо Викторию, повернула к себе:
— Теперь дальше слушайте. В Общественном собрании сейчас лекция английского полковника. Весь бомонд там. Леше нужно поговорить с Шатровским — это раз. И очень нужно отдохнуть, поспать. Часа хотя бы три-четыре. У вас нельзя?
В голове звон, и ничего не сообразить. Леша пьет себе кофе и не смотрит. Раиса Николаевна ждет, Наташа… Мамы дома не будет. Оставлю записку: «Ночую на Подгорной». Суббота ведь — удачно. И Станислав Маркович не заявится. Только провести незаметно.
— Можно. Очень можно.
— Прекрасно. И еще. — Раиса Николаевна помолчала, смотрела на Викторию, будто примериваясь, проверяя что-то. — Рано, совсем рано утром надо проводить Лешу до Красных казарм. Он города не знает. Сделаете?
— Ну конечно.