Здесь, мимо кладбища, по Вокзальной, мимо избушек на курьих ножках, ходили с Наташей к Татьяне Сергеевне в ту далекую первую зиму. Дурачились, бросались кусками тонкого наста и просто горстями снега, конечно спорили о политике и об этике, замолкали от красоты и силы здешней зимы. Разная бывала погода, но чаще солнечная, и, куда ни глянешь, — ослепительные горы и равнины с яркими голубыми тенями.
Последний раз бежала к Татьяне Сергеевне одна в такие же, как сейчас, октябрьские сумерки. Год.
Потом, почти ночью, после метели, провожала Лешу до этих самых Красных казарм. Такой же падал ленивый снежок, и морозец стоял легкий, как сейчас. Весной ходила по этой дороге на кладбище.
Не думала раньше, не чувствовала, что так накрепко привязалась к Наташе, что так потускнеет без нее все. Даже лучше, что из университета выгнали. А тогда прямо взбесилась. Сережа пришел тоже бешеный, сказал медленно, рубя слова:
— Нас всех, кто выступал на сходке, из университета уволили.
Она закричала, как от физического насилия:
— Негодяи! Телеграмму министру… сейчас же… Черт знает! Негодяи! Дружинина отстранили, Наташу арестовали, нас…
И Сережа кричал с ней вместе:
— Мы же, черт их возьми, лучшие студенты курса! Давайте писать телеграмму.
А Станислав сказал:
— Министра ваша телеграмма не взволнует. Подумаешь — уволили шестерых «красных» студентов. А вам она может боком выйти.
Виктория сразу поняла его.
Странно повернулось у нее со Станиславом Марковичем. Все стало по-другому.
В день ареста Наташи, когда Руфа и Сережа ушли, она сидела, как парализованная. Станислав Маркович сказал:
— Давайте завтракать. Да. Надо. Кусок в горло не лезет, а надо сейчас нам, кто на воле, особенно беречь силы, здоровье. Много еще предстоит. Распоясались они напоследок.
Она заставила себя есть, как Лагутин учил… Стала рассказывать о дежурстве, о генерале, и увидела, что Станислав хотя смотрит на нее, но не слушает.
— Вы… о Наташе?
— И о нас с вами.
Она насторожилась.
— Понимаете, венчаться в церкви…
— Не собиралась вовсе. Выставляться напоказ…
— Конечно, привлекать внимание… А без венчанья… Вы даже не представляете, как шпионит ваша Ираида…
— Обращать внимание на эту…
— Приходится сейчас. Я нарочно оставил утром дверь Нараспашку, зашла будто бы самовар взять: «Где же Виктория Кирилловна? — все обшарила глазами. — Ах, на службе! Ночью, бедняжка. Ехала бы уж к маменьке».
— Злыдня, мещанка, сплетница…
— Она может причинить уйму неприятностей — гнусных, отвратительных. Ведь вас уже не защитит Нектарий. Кстати, я сказал, что вы скоро уедете. Я не могу допустить, чтобы вас поливали помоями…
Только тут она поняла, что значат его слова, но не поверила. Взглянула ему в глаза. Он смотрел открыто, серьезно и нежно.
— Так… как же?
— И незачем привлекать внимание «революционным» поступком — без церкви…
— Так как же? — Почувствовала, что прорывается радость, нахмурилась: — Как же нам быть?
И сейчас больно вспомнить, как он улыбнулся чуть иронически и ужасно невесело:
— Мне кажется, вам не слишком трудно отложить. А я ждал столько…
Бог знает что толкнуло, только обняла его, присела на ручку кресла, как бывало к отцу, прижалась и заплакала, разрыдалась.
— Что, милая? Милая, что? — Он обхватил ее, притянул к себе, и они оказались тесно рядом в кресле. Она долго плакала, никак было не сдержаться. Он все спрашивал:
— Милая, о чем? Витюша, о чем?
И себе не могла ответить. Все, что загнала в самые глубокие глубины, все, что не выплакала, вдруг освободилось:
— Наташа… И в клинике… И все что-то страшно… И маму никак не пойму…
Наконец она успокоилась, но осталась сидеть в кресле, прислонясь к нему и чувствуя его крепкую руку. Говорили, как всегда, о переменах на фронте, о партизанах, об отце. И о том, что надо попросить хозяина достать Станиславу брезентовые рукавицы. Потом перевязала ему руку. Все пошло как всегда, кроме того, что ей было свободно, тепло. Куда делась петля на шее, давящий долг? Ведь он же не отказался от нее совсем? А что-то повернулось. И вот уже больше месяца легко с ним и… дружно.
Сегодня боялась, что он будет беспокоиться за нее, но все сложилась удачно. Убирала лекарства после приема, Эсфирь Борисовна сказала:
— Ты Владимира Гаева хорошо знаешь? Его часть — в Красных казармах. Их перестали отпускать в связи с военным положением. Ему нужно отнести листовки. Не побоишься?
Виктория подумала о Станиславе Марковиче, потом постаралась представить, что ей нужно сделать:
— А Владимир знает?
— Что придешь именно ты — нет. Но вообще предупрежден.
Надо как-нибудь обмануть Станислава, а то с ума сойдет, пока она вернется…
— Я могу.
— Подумай — не страшно? Листовки надо передать скорей. Сегодня, ну — завтра. Это обращение ВЦИК’а и Совнаркома к сибирякам. Подумай — не боишься?
…А ему можно сказать, что надо на Подгорную — переписать лекции у Руфы.
— Я пойду.
Небольшую пачку листовок завернула в лоскут марли, сунула за кушак юбки и пришпилила к нему английской булавкой. Под шубой сам бог не заметит.
До сих пор все поручения были ничуть не опасными. Бинты и лекарства она — сестра милосердия — могла нести в клинику, из клиники, в амбулаторию, к больным… И с Лешей Раиса Николаевна все придумала точно: московский знакомый, жених, а в случае чего — откуда ей знать, что он стал за это время большевиком?
Обращение, подписанное Лениным и Калининым, призыв к сибирякам «встать под знамена Красной Армии». Еще если б идти к Леше или Станиславу Марковичу — спокойнее бы. А Владимир — «анархия — мать порядка». Наташа говорила: «легкость в мыслях». Как она? Там же, на проклятой Тюремной… Хорошо, что сыпняком переболела дома, — говорят, тиф «выводит в расход» больше заключенных, чем контрразведка.
Пока все удачно. Домой прошла через базар, на деньги, что дала Эсфирь Борисовна, купила табак, бумагу, пшеничную шаньгу с черемухой, две плитки шоколада и орешков. Поскорей уложила все в кошелку (листовки пока на дно) и поставила под свою кровать у комода — не видно совсем.
Только разогрела щи — пришел Станислав, торопливый, веселый:
— Я сейчас ухожу. Поступил в редакцию «Железнодорожника».
— Это меньшевики?
— Меньшевизм почти выветрился, а народ подобрался в большинстве свой.
— А вы не думаете, что там скорее могут вас…
Он перебил:
— Там настоящее мое дело. А опасность, право же, везде одинакова сейчас. Вчера в «Европе» пьяный поручик застрелил не угодившего официанта. В «Бристоле» избили двух девчонок — хористок из оперетты — за непокорство желаниям господ офицеров. Чувствуют близкий конец и полную безнаказанность. Вы сегодня в ночь? Я, может быть, не успею вас проводить. Утром забегу.
Пообедали, и он тут же ушел. И врать ничего не пришлось.
Завернула листовки в тонкий батистовый платок, опять засунула за кушак и пришпилила к юбке. В первый раз после отъезда матери надела ее котиковую шубку и отправилась не спеша. Вот уже видны казармы. Страшно? Пожалуй, нет. «Нельзя идти вором, надо идти хозяином» — это главное. А как бы вела себя, если бы вправду шла только повидаться с Владимиром, передать от Раисы Николаевны гостинцы? Было бы, пожалуй, забавно — он ведь не ждет, удивится, и немного неловко — там какое-нибудь начальство подумает: влюбленная барышня.
У ворот остановилась: стучать? Или, может быть, звонок есть? Откуда-то сверху окрик:
— Чего надобно?
На вышке под зонтиком-крышей солдат с ружьем.
— Мне нужно вольноопределяющегося второй роты четвертого взвода Гаева Владимира.
Солдат что-то сказал вниз во двор. В калитку высунулся другой солдат, спросил сонно:
— Кого вам?
Виктория повторила. Солдат ответил так же лениво:
— По воскресеньям свидания.
— Долго ждать, а мне поскорей надо.
— Свиданья по воскресеньям, — повторил солдат, но не уходил.
— Очень вас прошу: на минуточку вызовите!
— Я должон поручику доложить. Еще в зубы заработаешь, — раздумывал солдат.
— Пожалуйста, доложите! — и вдруг сообразила: — А я вас табаком угощу. — Быстро раскрыла пачку, оторвала кусок газеты и насыпала полную горсть табака.
— Покорно благодарим. — Солдат сунул табак в карман, громким шепотом сказал: — Авось, — и подмигнул дружески.
Виктория ждала, ходила, как на привязи, три шага туда, три обратно. Рисковала впервые, — обращение Совнаркома и ВЦИК’а — тут уж ничего не сочинишь. Но страха не было: и в самом-то деле, кому придет в голову, что барышня в котиках…
Открылась калитка, солдат указал на нее:
— Вот оне, — и пропустил офицера.
Тот быстро подошел к ней вплотную, она увидела одутловатую физиономию, почувствовала запах перегара, невольно отстранилась. Офицер с любопытством разглядывал ее:
— Кого же вам, мамзель-мистрис-барышня, за-угодно?
— Владимира Гаева, вольноопределяющегося второй…
— Вольноперчика? — вздохнул, обдав ее самогонным перегаром. — Свиданья по воскресеньям.
— Далеко воскресенье, мне нужно сегодня! — Виктория соображала, что и как дать офицеру, — вряд ли тут подходит горсть табака.
— А кем он вам приходится?
— Просто… знакомый хороший очень.
— Знакомый? Хороший, да еще очень! — он оглянулся на солдата, тот из уважения к начальству хмыкнул. — Тогда вам действительно до воскресенья ждать невозможно. Но, знаете, — вдруг сказал он заговорщицким тоном, — не имею ведь я права нарушать приказ.
— Но я вас так буду благодарить! — она постаралась вложить в эти слова понятие вещественной благодарности.
— Может, вызовем, ваше благородие? — осторожно спросил солдат.
Офицер оглядел ее, как бы оценивая — чего тут можно ждать?.
— Приведи ихнего милашу в караулку. — Тон был игриво-неопределенный; дескать, привести — приведем, а там — неизвестно!
Опершись спиной о забор, он поглядывал на Викторию, высвистывал какую-то польку. На минуту она представила себе, что сделает с ней этот холуй, если… «Чушь какая!» Вздохнула поглубже, спросила весело:
— Разрешите вас угостить шоколадом?
Офицер явно удивился:
— Шоколадом? А молочка у вас нет? От бешеной коровки? Нет? — и рассмеялся.
Виктория не поняла остроты, которая самого его так восхитила, ответила серьезно:
— У меня есть шоколад, шаньга с черемухой, табак и орехи, а больше ничего — посмотрите.
Офицер помолчал, сказал снисходительно, с оттенком кокетства:
— Ну, угостите шоколадом, барышня.
Виктория развернула с одного конца и подала ему плитку. Он взял всю. Откусил и, жуя, урчал, как пес над костью:
— Не очень-то важный. Я обожаю «Галапетер» с орехами. Дайте орешков.
Он откусывал шоколад, щелкал орехи, она отвернулась, дула на медленные снежинки. Наконец появился солдат:
— Привел, ваше благородие.
Офицер отвалился от забора:
— Проходите.
Виктория вдруг испугалась. Да и что там за помещение — караулка? На глазах у офицера не передашь. Попросить его сюда? Нет. И, оправляя волосы и пуховый платок, пошла.
В тесной караулке было жарко, пахло керосином от закопченной лампы. Владимир стоял посередине, казался выше и худее в длинной шинели. Она увидела, что лицо его неспокойно. Чувствуя любопытные взгляды офицера и солдата, быстро подошла к Владимиру, обиженно спросила:
— Не ждали? Не рады? — Взяла его за руку, глядя в глаза, сжала руку: — Я к вам с гостинцем от ваших.
Владимир сжал в ответ ее руку:
— Гостинцы кстати. Спасибо.
Значит, может взять листовки. Если б не мог, сказал бы: «Напрасно беспокоились, мне ничего не нужно». Первая трудность позади — сговорились. Но главное — передать.
Офицер щелкал орешки, закусывал шоколадом и с любопытством смотрел на них. У печки, лицом к ним, стоя на коленях, солдат подкладывал дрова. Выбрать или создать удобное положение, чтобы передать листовки, должна она. Ведь Владимир даже не знает, где они у нее. Она села на лавку у окна. Владимир взглянул на офицера и остался стоять. Чтоб не дать себе испугаться, она стала теребить рукав его шинели и взволнованно спрашивала, как он чувствует себя в непривычной обстановке, не слышно ли, чтоб их готовили к отправке — ведь эти красные банды везде, кругом. Что принести ему в воскресенье? Сказала, что дома все по-прежнему, и затараторила, что интересного ничего нет, цены скачут каждый день, и такая тоска с этим военным положением: в гости пойдешь, так и посидеть нельзя вволю. Смуглое лицо Владимира было бледнее обычного — волнуется. Она посматривала на солдата, на офицера — он все еще жевал. И вдруг поняла; как они с Владимиром выглядят со стороны, так и надо «играть». Расстегнула шубку:
— Ах, как тут у вас жарко! — Придерживая полу одной рукой, другой осторожно отстегнула булавку у пояса. — И лампа грязная, оттого и пахнет ужасно! — Сначала воткнула булавку в пояс же рядом, но подумала, что, если нечаянно зацепила хоть нитку от платка, в котором листовки, тогда пропало — их не вытащишь, и вколола ее в подкладку шубы. Владимир, видно, догадался — незаметно, не глядя в упор, следил за ее рукой и говорил, что скоро должно все кончиться: Юденич берет Петроград, и Деникин на юге… Она все еще не придумала, как передать.
— Ну, извиняюсь, барышня, — офицер положил в рот последний кусок шоколада. — Пора кончать ваше постное свиданье. Извиняюсь.
— Разрешите, господин поручик, проводить до ворот? — спросил Владимир, вытягиваясь.
Офицер зевнул:
— Дальние проводы — лишние слезы. Иванов, выпустишь барышню.
Солдат положил кочергу, встал и выжидательно смотрел на Викторию. Она медленно вынула из кошелки табак — ведь последние минуты…
— Уж ладно, проводите. Я — добрый.
А может быть, на дворе, при солдате, еще труднее? Мяла в руке табак, Владимир ждал. Она должна, она, и — ничего в голове. С отчаяньем бросила в кошелку табак, распахнула шубку, обняла Владимира за шею и чуть повернулась — так, что шубка закрыла его. Прямо в ухо, только губами сказала: «За кушаком юбки справа». Его руки обняли ее под шубой, одна гладила и похлопывала ее по спине, и это видно было офицеру сквозь шубу, другая нащупала листовки. Виктория поджала живот, чтобы они легче выскользнули, и шептала в ухо, что попадало на язык: «Родной, хороший… скучаю». Услышала насмешливое:
— Попался, милаша!
Все в ней напряглось. Но Владимир засмеялся, правда как-то неестественно, а офицер загоготал. И она поняла, что возглас его имел другой, совсем неопасный смысл. Крепче обняла Владимира и шептала всякую чушь, пока не почувствовала, что он засунул листовки за борт шинели. Тогда взглянула ему в глаза — все было в порядке — и медленно опустила руки. Терла щеки, будто по ним текли слезы, один за другим передала Владимиру пакеты с гостинцами, он прижимал их к груди, где были спрятаны листовки. Потом растроганно, слезливо сказала:
— Я так благодарна вам, господин поручик!
Услышала в ответ:
— Не стоит благодарности.
Во дворе остановилась, хотела подать руку Владимиру, но почему-то обняла и поцеловала, и он ответил таким же крепким братским поцелуем.
Неужели — все? Все хорошо? Все сделала хорошо? Она готова была плясать среди снежной дороги. Вспоминала по порядку самые мелкие подробности — все правильно. Как хочется рассказать Эсфири Борисовне! Она верно предупредила, листовки отдельно. Все сделано, и не боялась. Странно, — ведь не придумала, а точно откуда-то само выскочило: обнять, прикрыть шубой… Что это вдруг ноги затряслись, ослабли? И, вообще, знобит. Разогрелась в караулке, вышла на мороз? Нет, лицо горит, а самое дрожь бьет. Даже идти трудно. Заболеваю, что ли? Даже зубы лязгают. Или боялась все-таки? Боялась. Противно как. Скорей, скорей идти — у меня же сегодня — ночь. Скорей домой, чаю горячего, поесть, полежать часа полтора успею.
Как ни прибавляла шагу, как ни старалась сдержать, озноб не проходил. Не снимая шубы, побежала в кухню:
— Ефим Карпович, милый, чайку погорячее можно? Промерзла до самой души.
Стояла, прижавшись спиной к горячей печке, пока хозяин принес пузатый чайник и меду на блюдце. Выпила, обжигаясь, две чашки, — дрожь улеглась, и отчаянно захотелось спать. «Значит, все-таки трусила. Не гожусь». Поставила будильник, положила подушку на диван, взяла плед, надела теплый халат — полтора часа, можно отлично выспаться, потом поесть и… Кто это стучит? Да так лихо — кто бы? Подошла к двери, постояла. Стук повторился, громко выбивали какой-то бравурный ритм, и, стоя вплотную, она слышала, что стукнули сначала высоко, постепенно удары спускались, и последний пришелся у самого пола. Кому взбрело так забавляться?
— Кто там?
Послышался громкий раскатистый смех.
— Откройте, мисс Виктория, откройте скорей!
Принесло же! Откуда?
— Я уже собралась спать. Зайдите, пожалуйста, завтра, мистер Джобин.
— Сегодня! Немедленно! Письмо от ваша мамочка! И поручение! Безотложное!
— Минуточку! — Хотела переодеться, растерялась, а он все выстукивал что-то отчаянно игривое. — «Ну и к черту, в халате так в халате».
Джобин, мягко ступая, вбежал, раскинул руки, кланялся и улыбался, как цирковой артист после фокуса. Распахнулась длинная соболья доха, подбитая котиком или выдрой, ушанка тоже из соболя, из нее лезет красное лоснящееся лицо, высокие — за колено — расшитые унты почти закрыли брюки. Он бросил на стул ушанку и меховые рукавицы и протянул к Виктории обе руки:
— А косы? Великолепные русские косы? Неужели — тиф? О-о! Силы небесные! Но вы очаровательна по-прежнему. Нет, лучше прежне… Дочь своя мамочка — ваше место сцена. Верьте Гарри Джобин — сцена! — Он обходил ее кругом, бесцеремонно оглядывая. — Гарри Джобин увезет вас в Чикаго. Вас и мамочка.
Она расхохоталась от злости. С ног до головы в мехах, Джобин очень себе нравился, ходил, как-то особенно шевеля плечами, играя роскошной дохой. Он тоже засмеялся и сел. Откинул доху, вынул меховой с ярким узором бумажник, видно из самоедского кисета, и достал письмо:
— Получил через наша миссия строгий приказ от ваша мамочка — доставить вас невредимостью Шанхай. — И опять засмеялся.
«Витка, родная, дочура! — знакомые прыгающие буквы, слова, строчки. — Если б ты знала, как мы живем! Точь-в-точь сказочные короли. Шанхай — почти Европа, иностранцев — уйма! Дела у Нектария блестящи, и никто не грабит.
Мы составили приличную труппу, играем с огромным успехом. Иностранцы многие не понимают по-русски, но мною восхищаются все. Советуют ехать в турне по Америке и Европе — говорят, все русское безумно модно. Но я, конечно, дождусь тебя. Мы живем в отличном европейском доме, но прислуга — китайцы, очень тихие, работящие и услужливые. Когда ты будешь со мной, я буду совершенно счастлива. Джобин привезет тебя. Можешь взять у него денег сколько захочешь — он очень обязан Нектарию. Привези хоть пудик сливочного масла, такого, как у нас, нет нигде. Жду, доча моя, ужасно жду, ужасно скучаю и беспокоюсь, даже плачу. Жду, жду, жду.
Твоя мама».
— Ну, завтра едем? Мой поезд уходит в… нет, с Узловой послезавтра рассветом. Вы успеете складывать чемоданы? Может быть, оказать помощь? К вашим услугам.
Виктория сложила письмо, сказала сдержанно:
— Мне ничего не нужно. Я никуда не поеду.
Он подался к ней:
— Вы шутите, мисс?
Она молчала, Джобин встал:
— Мисс, такой, такой… безразумство! Лучшее время из вашей жизни вести в нищете? Извините, — он указал на стол, где, прикрытый салфеткой, лежал кусок темного калача на тарелке, стояла солонка и пузатый чайник, — это же нищета. Зачем? Ваша мамочка и ваш… отчим… — ее резкое движение только чуть смутило его, — да, ваша красота, мисс, — капитал! Русская красавица найдет себе в Чикаго мужа с большими миллионами — клянусь! Мы с вами…
Она оборвала его:
— Мистер Джобин, ни в Чикаго, ни в Шанхай я не поеду. Можете не беспокоиться.
Джобин смотрел недоумевающе, вдруг скинул на стул свою великолепную доху, расстегнул пиджак (жилет на нем был тоже меховой) и достал портсигар, оклеенный мехом.
— Носовые платки у вас тоже меховые?
Он не понял иронии:
— Нравится? Не правда ли, оригинально: приехать из Сибири и всюду мех, мех, мех! Но, мисс Виктория, я вам немного, как это сказать, освещаю положение. — Он обрезал сигару, не спросив разрешения, закурил и выпустил облако бурого дыма. — Через, наверное, три месяца здесь придут большевики. Да, да, придут! Адмирала поддерживаем только мы, Америка. Черчилл давно ставит на Деникина. Но, в конце концов, мы не можем воевать за русских, а в Омске развал и паника. Я сам видел, клянусь!
— Все равно никуда не поеду. Я — русская.
— О, мисс Виктория! — он обшарил свои карманы, вытащил толстую сложенную газету. — Большевизм это… вот: речь мистера Черчилл в Британско-Русском клубе… вот, он говорит: «Организация их фантастична, дисциплина… — как это, как это?.. О! — зверская и… если бы… мы не успели вызвать к существованию армии Колчака и Деникина, все наше дело… Если эти армии будут уничтожать… уничтожены, произойдет несчастье, которое невозможно измерить… Россия в настоящий период решающий факт… фактор мировой истории… Обращаюсь всем погруженным в свои личные дела: вы можете покинуть Россию, но Россия вас не покинет!» Это Черчилл, мисс, крупнейший политик мира. Вы думаете, что большевизм — пустяки, ваше русское дело, и вы переживете его? Не погружайтесь в личную жизнь, мисс. Черчилл прав: надо бежать туда, где еще можно спокойно жить.
— Так ваш Черчилл как раз и говорит, что нигде уже нельзя спокойно жить.
— О-о! Америку нелегко расшатать! Можете не беспокоиться про миллионы вашего будущего мужа с Уоллстрит. И я еще успею сделать небольшой капитал и пожить без забот, клянусь! — В глазах его был веселый, детский азарт. — Я везу такие мехи, ценнейшие мехи! Капитал! Купил за ничто, благодаря помощи вашего… м-м… мистера Бархатова. — Он бросил газету, ходил по комнате, дымил сигарой и делал руками странные движения, будто плавал. — И я еще имею надежду! Я дал задаток за великолепный партий темный собол — баргузин. Один шкурка — начальник дорога, один — французский полковник, охрана дорога, и мои вагоны — как с маслом. В Чикаго я буду иметь за эти мехи миллионы. Клянусь!
— А вы не думаете, что это не просто бестактно, а грубо: мне — русской — рассказывать, как вы грабите Россию?
Джобин остановился, глядя на свою сигару, неопределенно повел головой:
— Я не сентиментален, мисс. А Россия слишком богата. И если Гарри Джобин сделает один небольшой капитал…
— А разве один вы приехали делать капитал? Сколько вас таких по Сибири?
Он ухмыльнулся, приложил руки к груди:
— У вас хватит для всех, мисс, клянусь!
— Но с какой стати? По какому праву?.. Ведь это наше… наше богатство!
— По праву дружбы, мисс! Мы же помогаем России оружием, снаряжением, войсками…
— А сколько золота, сырья, концессий…
— Бескорыстная дружба — архаизм, мисс!
— Да, это было в золотом веке. А ваша дружба, так называемая помощь — просто грабеж!
— О-о-о! — Он прикрыл уши, будто она сказала что-то непристойное.
— Бесчестно, бесстыдно, нагло!
— Мисс, умоляю, не сердитесь! Я не президент! Даже не конгрессмен! Всего — скромный делец! И ваш искренний друг — клянусь!
— Друг! Чего ж вы ждете от меня? Какой выгоды?
Джобин смеялся — его ничем не смутишь.
— Данный случай — я только отдаю долг.
— Кому?
— Мамочка. Мамочка за ее покровительство моих дел.
Виктория посмотрела на него — мясистый лоб, тугие, румяные щеки, сияющая жадность в глазах — и встала:
— Вот что, мистер Джобин, никуда я с вами не еду, разговаривать больше не о чем, и оставьте меня. Я хочу спать.
Самодовольство померкло, он сунул сигару в солонку:
— Я должен вас привозить во что бы то ни стало. Без вас я не могу показать лицо мистеру… миссис Лидии.
— Уходите, мистер Джобин. Я все вам сказала.
В возмущении он хлопнул себя по бедрам:
— Вы ставите меня в ужасное, абсолютно ужасное положение! Мисс Виктория!..
Она молчала, смотрела в пол, ждала.
— Дайте хотя бы письмо!
— Не дам.
Джобин постоял оторопело, потом шагнул, выдернул из кармана ее халата батистовый платочек и, как фокусник, спрятал к себе в карман:
— Эта маленькая кража — простите! Доказательство, что я был у вас.
— Пожалуйста. Это куда благороднее, чем красть вагонами русские меха.
Он опять смеялся, весело облачался в свои доспехи:
— Я еще успею. Я еще буду увезти вас в моем последнем поезде. Доброй ночи, мисс.
Подошла к дивану — некогда уже… Открыла комод, постояла — зачем? Отошла и вспомнила: платок носовой! На столе торчала в солонке сигара, — форточку бы открыть. Мама, мама… Заметила внутри виньетки, на матовом голубоватом листе, причудливый вензель: «Л. В.» — на заказ бумага. «Никто здесь не грабит…»
Думать о матери больно, горько, стыдно — избавиться бы, вырвать… Страшно — что будет с ней? Бестолковая, доверчивая, ребенок маленький…
Надо поесть и идти.
Часов в десять вечера в клинику неожиданно привезли эшелон раненых. Класть было решительно некуда. Лагутин — он дежурил — звонил коменданту, на квартиру начальника гарнизона, куда-то еще — никто не желал вмешиваться. А раненых носили и носили, в маленьком приемном покое уже было не повернуться, а дверь все распахивалась, впуская облака морозного пара и санитаров с носилками.
— Хватит! — крикнул вдруг Лагутин. — Везите остальных в военный госпиталь, в городскую больницу, куда угодно! Не могу принимать — кроватей нет, белья нет!
— Хоть погреться, доктор, пусти!
Раненые приподнимались с полу:
— Перемерзли все. В пакгаузе да на платформе, как груз, валялись.
Лагутин посмотрел, махнул рукой, сказал Виктории!
— Садитесь, пишите.
Офицеров было шесть, один ранен в живот, остальные почти здоровые. Лагутин рычал:
— Ко́го черта везут с царапинами! А впрочем… — и опять махнул рукой, точно говоря: «Пропади все пропадом!»
Солдаты в большинстве с тяжелыми ранениями, многие обморожены.
— Эк тебя угораздило! — Лагутин опустился на колено около молодого солдата. Толстая повязка на груди намокла свежей кровью, дышал он с хрипом и бульканьем.
— Кабы не так угораздило, — тихо сказал раненый, — так уж сюда бы не попал, однако.
— К красным перебежал бы, сволочь! — В углу у стены, бледный, с побелевшими от ярости глазами, стоял офицер. — Предатели, трусы, подлецы! Всех, всех перестрелять!
— Но, но, благородие, потише!
— Смотри, как бы тебя не кончили!
— Молчи, паразит!
Солдаты гудели, поворачивались к группе офицеров.
— Что вы, братцы, что вы, милые! — заискивающе залепетал другой офицер.
Первый остервенело кричал:
— Мерзавцы, шкурники, хамье! Вешать!.. Расстреливать! Пороть!..
— Замолчь, зверь!
— Мы те покажем — пороть!
— С Толчаком его на осину!
— Бей подлеца-вампира!
— Замучили, проклятые…
— Бей, бей!..
Медленно, трудно, грозно поднимались серые, в кровавых бинтах. Кто-то рванул офицера за ноги, и тот, нелепо цепляясь за стену, сполз на пол.
— Души его к черту!
— Заткни его разом!
— Братцы-солдатики, что вы!
— Светопреставление!
Сестра, сопровождавшая партию, закрыла лицо косынкой. Виктория встала. Сейчас произойдет непоправимое.
— Товарищи! — высокий звонкий голос Лагутина или запретное слово «товарищи» остановило солдат. — Товарищи, брось! Брось, говорю! Зачем себя зря губить? — Перешагнув через двоих лежачих, Лагутин сильными руками выдернул поваленного офицера, поставил и оттеснил его к двери. — Отведите господ офицеров наверх, сестра! Я пока сам здесь…
Всю ночь размещали раненых в коридоре, на смотровых топчанах, и на полу на матрацах по двое. Кое-как обмывали — ванны уже вышли из строя, — перевязывали.
Только под утро Виктория повела приезжую сестру в бельевую напоить чаем и уложить на деревянном диванчике между шкафами. Женщина ежилась, вздрагивала, прикрывая глаза, ровным голосом говорила:
— Светопреставление. Я вас уверяю — светопреставление! И японскую прошла, и германскую, но подобного и вообразить не могла. Одно сплошное убийство. Хорошо, доктор нашелся, сказал: «товарищи». Солдаты знаете как это слово слушают? Оно теперь для них — все. Ах, светопреставление, столько жертв, столько крови, ужасное отношение, и такая злоба. И вы знаете, — она беспокойно оглянулась и зашептала: — Кажется, уж пусть лучше большевики. Я вас уверяю — страшнее этих быть не может!
Женщина говорила путано, бог ее знает, что она в конце концов думает, — Виктория спросила безразличным голосом:
— А красные наступают?
— Уж поди Омск взяли, — женщина поежилась и зевнула. — А солдаты — как ночь, так и бегут к красным, ну совершенно не хотят воевать. Устали, бедные, и не понимают, — зачем, говорят, мы против своих идем? — Она вздрогнула, передернула плечами. — Светопреставление! Раненых держат в пакгаузах, на морозе. Бесчеловечность, знаете…
— Сестрица, скорее! Идите скорее! — крикнула в дверь сиделка, всхлипнула: — Никак, Осипа Ивановича заарестовали!
— Светопреставление!
Виктория пролетела лестницу, распахнула дверь в коридор, почти наткнулась на Лагутина. Он шел меж двух солдат с ружьями, позади — изящный офицер С большими навыкате черными глазами и тяжелой нижней челюстью. Виктория схватила Лагутина за локоть:
— Осип Иванович!.. Куда вы?
Он пожал плечами.
— Ко мне в гости! — Офицер щурил черные глаза и улыбался.
— В гости не ходят под конвоем…
— Отойдите-ка, девица, в сторону!
Лагутин с силой отстранил Викторию и быстро пошел. Она рванулась было — и стала. Внимательно оглядывая ее, прошел офицер. Она стояла. Еще один друг… Спасти не могла, а уйти с ним в контрразведку?.. Хорошо, что остановилась, стерпела. Но за что его? И что дальше?
Послала санитарку к директору клиники, взяла стакан с термометрами и пошла в офицерскую палату.
Круглолицый — тот, что ночью подлизывался к солдатам: «братцы, братцы», — говорил:
— Ты все-таки, знаешь, сволочь! Ну, я понимаю, солдат… А доктор, в сущности, тебя спас — зачем ты его?..
— Солдаты свое получат, — сквозь зубы цедил белоглазый. — Арямов их возьмет по одному, тихо. А доктор что-то очень накоротке с этой кличкой «товарищи».
За слово? За одно слово? А кто такой Арямов? Арямов, Арямов… Вдруг Виктория будто услышала бархатный голос адвоката: «…Арямов из контрразведки запустил под лопатки ножницы, обыкновенные канцелярские ножницы…» Что с ним сделают? А с солдатами? Надо предупредить.
Быстро прошла длинный коридор, заглянула в солдатскую палату.
— Онучин, пойдемте. Поможете мне.