В вестибюле университета, в коридорах, на лестнице громко говорили о восстании мобилизованных крестьян под Славгородом, о смене правительства, осторожнее — об арестах в городе. Виктория вчера еще знала об этом от Унковского, от Наташи. Но сейчас ее больше интересовала предстоящая лекция по анатомии. Первую пропустила из-за дурацкой ангины после купания в ледяной воде. А вчера ей все уши прожужжали восторгами, даже Наташа сказала: «Повезло с анатомией». И вот сейчас она услышит Дружинина. Он приехал из Петрограда к брату и застрял из-за возникших фронтов. Эта общая беда тоже располагала к нему Викторию. Руфа Далевич, славная толстушка из Красноярска, рассказала ужасно трогательную историю. В молодости Дружинин был хирургом, подавал блестящие надежды. Жена, которую он любил без памяти, заболела. Оперировал профессор, учитель Дружинина, он сам ассистировал, а молодая женщина вдруг умерла на операционном столе. Дружинин бросил хирургию и стал анатомом. «И вот уже старый, а не женился больше. Вот это любовь».
Едва показался в дверях старик с высоко поднятой головой, аудитория замерла.
Все, что только было по анатомии в библиотеке Татьяны Сергеевны, Виктория перечитала за лето. И отлично помнила русские и латинские названия костей, мышц, связок, внутренних органов, частей мозга, крупных сосудов, нервных стволов, — в общем, анатомию как будто знала… А оказалось-то!.. В конце концов выучить по порядку названия может и дурак.
Главное: «Будущий врач должен понять человеческий организм как стройное целое, самое сложное и совершенное создание на земле. Медицина далека еще от подлинного знания всех тонкостей строения, функций, взаимодействия систем и частей прекраснейшего произведения природы — человека. Будущий медик — и практический врач, и ученый — должен твердо помнить, что ему предстоит повседневно, не щадя сил и сердца своего, искать, снова и снова искать. Ибо каждый день, каждый час, каждая минута может принести большое или малое открытие. И не смеет существовать в медицине человек с ленивым умом и холодным сердцем».
Виктория слушала, смотрела на Дружинина, и ни одна посторонняя мысль не отвлекала.
Лекция кончилась. Но пока Дружинин не вышел, в аудитории не раздалось ни стука, ни шепота.
— Просто волшебник, — сказала Виктория. — Голос, гордая голова, а руки тонкие, точные, пальцы какие выразительные. А глаза-то как думают, как видят!
Наташа усмехнулась:
— Колючие глаза. Экзаменует, говорят, зверски.
— Так и надо!
В коридоре громко читали: «Все на митинг! В пять часов в математическом корпусе». Объявления, наспех написанные зелеными чернилами, висели на дверях, на стенах.
— Пойдете?
— Не могу. С матерью встреча, — ответила Наташа. — А вы идите. Полезно вам.
Анатомия — основа, без нее, конечно, никуда. А лекции по физике и ботанике Виктория не слушала вовсе. Хочется лечить. Хирургом бы лучше всего, интереснее всего, только руки надо ох какие точные. А если больной умрет? Как тогда жить? А ведь у каждого врача, ведь не бывает, чтоб никто не умер. Страшно. А когда родной человек, жена?.. Еще страшнее. Анатомия, конечно, интересная очень. А хочется лечить. «Не щадя сил и сердца». Каждому свое кажется лучше. Ничего нет для всех. Как он рассказывает! Скелет вовсе не собрание костей: cranium, humerus, radius,[5] а великолепный механизм, опора. Анатомия тоже опора, основа великой науки.
После ботаники вышла в вестибюль, даже выглянула на улицу. Не пришел встречать — удивительно. Обиделся вчера. И бог с ним. И лучше. В столовой обедала с Руфой и Сережей. Потом бродили по парку — Университетской роще. За рекой далеко синела тайга, вокруг солнца чуть розовели блестящие облачка. На земле шуршали сухие листья. Сережа шел впереди, загребая тощими, длинными ногами, на них свободно болтались рыжие голенища сапог.
— Унылая пора, очей очарованье. Желто-красно-зеленая краса уже облетела, но…
— Не люблю вообще осень, — сказала Руфа, — всегда в гимназию неохота. А вообще, университет — не гимназия.
Не гимназия. Но если б в Москве — осень, зима, все равно… А Дружинин?
— А вообще, чего ты вчера ревела: домой хочу?
— Ну и не ври! Во-первых, не ревела, а потом — Гурий пел… У Сереги, знаете, брат — такой тенор…
— Собинов услышал, предлагал учить. Дура петая, возгордился: «не признаю благотворительности».
А что такое благотворительность? «Бывало, на крестины харчи… а еще богатый подарок» — нет, это другое. И «большевики победят — лечить станут даром» — совсем другое. Что еще за новое правительство? «К самой черной реакции катимся…»
На днях в книжном магазине услышала разговор трех французов. Наперебой выкладывали друг другу сведения об уральских алмазах, бакинской нефти, сибирском лесе, пушнине, рыбе. Она не выдержала, сказала ядовито:
— О, вы правы! Россия фантастически богата, плодородна, только вы ничего не получите из ее богатств, — и быстро вышла из магазина.
Офицеры бросились за ней: «Какое великолепное произношение! Малютка напрасно обиделась — всему миру известно, что самое драгоценное в России ее прекрасные женщины».
Красная от злобы и смущения — кругом собирались любопытные — Виктория пробормотала, что ненавидит иностранцев, и убежала от них.
От Наташи попало потом: «Не ввязывайтесь ни в какие разговоры. Еще угодите куда-нибудь».
А интересно, Дружинин за какую власть?
…Втроем протискивались вдоль стены поближе к эстраде. У кафедры бородатый студент призывал поддерживать новое правительство — Директорию.
Кто-то крикнул:
— А чем оно лучше старого?
Бородатый ответил, что нужна «твердая власть», нужно наконец «собрать Россию», к чему и приступает новое правительство с помощью союзников.
Такой поднялся крик, Виктория не услышала своего голоса, когда крикнула: «К черту союзников!»
Студента сменил профессор. Мудреными словами, не понять к чему, тянул что-то о законах исторических катаклизмов, о печальном опыте французской революции, о смутном времени, о завоевании Сибири. Кругом засвистели, закричали: «Довольно! Долой!» Профессор торопливо закончил мольбой поддержать Сибоблдуму: «Ведь на здоровые плечи автономной Сибири может опереться пораженная тяжкой болезнью большевизма Россия». Ему и аплодировали, и свистели, и кричали разное. Виктория тоже кричала и переговаривалась с Руфой и Сережей.
— Глупо — такая же здесь Россия — вдруг отделяться!
Физик — он не понравился им еще на лекции — гудел, как из пустой бочки: «Россия — страна аграрная, мужик — зверь, и ему нужна палка». В заключение провозгласил: «Боже, дай нам царя!»
Опять свистели, топали, орали, аплодировали. Студентка, похожая на дьячка, в ухо Виктории сердито басила: «Россия жаждет монарха». Виктория в лицо ей кричала: «Долой контрреволюцию!» Колокольчик председателя казался беззвучным, ораторы сменяли один другого, но никому уже не стало до них дела, каждый бился с врагом, стоящим вплотную.
— Товарищи! — высокий голос прорвался сквозь орево, на кафедре худенькая темноволосая девушка вскинула вверх обе руки, и зал стих. — Товарищи! Мы слышим уже о царе. Нас призывают поддерживать новое правительство. А знаете, как это правительство расправляется с народом? Карательные отряды в Славгородском уезде…
Президиум будто от ветра колыхнулся, из рядов крикнули: «Долой большевичку!» — и в ответ: «Нечего рот затыкать!»
— …Такой звериной жестокости ни Чингисхан, ни инквизиция…
Председатель замахал колокольчиком, по залу все громче говор, но высокий голос не утонул:
— …Мужское население истреблено поголовно, сожжены целые деревни — женщины, дети…
Президиум поднялся со стульев, шум в зале нарастал.
— Порки, виселицы, пытки… Тысячи без крова перед зимой…
Из рядов выскочил на эстраду бородатый, начал стаскивать девушку с кафедры. Она вырывалась, крикнула:
— Это не народное правительство!
Двое из президиума кинулись к ней и вместе с бородатым подняли и потащили ее к двери позади кафедры.
— Насилие!
— Жандармы!
Несколько человек, среди них долговязый Сережа, бросились на эстраду. Наперерез им сбоку выскочили четверо, завязалась борьба. Весь зал ревел. Виктория рвалась на помощь, продиралась, толкалась, отбивалась. Ее дергали за косы, кто-то толкнул в спину, — казалось, дерутся все со всеми.
Дверь за кафедрой раскрылась, кого-то проглотила и захлопнулась. Сережа с друзьями колотили кулаками, наваливались плечами, били ногами — дверь не поддавалась. Сережа с разбегу вскочил на стол президиума (неизвестно когда и куда исчезнувшего!), затопал рыжими сапожищами, замахал руками. Шум немного спал.
— Возмутительное насилие. По какому праву, куда утащили Елену Бержишко — нашу студентку? Немедленно выбрать комиссию…
— Правильно!
— Кандидатуры?
— Георгия Рамишвили…
— Рамишвили! — повторило несколько голосов.
Кто этот Рамишвили?
Внезапно оглушили темнота и тишина. Потом кто-то вскрикнул: «Господи!» — и сорвался в плач. Стало жутко. Грохнуло что-то на эстраде, загудели вокруг, закричали.
— Товарищи! Без паники. Спокойно расходиться, — металлом зазвенел во тьме голос. — Не поддаваться на жандармские провокации. Спокойно. Не спешите.
— Георгий, — сказал тихо кто-то рядом.
Молча выходили из аудитории. Виктория не нашла красноярцев в темноте, в толчее.
Похолодало, поднялся ветер. Красные полосы на сизых облаках погасли вдруг. Темнеющие улицы, тени прохожих казались затаившимися, смятенными. Неприятно идти одной. Когда кстати бы — не встречает. Там, в газете, знают всегда больше. Почему жандармские методы? Куда утащили Елену Бержишко? Арестовали? Что с ней? Вот и черная реакция… И чего, правда, обиделся? Кто виноват? Рассказывал про восстание, показал газеты в белых пятнах и полосах. «Цензура — куда до нее царской. Скоро сплошь белые листы пойдут». Потом пристал: «Что в университете у вас?» А ничего вчера не было особенного. «Ну все-таки, впечатления, люди?» — «Обыкновенные». И начал свои драматически-иронически-загадочные колкости. Разозлил. Попросила не очень-то ласково:
— Не кривляйтесь, пожалуйста.
Он вскочил.
— Прикажете уйти?
— Ой, как хотите.
Он поклонился и пошел к вешалке. Вслед ему сказала:
— Будете, конечно, говорить потом, что я вас прогнала.
Он низко-пренизко поклонился:
— Больше я ничего не буду говорить вам. Спокойной ночи.
Эти оскорбленно-решительные фразы тоже надоели. Тем более что на другой день — как ни в чем не бывало! После этого геройского спасения утопающей он стал… будто требует чего-то… будто… ждет, имеет право какое-то.
— …Вяземская, bonjour, ma chère, bonjour![6] Вы мне нужны! — Француженка из гимназии стояла перед Викторией необыкновенно оживленная, будто подрумяненная, на шляпе целый куст цветов. — Я так спешу, не возьмете ли вы урок? Нет, интеллигентные девушки, ничего общего с этой водочницей мадам Мытновой, — entre nous,[7] малограмотная баба! Отбоя нет от уроков, — она игриво хихикнула. — Столько иностранцев, нынче мода на языки. Отказываю, отказываю… Так не хотите? Право, озолотиться можно. Я так спешу. Возьмите взрослых, интеллигентных. Например, Крутилины барышни.
— Не знаю, право…
— Очаровательные, интеллигентные девушки! Ну, сходите поговорить: на Дворянской собственный дом, скажете, что от меня. Я так спешу. Им нужен разговор — они же гимназию кончили. Au revoir, ma chère,[8] спешу!
Виктория медленно пошла дальше. Мадемуазель в таком телячьем восторге. «Озолотилась», что ли? «Нынче мода на языки».
Офицеров в иностранной форме с каждым днем все больше попадалось на центральных улицах, на набережных. Одни с любопытством, другие деловито, по-хозяйски оглядывали витрины, рынок, заваленный мукой, свининой, всяческой рыбой, маслом, медом. Подолгу наблюдали, как разгружаются на пристанях баржи с отборным лесом. Выгнать всех к черту!
Нет, где Елена Бержишко? А Николая Николаевича не арестовали? Надо сходить к ним. Отнести Петрусю книжки. А урок очень бы кстати — нужен свой заработок. Конечно, Мытновы — хамы. Если эти интеллигентные… Надо сходить, поговорить.
У крыльца, прислонясь к перилам, стояла женщина в пестрой шали. Она выжидающе рассматривала Викторию, шагнула ей навстречу.
— Барышня Вяземских будете?
— Да. — Лицо женщины — тяжелые черты, птичьи жадные глаза — чем-то испугало.
— Мне к вам надобно.
— Пойдемте. — «Говорит в нос и хрипло — нехороший голос».
В комнате Виктории женщина воровато огляделась, высвободила из-под шали поджатую руку, подала смятый конверт.
— Вам ли, чо ли?
На конверте коряво, печатными буквами — адрес, имя, фамилия. В конверте клочок газеты, на белой полоске, выбитой цензурой, написано: «Дорогая, простите плохое. Вспоминайте изредка — ведь было и хорошее. Ваш навсегда С. Унковский». Смотрела на записку, ничего не понимая.
— Почему он?.. Где он? Где Станислав Маркович?
— Увели. Однако, забрали. — Женщина вдруг всхлипнула, продолжала слезливо: — Такой хороший жилец, не скандалил, не обижал…
— Почему увели? Куда? Когда?
— Ночью. Однако, часа в четыре. На иркутский тракт, должно, шут те знает. — Вдруг опустила жадный взгляд: — А вы им кто будете?
— Родственница.
— А-а! — Остро глянула, будто сказала: «Знаем, какая родственница». — Четвертную дал, чтоб снесла письмо. Обещал: ворочусь — еще столь же дам. Боязко от рештанта несть.
Виктория поскорей захватила в сумочке все, что было, протянула женщине:
— Спасибо, спасибо.
Та угодливо засмеялась:
— Коли еще чо надобно, я могу.
Виктория теснила ее к двери:
— Спасибо. Хорошо. До свиданья. — Быстро повернула ключ.
Что же делать? Что делают, когда человека арестовали? И почему? Обидела вчера. Что делать? К Наташе? У них и так тревожно. Правильно, что Раису Николаевну прячут. К Дубковым? А если Николая Николаевича тоже?..
Как была в пальто, с трудом проглотила кусок пирога, взяла книжки для Петруся, зачем-то сунула в карман записку Станислава Марковича.
Уже совсем стемнело. Ветер дул еще сильнее, раскачивал фонари, тени столбов и людей метались из стороны в сторону, удлинялись, укорачивались. Идти берегом было дальше и холоднее, но она не знала другой дороги, боялась, особенно в темноте, не найти домик Дубковых. В черной воде тускло поблескивали одинокие огни. От пристаней доносился лязг цепей, стук скатывающихся бревен, какие-то рабочие окрики. В детстве Виктория боялась злодеев и чудовищ, которых вычитывала из книг или сама выдумывала. Живых людей не боялась никогда. Сейчас при звуке шагов вся напрягалась от ожидания чего-то. И сама не понимала чего. Ошалелая злобная сила заполонила жизнь, хозяйничала, наотмашь била, швыряла, хватала людей — разве знаешь, чего тут можно ждать?
Не зря он тогда принес письма и портрет Галочки. «Красный газетчик». За что все-таки арестовали: написал или сказал что-нибудь против этой Директории? Или выступил на профсоюзном собрании? Он может. В последний номер «Знамени» втиснул заметку об аресте большинства членов редакции, гордился этим. Жалел, что не был при обыске, когда все перевернули, перебили, изрубили, изорвали и облили из шланга даже сотрудников редакции. Схватили, как Елену Бержишко? Что с ней, с ним? Что можно сделать? Николай Николаевич знает, конечно. Только бы у них ничего… Нет, как могла, — ведь по правде-то прогнала его. Он человек хороший, добрый, о каком-то глухом Рогове из редакции всегда заботился. Ко всем приветлив, внимателен. Девчонки в группе твердили: «Обаятельный, остроумный, мужественный». Только Наташа, но она ведь… А я-то, я! Если б не он, утонула бы. «Простите плохое». Да ничего плохого не сделал он. Почему злилась, как посмела? Никчемная, бесполезная, а он… Что делать? Сказал: «Больше ничего не буду говорить вам». Довела.
Давно уже никто не попадался навстречу. Только под ее ногами звенели доски тротуара. Домики становились меньше, казалось вот-вот должна уже быть хата Дубковых. Виктория всматривалась, не белеет ли в темноте. Где-то впереди глухо грохнула щеколда, донесся негромкий короткий разговор. Быстрые шаги, наперебой с ее шагами, дробили тишину. В пятнах слабого света от окон мелькала, приближаясь, женская фигура. Что-то знакомое почудилось Виктории в упругой походке, в поворотах плеч. Еще не видя лица, она узнала Настю Окулову, обрадовалась:
— Здравствуйте!
Увидела худое, темное лицо, крепко сжатый рот и жесткий отстраняющий взгляд. Настя молча кивнула головой и, не замедлив шага, прошла мимо.
…Это было с месяц назад. Возвращалась вечером от Наташи, растерянная, обиженная. Увидела впереди и так же, по походке, по особенному движению сильных плеч, узнала, кинулась вдогонку:
— Настя! Все лето не встречала вас. Загорели как!
Серые Глаза казались еще светлее, больше, зубы ослепительней.
— К своим ездила под Славгород. Степь, простор, солнце, — и улыбнулась пахучему знойному ветру, родной степи.
Виктория потянулась к ней:
— Я хотела… Я тогда не могла… Помните — кружок, Маркса читали… Нельзя мне теперь?.. — и осеклась.
Хмуро, негромко Настя ответила:
— Я только приехала, ничего не знаю, — оглянулась осторожно. — Прощайте, мне сюда, — и свернула на Никитинскую.
И тогда, как сейчас, Виктория смотрела ей вслед. Тогда чуть не разревелась: «Все невпопад, как Иван-дурак. Как идиотка! Нет — провокаторша». Долго не могла успокоиться. Сейчас подумала: правильно. Зачем разговаривать с барышней, которая при белых, на улице, в голос о марксистском кружке? Правильно. Еще Митька ругал — избалованная барышня.
Прошла сажен пять, забелелась хата. Это Дубковых: широкие наличники, на окнах расшитые занавески. Ступила на крыльцо, остановилась. Встретят, как Настя. Время тревожное, вечер, — явилась вдруг чужая. Представила свою неприютную — и дом, и не дом — комнату. На минутку, узнаю, как у них, отдам книжки…
На ее осторожный стук из-под занавески вынырнула мальчишечья голова и мгновенно исчезла. И сразу же будто чавкнула громадная пасть — открылась внутренняя дверь, пропели в сенях половицы от легких шагов, знакомо грохнула щеколда.
Анна Тарасовна недоуменно вглядывалась в лицо Виктории.
— Я некстати?
— О, вже узнала! Заходьте. Думали — вернулась дивчинка… одна тут была. Ростом тоже высоконькая. И Коля не узнал в окошко. — Анна Тарасовна толкнула чавкающую дверь. — Заходьте ж.
Коля посреди комнаты сторожко смотрел на дверь. За столом, еще неубранным после чая, сидел Дубков. На руках у него Петрусь. Он чуть наклонил набок пушистую голову, вскинул руки:
— Вот косатая пришла, книжки принесла!
Викторию залило теплом, неловкость таяла.
— А ты откуда знаешь?
— А знаю.
Дубков легонько шлепнул пальцем по губам Петруся. Анна Тарасовна сказала:
— Нехорошо, Петрусик, надо по имени звать.
Мальчик, прищурясь, замотал головой:
— Не-е! Длинно! Косатая — лучше.
— Ну, зови «косатая»! А то зови меня: Витя!
— Витя? Вити бывают мальчики, а косатые мальчики не бывают! — Петрусь озорно завертел головой, захлопал ладошками по столу.
— Ну, разбаловался! — остановил отец. Мальчик порывисто обнял его за шею и прижался.
— Радый, что батька дождал, — сказала Анна Тарасовна. В слове «дождал» слышалось не повседневное ожидание отца с работы.
Виктория положила книжки на стол около Петруся.
— А Станислава Марковича арестовали ведь…
Четыре пары глаз устремились на нее.
— Ночью сегодня.
Оба мальчика выжидательно посмотрели на отца.
Дубков сказал:
— Так-так, — точно оценивая известие. — Вечером третьего дня — значит, перед самым арестом — мы встретились. Он ведь не ждал, что заберут?
— По-моему, нет.
— Так. — Дубков смотрел на Викторию, но думал о чем-то своем.
— Теперь будут хватать каждого, кто коло красных постоял, — сказала Анна Тарасовна, взяла самовар со стола. — Чаю погреть, Витя? Сидайте к столу!
— Нет, нет!.. Спасибо. — Виктория подвинула свою табуретку к Дубкову. — А у нас в университете митинг был сегодня.
— Так-так. Ну?
Дубков слушал внимательно, изредка задавал вопросы, приговаривал «так-так». Иногда это значило: «так и знал», иногда звучало вопросом, иногда заменяло крепкое словцо. Дослушав, опять сказал: «Так-так», — и покачал головой.
— Перед вами тут дивчина приходила. Славгородская сама…
— Настя Окулова? Я же знаю ее по гимназии.
— Знаете? Она из-под Славгорода.
— Да, да.
— У нее, слыхать, все родичи порубаны, постреляны. И мать, и отец, и братья, и сестры, и племяннички малые. Завтра ехать сбирается — может, хоть кого живого найдет.
Виктория крепко сцепила руки на коленях:
— Николай Николаевич, если что-нибудь… хоть немножко… могу я пригодиться… Мне все равно, что делать.
Дубков не ответил, но эти слова его не удивили, не требовали объяснений. Петрусь перелистывал «Конька-Горбунка», Коля у печки щепал лучину, Анна Тарасовна убрала посуду, подсела к столу с шитьем.
Как у них спокойно! Почему у них так спокойно?
— С Николаем-то Николаевичем конфуз получился. — Анна Тарасовна усмехнулась. — Хотели посадить, тай нельзя — типографии станут.
— Так-так, — неожиданное озорство мелькнуло в глазах Дубкова. — Ихний жандарм часа, наверное, три накручивал телефон, раскраснелся, надулся, кричит: «Из самой Москвы механика привезу, а тебя арестую».
— А что такое механик? Их мало?
Петрусь оторвался от книжки, торопливо сказал:
— Папа, папа, расскажи, как ты немцу на сапоги плевал!
Отец легонько щелкнул его пальцем по губам.
— Русских механиков у нас почти что нет. Машины печатные получали из Германии, и при машинах механика своего фирма присылала. А немцы-механики нипочем наших русских не учили — секрет фирмы берегли. Началась война, немцы — которые уехали, которых выслали, осталось вовсе мало. Я с тринадцати лет к такому немцу в мальчишки отдан был. Хожу, хожу, гляжу на машину, как на чудо. А мой Эрнест Францевич инструмент мыть научил, протирать машину снаружи, а чуть станет разбирать ее, так всех долой. И ничем я его не мог взять. За пивом, бывало, бегаю, и пальто ему чищу, и калоши мою, и сапоги натираю, плюю для блеска, аж во рту сухо, — черт бы тебя, думаю, старого, побрал…
Петрусь дождался любимого места, залился смехом, задрав голову. Отец ласково переждал его смех.
— Ничего немец не показывал, да еще гонял от машины, если увидит, что сам к ней приглядываюсь. Три года я маялся, собрался даже уходить. Так-так. Только начал мой немец прибаливать. Припадки какие-то на сердце. Как заболеет — в типографии ералаш. И стал хозяин поговаривать, что другого механика выпишет. Эрнест Францевич мой испугался. «Зачем, говорит, другой механик? Я вашего Колью — это меня — могу превосходно выучить. Он будет мой помощник». А учил немец хорошо. Строго, дотошно, но хорошо. Сам был доволен. И — хитрый — дочку свою мне сватал, чтобы, значит, наука в семье осталась.
— Батько, — из-за спины Виктории попросил Коля, — про забастовку твою первую…
— А потом, как мама тебя в соломе прятала, как жандарму блоха в ухо вскочила…
Виктория вместе с мальчиками на лету ловила каждое слово, переглядывалась с ними, смеялась с ними.
Наконец Анна Тарасовна взяла Петруся с рук отца»
— Время спать.
Виктория подавилась воздухом, закашлялась, слезы пробились:
— А мне домой.
— Куда там, дождь на дворе, — ночуйте.
Анна Тарасовна сказала мимоходом, будто предлагала совсем обыденное, или так, из вежливости. А дождь шелестел по крыше, за окном мерцали лужи. Идти такую даль, — никто ведь не ждет. А все-таки ответила:
— Я стесню вас. Спасибо, пойду. — И стало страшно.
— На печке просторно, — сказал Дубков. — Если вам неудобно — дело другое, — и пошел стелить кровать.
— Нет, что вы… — «Что говорю? Зачем не то, что хочу? Разве станут уговаривать? Разве могут они подумать, что человек из каких-то дурацких приличий…» Виктория оглянулась. В углу мать умывала Петруся, он фыркал, смеялся, бренчал умывальник. Коля за столом смотрел книжку. «Ведь не хочу же я уходить!»
— Пусть, пусть косатая на печке моей ночует, — вдруг пропел Петрусь.
Она засмеялась:
— Сам хозяин распорядился! Приходится остаться.
Дождь шелестел, чернели окна. На теплой печке пахло овчиной, сеном и сосной. Рядом легко дышал Петрусь. Сегодняшнее утро — ожидание анатомии, лекция Дружинина, мысли о нем, о своем будущем, — все это ушло очень далеко. Даже митинг был по крайней мере неделю назад. Француженка, цыганистая баба с письмом… Где он? Где Елена Бержишко? Удастся ли что-нибудь? «Попробуем», — сказал батько… Почему так спокойно мне здесь? Почему не страшно?
Петрусь пошевелился. Глаза привыкли к темноте, она различала очертания маленького тела, раскинувшегося во сне. Протянула руку, чтобы почувствовать живое тепло, придвинулась, оперлась на локоть, всматривалась в сонное личико. Потом положила голову на край его подушки…
_____
Вставали у Дубковых рано. Утро было солнечное. Дубков с Колей пошли на реку за водой, Анна Тарасовна пекла лепешки, Виктория умывала Петруся, он баловался, она угодила ему пальцем в рот и от хохота чуть не упала с ним вместе.
Напились чаю. Николай Николаевич собрался уходить.
— Я с вами!
— Нет, Витя, — сказали вместе Анна Тарасовна и Дубков. Он улыбнулся, как Петрусь, хитро:
— Меня ангел-хранитель провожает. Гляньте-ка, — похаживает по бережку. Охранка ихняя против царской ничего не стоит, а осторожность нужна. Тем более, дело до вас есть.
Виктория вытянулась перед ним, не дыша:
— Какое?
— Сходить на Кирпичную улицу можете?
— Конечно. Сейчас? Когда?
— Часа в три-четыре.
Викторию никогда не подводила память. Было легко запомнить наизусть несколько страниц из учебника, подряд вывески на Кузнецком мосту, случайный разговор, названия, имена, цифры, телефоны — все нужное и еще больше ненужного свободно удерживала память, А несколько слов, сказанных Дубковым, не переставая повторяла на лекциях и между лекциями и боялась забыть.
В обсуждениях митинга и всех событий она не участвовала. Дубков сказал: «Поменьше говорите на политические темы». Да и что разговаривать, когда есть пускай маленькое, а все-таки дело.
С лекции по химии удрала и ровно в три отправилась на Кирпичную улицу. Сердце било в грудь и в спину. Дрожала рука, когда она дернула звонок. В окнах домика густо зеленели цветы. Она услышала неторопливые шаги, дверь отворил невысокий мужчина в очках, с темной седеющей бородой.
— Меня прислали к портному, — сказала она пискливо, как маленькая девочка.
— Проходите.
Она вошла в галерейку с разноцветными стеклами. Из дома доносилось побрякивание кастрюль, пахло глаженьем и жареным луком.
— Я от Анны Тарасовны.
— Очень приятно, — ответил мужчина и снял очки.
Она заметила, что на шее у него висит сантиметр, а в лацкане пиджака поблескивают булавки — значит, в самом деле портной.
— У них все здоровы. Баню топить будут не сегодня, а завтра.
— Очень хорошо, — сказал портной приветливо. — Больше ничего?
— Ничего.
Все длилось не больше трех минут. Она сделала все правильно. Но слишком скоро прошло, и больше никакого дела нет. Наверное, это конспиративная квартира, а такая уютная, обжитая. Почему-то представлялось все не так. Интересно, что значило «баню топить»? Но раз не объяснили — и догадываться не надо. А интересно.
На Почтовой все как вчера: то и дело плывут мимо чужие самодовольные лица, в уши лезет нерусская речь. Но почему-то не так страшно.