Глава XXIII

Хочется спать, а не уснуть. Антик с мармеладом — воздух спертый, от окна дует, бока болят — не мягкий вагон. А, лишь бы ехать, четвертый так четвертый. Полка сплошная, как нары, Леонид рядом. Уснул, умаялся. Ночка — бред. Ребятенок рядом плачет опять. Уснуть бы. Кругом сонное царство. Который может быть час? Чуть сереют окна. Как тетя Мариша, после всяких пертурбаций не сплю. Уж и ночка!

Ждали какое-то Булаево: залечат — не залечат буксу? Чуть подлечили, отправили до Петропавловска — там заменят ось или вагон. А там установили неизлечимость вагона и высадили голубчиков в кромешную тьму между рельсов. Мимо туда-сюда катали полсостава, отцепляли больной вагон. Вытряхнутые из тепла люди жалить на ветру, ждали-гадали, когда же дадут вместо больного здоровый. Кто-то с фонарем, проходя, буркнул: «Рожу я им, что ли, на замену вагон?» Дяди, что ехали с ними в купе (какие-то крупные спецы), отправились к дежурному по станции. И Леонид куда-то ушел. Она осталась одна среди груды чемоданов, саквояжей, портпледов, баулов. Из-под вагонов и с площадок товарного, что стоял позади, полезли черные тени. Ветер пробирал сквозь все одежки, она придерживала и поднимала свои и чужие вещи, сбитые мечущимися тенями. Бахнул второй звонок. Подкатили и прицепили хвост поезда без больного и, видимо, без замены. Проводники с фонарями сдерживали натиск горланящих, и слезливых, и безмолвных: «Нету местов, граждане. Не притесь, будьте любезны! Вам сказано: вагон плацкированный, сойдите!»

Сосед по купе (она узнала его только по голосу) торопливо развалил вещи: «Кажется, нашел свои. Устраивайтесь. Удачи желаю» — и пропал. Еще кто-то ругнулся: «Чертова тьмища» — и взял какие-то чемоданы из груды. Она кляла Леонида: о чем думает, куда делся? Уйдет поезд — как отсюда выдираться? А каждый лишний день… Уже остались только свои вещи, ее трясло от ветра и злости — идиотское положение! Сейчас третий — все. Отходной гудок. Застряли. Она села на чемодан. Все. Куда его унесло, ну куда? Если б не вещи, черт!.. Лязгнул и тронулся… но не их поезд, а там, за товарным, какой-то. Посветлело, между вагонами товарного показались тускловатые огни станции. Слава богам! Но Леонида все нет. Где его искать? Наш ведь тоже должен отправляться. Опять гудок! Вот! Умчится и — пожалуйста! Расхлебеня, ни о чем не помнит! Как только ни ругала его, и вдруг подумала: а если случилось что-нибудь?.. Эта минута была самая страшная. И сразу загрохотал и двинулся товарный, а только отошел, она увидела знакомый силуэт на платформе у самой станции: большой, в шляпе, идет — не торопится.

Когда устраивались на этих нарах, Леонид сказал:

— Разве плохо? Антик с мармеладом.

Все хорошо. Главное — едем. И Леонид рядом дышит. Умаялся — вещи тяжеленные, и сколько их! Еще проводник славный, помог. Однорукий — война. Хоть бы конец. А твердо на тонком одеяле.

Как плачет ребятенок, заходится даже. Болит что-нибудь. Наверное, животишко. Посмотреть? Ничего же я в маленьких не понимаю — весьма глубокое санпросветное образование. А если нужно лекарство? У меня же аптечка.

Тихо слезла с полки, вошла в соседнее отделение. Под нарами на столике мигающий огарок. Посреди скамьи, на пестрой подушке, сверток: сквозь одеяло видно, как там бьется маленький кричащий человек. Равномерно, как машина, покачивает подушку рука матери. Женщина спит, прислонясь к стене. Заострившееся серое лицо кажется неживым — черные тени под глазами, полуоткрытый рот. А рука равномерно качает и качает.

Виктория осторожно присела на край скамьи. Женщина встрепенулась, сильней закачала ребенка, увидела Викторию. Худенькое лицо скорежилось, собралось мелкими морщинками, она всхлипнула, словно разорвалось что-то у нее в горле:

— Оюшки, родимые! Только б довезть живого! Оюшки, Санюшка мой, сыночек, сиротинка моя, — и бухнулась лицом в подушку у ног ребенка.

Свечка замигала, угрожая погаснуть.

— Расскажите, что с ним? Перестаньте плакать. — Виктория гладила вздрагивающую спину. — Перестаньте. Скажите, что с ним? — говорила твердо, ласково, а руки и ноги стыли: «Если можешь помочь — должна», — говорила тетя Мариша. А что я могу?»

— Вчера с вечера животик. А ныне с обеда все хужеет… как чуть поест…

«Больше всего младенческих жизней уносят желудочно-кишечные…»

— …С тела спал и жаром горит, — оюшки, не довезть мне сыночка…

— Перестаньте! — «Опасность тем больше, чем меньше ребенок». — Сколько ему?

— С воскресенья шестой месяц…

«Самый хрупкий возраст — первый год жизни…» Не то. Что я могу? Что знаю? Что помню? Primum non nocere — не повредить!

— И все как есть мушшины вкруг…

Действительно, отовсюду торчали мужские ноги. Что я помню? Топленое молоко трехдневной давности и кашу — нельзя. Что можно? Чуть подслащенный чай (открою восьмушку), рисовый отвар (где взять рис?), укропную воду (неоткуда!), грелку (поискать бутылку с пробкой), компресс. И еще Эсфирь Борисовна говорила: у малышей бывает стремительное течение. Скорей — врача. Может быть, в поезде найдется? Проводник славный, надо к нему. Маленький, не плачь! В голове мутится — не плачь!

И, как всегда случалось, в действии чехарда мыслей кончилась. Для компресса: клеенку, вату, бинт. Намочить можно платок носовой. Из неприкосновенного сокровища — щепотку чая и кусочек сахара (маленькая Любка простит!). Где бы найти бутылку с хорошей пробкой? И врача. Врача!

Однорукий проводник дал остывший чайник с водой, сказал, что через два вагона в топке «буржуйка» стоит, можно, чего треба, погреть, а вскорости станция — свежий кипяток будет. Обещал поспрошать доктора по вагонам.

Виктория тихо сняла с нар драгоценный саквояж с аптечкой и другими сокровищами, положила около женщины. Пошла через полутемные спящие вагоны, через прыгающие, гремящие площадки к «буржуйке».

Старый проводник, едва она заговорила, замахал руками, будто нечисть отгонял. Но только он — злой дед — владел печуркой. Что ему сказать?

— У вас дети есть? Отец малыша убит, всего два месяца тому. Женщина в таком горе, и сынишка гибнет — каково ей?

Деда, оказалось — доброго, давило свое горе: «Средний сын убит под Царицыном, старший за Минском на фронте, писем не шлет. Невестка с тремя соплятами осталась. Меньшой сын — шестнадцати нет — за братьями рвется. Скорей бы войне конец».

Скорей бы! Она так же сильно этого хотела. Пока разгорались щепы, грелся чайник — о многом переговорили, во всем сошлись, и детишек старик жалел не меньше, чем она:

— Приходи, девушка, коли сварить чего, пеленки посушить можно. Обида — раньше я не знал, — в Макушине фельдшер приходил, тифозного сняли.

Светало. Вагоны просыпались. В одном на столике у окна увидела металлическую флягу. Усатый белокурый военный смотрел в окно.

— Простите, фляга ваша?

Он повернулся недоумевающий, но ответил галантно:

— Так точно, моя.

— Вы бы не дали мне ее… ну, хоть часа на два? А я вам пока — кружку, чайник — что хотите. — Коротко объяснила, зачем ей.

При всей галантности, не очень охотно он отдал флягу. Ну и пусть, разве ей для себя?

Все делала спокойно. Распеленала малыша — ударил кисло-аммиачный запах. В теплую бы ванну, в свежие пеленки. Ребенок извивался, дергал ножками, кричал, надрываясь. Руки ее ловко справлялись, но чувство беспомощности, невежества, вины никогда еще так не набрасывалось, будто за горло схватило. «Самый хрупкий возраст… бывает стремительное течение. Наибольший процент смертности». Что я должна? Сообразить спокойно. Рассказать Леониду.

Он шнуровал ботинки:

— Думал, сбежали с любимым саквояжем.

Сразу стало легче.

— Ой, какая беда!

Подала саквояж, забралась на нары, села рядом, обняла колени, говорила и прислушивалась: затих малыш? Будто опять покрикивает? Не разобрать! В другой стороне вагона деревянный голос, как дурной запевала на марше, рубил под балалайку:

Мы недолго в сомненьях терялись,

Па-а-любила ты скоро меня…

— Что делать, Леня? Я — все. Больше ничего не знаю.

Был доверчив, как малое дитя…

— Молоко у матери пропало. Надо отвар, рис, а где его взять? С маленьким так опасно. Врача, видно, не нашли в поезде. А я же ничего о маленьких не знаю.

Повстречались мы снова с тобой…

— Не слышите, молчит малыш? Может, на станции бы врача?.. Где, как искать?

И с улыбкою ты мне говорила,

Что о теперь я для тебя чужой…

— Бог ты мой, — голос! А песня!

— Жесточайший романс. А что, если, по старой памяти, к вашим друзьям чекистам, мадонна? В поездках нас как выручали.

Стоянка шесть минут. Чтобы не терять времени на поиски, подъезжая, высмотрели белые буквы на кумаче: «ОРТЧК», соскочили еще на ходу и — бегом. Хорошенький веселый чекист переспрашивал сочувственно и растерянно:

— Бандиты, говорите? Также работник Чека? И его, значит, к мужниным родителям? И шибко болеет малец? Так мы-то… что? — Будто найдя выход, встал. — К начальнику давайте, на платформе он.

Начальник, немного постарше, худой и бледный, с цепким умным взглядом, сообразил мгновенно:

— До Кургана хотя часа три проедете, но — город, понимаете, и стоянка большая. Мы сообщим по служебному, чтоб к поезду доктора пригласили. — Он шел с ними до вагона и рядом с вагоном, пока поезд набирал ход, записал фамилии матери, Виктории, Леонида, вслед крикнул: — Не дадим пропасть! Ребенок же!

— Ну, как, успокоились?

От голоса, от взгляда стало светлее.

— Не совсем: ребенку нет полугода, а еще три часа! — и скорей пошла в коридор.

В том конце опять дрынкала балалайка и заливался сочный женский голос:

Ах, зачем эта ночь…

А близко опять заплакал малыш. Дядя в неподпоясанной гимнастерке, заросший до глаз серыми волосами, наклонился над ним, нерешительно подергивал подушку:

— Дуня постирать пошла. Вот, няньчею.

Виктория, не глядя, отдала пальто Леониду.

Полюбил я ее, полюбил горячо…

Худенькое тело рвалось из рук, сердце в нем стучало так часто, что казалось, не хватит у него силенок, не выдержит и вот-вот остановится. Завернула покрепче ручонки, взяла кружку с чаем — холодный.

А она на любовь смотрит так ха-а-ла-адно…

— Леонид, пожалуйста, подлейте кипятку, — сказала строго и тут же подумала, что опять обижает, а за что? И попросила даже ласково: — Надо флягу погорячей. Вам не трудно, Леня?

— Надеюсь справиться, — не глядя, взял флягу и ушел.

Больше не посмотрит, как там, на площадке… И не надо. Как надоела балалайка и певица. И пусть. Лишь бы маленький… Как пьет, поспевай только. А глядит серьезно. Голубоглазый. Мордашка худенькая, шея старушечья. Просто счастье, когда не плачет. Будет ли в этом Кургане врач? Лишь бы хороший, чтоб знал, как с грудными…

Не видала она, как я в церкви стоял…

— Чувствительно поет, — восхищенно сказал кто-то наверху.

Оттуда же донесся нравоучительный ответ:

— Насчет церкви при нынешней антирелигиозной целеустремленности…

— Церковь для чувствительности, а не с точки зрения. Вишь, как выводит…

Прислонившись к стене, бе-езутешно рыдал…

Сосед, который опекал малыша, почесал обросшую щеку, подмигнул, ткнул пальцем вверх:

— Ноне, как двое сошлись, так и дискут враз. Никак не смириться всем. Перетрясло, что картошку в лукошке. — Помолчал, долго чесал подбородок и щеки. — Войну бы замирить. И хрен с ей, — приостановился и отчетливо сказал: — С тириторией с энтой.

Пришла Дуня. Леонид принес горячую флягу. Уложила малыша — он молчал.

Не болела бы грудь, не-е страдал б душа…

Надрывный аккорд, песня кончилась.

Дунин сосед расстелил тряпицу, вынул из солдатского мешка черный пирог с картошкой, кусок розового сала, воблу:

— Чем богаты — угощайтесь.

Дуня торопливо доставала свои подорожники. Ведь и в самом деле надо завтракать, Леонид проголодался, конечно.

Он лежал на нарах, смотрел в окно, подперев голову. Постаралась сказать повеселее:

— Доставайте «продуч», идем к Дуне. Завтракать-то пора!

Леонид молча подал баул, молча соскочил с нар. Опять кто-то безжалостно драл балалайку, и заливалась женщина:

Не упрекай несправедливо, не говори, что не люблю,

Тогда слободно и счастливо, с улыбкою-у пойдем к венцу…

— С душой поет, — сказал солдат.

Леонид прибавил:

— И голос красивый.

Дуня зашептала:

— Что не венчанная, за то и гнала меня мачеха. — Всхлипнула. — И Санюшку не крестила, не велел мой Саша. А может, с того и болеет? А? Как скажешь?

— Глупости какие! Доктор посмотрит, и…

Дуня вытерла слезы.

— А ведь приспокоился, глянь, уснул. Може, и на поправку? А? Как скажешь?

— Может быть. — И подумала: «Только б хороший врач в Кургане».

Дуня двадцатый раз пересказывала ей письмо свекрови: «Приезжай, сиротинка, будешь нам за дочку. Коровушку для внучонка держу. Ведь сынка нашего Александра кровиночка — сынок-то твой».

А какая мать у Леонида? Учительница сельская в Тверской губернии. И папа в Твери. Леонид поддразнил: «Судьба нам, видно, вместе путешествовать». А малыш спит. Может, верно — лучше?

Кончили завтракать, прибрали, стало нечего делать. Одолела опять тревога за мальчика. Заметалась — найти бы дело! — пошла через вагоны взглянуть, хорошо ли сохнут пеленки, и придумывала, о чем бы таком «необходимом» заговорить с Леонидом. Услышала нестройное — видно, нетвердо еще знали мелодию — пение «Интернационала». Пели ее ровесники — две девушки и три парня. Подсела на край скамьи, подтянула. Допели и вдруг заспорили, как правильно: «Это будет…» или «Это есть наш последний и решительный бой»?

Широкоплечий детина в тесной гимнастерке (Виктория не сразу заметила, что одна штанина у него подвернута и подоткнута за пояс — ноги нет) сказал:

— Власть у нас теперь советская, так что еще «будет»? С поляком домиримся, Врангеля добьем — что еще за такое «будет»? Есть.

— Да-а! Ты чо это, старшой? — тонким голосом начал щуплый, бледный, наголо бритый (после тифа, конечно) паренек. — А мировая революция как? — И неожиданно трескучим басом: — У себя управимся, а на мировой пролетариат — чихать? Ан последний-то будет еще!

Вмешались и другие:

— Решительный, главный, понятно, есть. За нашу Советскую…

— А мировая? Мы ж для мировой. Он еще будет — последний.

— Ай, брось, робя, как ни спой — хорошая песня!

— Песня?! Сказала тоже! Гимн.

— А может быть… — тут же Виктория испугалась, что не сумеет ясно сказать, но ее уже слушали. — Это, может быть, все один бой? Неперестающий. Бой — ведь не только война. Вот у нас уже советская власть, а вообще не конец. Последний, решительный еще долго… Так мне кажется.

Удивилась и обрадовалась, что ее поддержал безногий, а за ним другие. Старшого уважали — воевал с Колчаком, рассудительный и добродушный, хотя и не многим старше.

— А вы сами учитесь? — спросил бритоголовый.

— Доктором буду. Хирургом. Это…

— Ноги, руки, брюхо — что кому — режут, шьют, — объяснил старшой. — Знаем, знаем.

— Ну да, операции разные. А может, ребятишек маленьких лечить буду.

Сколько вопросов ей задали! Не на все могла ответить, но все равно чувствовала интерес и доверие к своим небольшим знаниям, к будущему доктору. Спрашивали не только о медицине. Все пятеро ехали с маленькой станции в Челябинск на рабфак. Пока один старшой знал, что хочет «учиться на учителя». Остальные неясно представляли, «на кого еще учат».

Виктория удачно рассказала об изобретателях паровозов, автомобилей, аэропланов, потом — об астрономах. А как ни старалась объяснить, зачем нужна работа архитектора, — ребята недоумевали, посмеивались:

— Неужто рабочий не знает, как стену класть, чтоб крепко? Или там стропила, крышу крыть? Чего еще ему указывать?

— Вот со мной товарищ едет… Я приведу — он лучше расскажет.

— Приводи. Приходи. Покалякаем, песни споем.

— Только после Кургана. — Быстро рассказала про больного Санюшку. — Значит, после Кургана!

Прыгая через танцующие площадки на сцеплениях, заметила, что день расцвел солнечный, веселый. Подумала, как хорошо привести Леонида, он расскажет не только об архитектуре, — ведь знает куда больше ее. Да и вырос в деревне — лучше сговорится с ребятами.

Ладная женщина с белокурой косой вокруг головы стояла в коридоре возле Дуни. По голосу Виктория узнала певицу.

— Кроме — некому, она и придет. А наша Софь Григорьна какого хошь вызволит. Я со своей Кланькой намаялась, чахлушка была, в чем душа. Животом — так же. А нынче как налитая: по заднюхе шлепнешь — руку отобьешь. Все Софь Григорьна. Без сомнения будь. Мальца твово направит.

Дуня — «чахлушка» рядом с цветущей женщиной — смотрела на нее влюбленно, с яркой надеждой. Увидела Викторию, засуетилась:

— Это они всё. И доктора они, и Санюшку обихаживают…

— Заботятся. И образование, — объяснил солдат.

Певица добрым, покровительственным взглядом оценила Викторию:

— Дельно удумали. И канпрес, и грелку завсегда Софь Григорьна велит. Вы сами на доктора учитесь?

— Да, — детским голосом, оробев, сказала Виктория.

— Учитесь. Если как Софь Григорьна — польза детям большая. — Женщина неторопливо пошла к себе.

«Теперь спрошу у Леонида мыло и полотенце. Надо поласковее». И вздрогнула — так резко вскрикнул и закатился малыш. Ведь каждую минуту может оборваться крик: замрет замученное сердце, разомкнутся кулачки… Когда же этот Курган?

— Оюшки родные, голодный ты мой сыночек! Кашки бы хоть ложечку…

— Нельзя! Убить можно! Ведь скисла! — Виктория так закричала, что отовсюду высунулись лица. Сказала тихо: — Сейчас заварю свежий чай и флягу налью.

Пока грелась на печурке вода, говорила с дедом, — говорила и останавливалась, так свело горло.

— Да, поди, и выученный доктор не каждого вылечивает. Больно убиваться об кажном — и сердца недостанет, девонька.

Совсем как Лагутин: «Это самое «жалко» — в сундучочек на замочек». А как сделать, чтобы сердца хватало, и не мутилась голова, и горло не сводило?

Старик посмотрел в окно:

— До Кургана не боле как минут пятнадцать.

— Счастье какое! Наконец-то!

— Да, изрядно опаздываем. Паровоз сменят, може и шибче пойдем.

Мальчонка пил жадно, сердито кричал конечно, голодный. Что придумает врач? Нельзя ведь еще три дня морить на одном чае такого худёныша. Может быть, в поезде у кого найдутся две-три ложки риса — неизвестно. А молоко? Свежее молоко? Хоть расшибись, и чекисты не помогут. Еще Дуня со своей кашкой прокисшей… И как ни обмывай — грязь, а он кулаки сосет, а на них всякой твари… Что придумает даже удивительная Софья Григорьевна? А если не она придет?

Разбегались во все стороны рельсы, вагон со стуком вздрагивал на скрещениях. Курган! Курган, Курган! Надо сразу, скорей!

— Леонид, пожалуйста, пальто мое! Я в Ортчека — чтобы врач не искал.

— Разрешите конвоировать?

Теплое солнце, легкий ветер, Леонид рядом, и сейчас — врач (хоть бы Софья Григорьевна!). Поют как стройно: «Другого нет у нас пути…»

— Эх, перейти бы к ним в вагон. Не то что эти, под нами, — вроде «земгусаров», с утра в карты лупятся.

— Подопечного своего не бросите. Наколдовал вам Вениамин Осипович.

Загорелый парень в кожанке, накинутой поверх полосатой матросской рубашки, старательно выводил что-то на старорежимно белом листе бумаги. Ответил хмуро:

— Направлен к вам доктор. Чего бежали? — И уж вовсе раздраженно: — Через вас кляксу поставил.

Виктория быстро наклонилась, слизнула кляксу и уже открыла дверь.

— Э-э, товарищи, вопросик! — Матрос разглядывал бумагу восхищенно, и так же взглянул на Викторию (у него не было хитрого опыта гимназии): — «Принетый» или «принятый» писать?

— При-ня-тый. Буква «я».

Обратно бежали еще быстрее.

В проходе стояла певунья в пальто и косынке, с узлом и корзиной в руках. Сквозь крик малыша Виктория расслышала чужой женский голос:

— Тут ни лекарства, ни самая хорошая девушка…

— Софь Григорьна велит — слушать надо, как хошь! Вона и Витя твоя.

Немолодая женщина в белом халате сидела на лавке солдата; Дуня, морщась, всхлипывая, неверными руками старалась завернуть сына:

— Оюшки, Витечка, оюшки! Что скажешь?

— Медичка? С какого курса? — Усталые, очень близорукие глаза в мохнатеньком ободке ресниц успокаивали. — Артачится ваша Дуня, а надо остаться у нас, пока Сашу вылечим. Иначе мальчика можно потерять.

— Ну конечно, оставить! — «Ведь и в голову не пришло!» — А сейчас как он?

— Пока прямой угрозы не вижу, но — искусственник, и дальше в этих условиях…

— Ох, конечно!

— Да как я после отседа выгребусь-то?

— Господи, отправят. Сейчас в Ортчека зайдем…

— А кормиться сколь ден, а угол-то, оюшки?..

— Устроим. У меня в крайнем случае. А паек…

— Что уж вы, Софь Григорьна! — вступила певунья. — При такой вашей великой службе спокой нужон. Мово-то через две еще недели, дай бог, с госпиталя выпишут. — Властно прикрикнула на Дуню: — Собирай-ка барахлишко, поворачивайся.

— Витечка! Как скажешь, Витечка?

— Что скажу? Давайте документы, литер, все, — в Чека сейчас договоримся. Все очень хорошо, очень. Понятно? Собирайтесь, быстренько.

Матрос теперь сразу отозвался дружески. Для скорости Виктория собственноручно записала ему сведения о Дуняше. На опустевшей платформе ее ждали все, кроме певуньи. Дуня, прибранная, ожившая, объяснила тихо:

— Побежала к золовке сумеж тута, чтоб с багажом подсобили. А глянь, уснул на ветерке. Дохтур вылечить обещается.

— Как я вам благодарна, Софья Григорьевна! Так благодарна…

— Выдумали! Работа моя. А вы молодчага, по нашей специальности пойдете?

— Я хирургом…

— Айдате, милые. Карета подана, товарищи!

Простились за вокзалом. Посмотрели вслед женщинам и подростку с тачкой, гремевшей по булыжнику.

— Какое счастье. Запомнится этот Курган долгожданный.

— Еще один деревянный городок. Сколько таких проехали…

Без всякого дела, она опять ощутила беспокойство.

— Мы теперь можем перейти в тот вагон, к рабфаковцам. Флягу бы не забыть отдать. — И побежала к стене, где наклеены газеты: — «В Холмском районе противник переправился на правый берег Западного Буга». Невесело. «Польская мирная делегация прибудет в Ригу 16-го сентября». Скорей бы уж мир. Скорей бы.

Вышли на платформу. Их состава на месте не было.

— Паровоз меняют, — догадалась Виктория.

Леонид спросил проходившего железнодорожника:

— Московский маневрирует?

— Чего? И так опоздал. Вона. Ушел.

Вдали уменьшался хвостовой вагон.

Одновременно, как по сигналу, Леонид и Виктория сорвались вслед ему. Тут же остановились, взглянули друг на друга и расхохотались трагически. Леонид развел руками:

— Памороки отшибло на радостях!

Загрузка...