Глава V

Как рано темнеет, и какие холодные вечера. А в Москве еще, конечно, в одних платьях. Москва… Ольга, Ольга моя, как глупо я рассуждала: «только зима пройдет». Вот и вторая на носу. Разве могла подумать? Пятый месяц ничего не известно — отрезаны. «Отрезаны» — и слово злое. Хоть бы папа с мамой вернулись. Так долго письма идут, а то и вовсе пропадают. Последнее больше недели уже… Да, накануне ареста Станислава Марковича. Почему передачу не разрешают? В городе стало спокойнее. И вечерами на улицах людно опять, и ходят не спеша, не жмутся к домам. А офицеров гораздо меньше — в Омск, говорят, направлены. Аресты как будто кончились. Раиса Николаевна уже дома живет. В университете тишь да гладь. А Станислава Марковича и Елену Бержишко не выпускают — «ведется следствие». Как хочется к Дубковым, а не велено часто ходить. Ой, как тут всегда продувает на мосту. Люблю, как пахнет вода. Даже паршивая болотная. Скоро замерзнет, побелеет все. Удачно, что близко живут мои девицы-ученицы. Милые, ничего, особенно Тася, только болтушка невозможная. Близнецы, а ничуть не похожи ни лицом, ни характером. И Люда кажется старше. Бог с ними — интеллигентные, воспитанные, а остальное… Отец тоже ничего. «Папонька, пусенька» — сладковато. Мать, видно, была хорошая… Ефим Карпович самовар принесет, ох, как чаю хочется. Да, кажется, пельмени на ужин. Готовит эта ведьма Ираида удивительно. Ольга, родные мои москвичи, как вы там?..

В комнате тепло, а не радует, — такое все… Кровать — хоть поперек ложись, комод, раскоряченный диван с креслами. Может, в «Красноярскую коммуну» сходить? Хорошо у них на Подгорной. Весело всегда. Командует в коммуне Дуся, «самый смешливый человек на земле», — говорит про нее Сережа. Крепенькая сибирячка, и зубы, конечно, как снег сибирский. Она уже на третьем курсе Высших женских. Руфу, Сережу и Гурия называет «мои детишки». А Гурию-то, наверное, около тридцати. Он кусачий, насмешливый, а поет здорово. Зачем на юридическом? Какое-то несоответствие: «Мне стан твой понравился тонкий…», а лицо кривое, носище, глаза пронзительные… Хорошо бы к ним, только далеко. И поздно. И есть хочется. Попросить ужин у Ефима Карповича.

Неторопливо, веско постучали в дверь — это не Ефим Карпович, — Нектарий Нектариевич Бархатов заполонил проем.

— В добром ли здоровье, Виктория Кирилловна? — он задержал ее руку в своей огромной, пухлой. — Ну, слава богу. Поклон и гостинец от папеньки с маменькой.

— Да? Спасибо. Спасибо. А как они? Садитесь, пожалуйста.

Ефим Карпович из-за спины Нектария выстроил под вешалкой три больших туеса.

— Сейчас ужин, самоварчик. — И ушел.

— Чайком угостите незваного-то гостя?

— Ну, что вы! — «Что это я перед ним завертелась? Это потому, что от папы с мамой…» — А как они?

— Преблагополучно.

— А когда же приедут?

— Через недельку ждите.

В комнате запахло цветущим лугом, в вазочке растекалось прозрачное золото.

— Какой мед! Как расплавленное стекло. А душистый-то!

— С пасеки. Высшей свежести.

— Да нет, все тут в Сибири… — «Что я точно подлизываюсь?»

— Край наш ни с чем не сравним.

Обрадовался!

— Вы ведь еще Сибири не знаете. Хоть бы реки! Таких могучих вод в Расее не найдете. Волга хороша, слов нет, так что ж? Обь наша в низовьях морем разливается. И ровность в ней особенная, и тоска особенная. А Енисей? Неспокойный богатырь. Один берег — скалы неподступные, хмурые, а другой — цветы, на версты над рекой аромат расходится; травы — всадника с головой укроют; а лес — тайга наша…

Влюблен в свою Сибирь — теперь не остановишь.

— …И все у нас есть: и березы ваши, и кедрач, лиственницы — прозрачные, горы с альпийскими лугами, и тундра, и степи. Эх, весной степь цветет, тюльпаны — вот не поверите — в кулак мой, а ирисы!.. Да что рассказывать — это глазами повидать надо.

Даже хорошеет, когда про Сибирь говорит.

— А как гастроли проходят?

— Отлично. Лидия Иванна, как всегда, необыкновенным успехом пользуется. Здорова, весела, что жаворонок, — он притушил огонь в глазах. — А Кирила Николаевич режиссурой даже занялся. «Веселую вдову» заново развел. Удачно очень. — Долго, слишком подробно говорил о работе отца, о матери не сказал больше ни слова.

Виктория слушала, ела, пила и злилась, что никак не может установить свое отношение к нему. Неужели права Наташа?

Нектарий от пельменей отказался, вкусно пил чай с медом. Рассказывал об истории города, университета. Заговорил о медицине, о преподавании в России и за границей. Потом сказал:

— Медицинская работа как нельзя больше женщине подходит. Больному чуткость, нежность женская — целебнее всякой микстуры. А в особенности, когда дети болеют. — Замолчал. Взгляд его замутился тоской, но он, как всегда, мгновенно убрал ее, залпом допил свой чай.

Ведь знала от Ефима Карповича, что «лет, однако, двенадцать тому трое малолеток у Нектария Нектариевича скарлатиной померли. Жена тут же ума решилась, и так по сю пору не в себе». А никогда не подумала: как с этим жить ему, какой холод, какая пустота в доме… И сумасшедшая жена…

Он подвинул к ней пустой стакан:

— Лините-ка еще чепурашечку. Приятно пьется из ваших рук. Добрые руки. Быть вам хорошим доктором.

Жалко его. Но почему новорожденный малыш Старосельцева не тронул его?

— Гляжу, что-то грустны вы нынче, Виктория Кирилловна. Взгляд не ваш словно. Расскажите, по старой дружбе, о чем глазки грустят? Может, горю помочь сумеем.

Виктория вздохнула: «Не станет он помогать — ведь это «политика».

— Да нет…

Глуховатый смех показался снисходительным.

— Хоть мы с вами различны во многих мнениях, но… я человек трезвого ума, Виктория Кирилловна.

Она сказала дерзко:

— А ничего нет хорошего в трезвом уме.

Но он ответил еще ласковее:

— Понимаю. Вдохновенные порывы поэта милее вам. Только в политике это не к делу. Политика — та же коммерция.

— Что-о?

— Вы полагаете, что Ленин с присными одержимы великими альтруистическими идеями? — Голос стал как труба, лицо злое. — Обманывают чернь соблазнительными обещаниями.

Чуть не вырвалось, что он и понятия не имеет о большевиках, но вовремя вспомнила наказ Дубкова.

— Неинтересно мне об этом говорить, Нектарий Нектариевич.

— Ну и умница! Не женское занятие — политика. Однако пора — засиделся. — Он встал. — А горю вашему… Мне ведь там, — он кивнул головой в сторону комнат хозяев, — рассказали. Горю постараюсь помочь. Начудили сгоряча, насажали полны тюрьмы. Да вместе со сбродом людей позахватили. Не грустите, постараюсь помочь. Не обещаю, но постараюсь.

И умный, и будто не злой. А всех делит на «сброд» и «людей». Ох, скорей бы мои приехали! Надо с папой как-то… Неужели не поймет? Опять путаюсь? Врачом буду. Лечить нужно, всегда всех нужно лечить.


Хорошо идти навстречу солнцу. А тут солнце-то совсем особенное. Улицы эти, на гору, занятные — с лесенками. Скоро папа с мамой приедут. А завтра Дружинин читает. Схожу все-таки к Дубновым. Не сегодня, а хоть в субботу. Лекции не важные, «ангел-хранитель» будет караулить у типографии. Схожу. А сегодня к Татьяне Сергеевне можно. Не видала ее после ангины. Почему-то сегодня кажется, что все скоро утрясется и можно будет в Москву. Это от солнца настроение… О, Наташа идет.

Виктория остановилась на аллее, поджидая.

— Вы очень кстати, дорогое видение. Красный Крест выхлопотал кое-кому передачи. В частности, Унковскому.

— Недаром сегодня такое солнце и у меня как предчувствие.

— Великое дело — предчувствие. Приготовьте передачу попитательней.

— У меня мед есть!

— Годится. Жиру какого-нибудь, чтоб калории. И с расчетом не на одного. Далеко не всем разрешены передачи.

Славный выдался день. Виктория записывала ботанику, потом химию, поглядывала на голубое небо в окне и успевала обдумывать передачу: шпик, масло — купить на рынке, парочку калачей свежих побольше попросить у Ефима Карповича, взять целиком туес меду. Что бы еще? Чай. Где-то читала, что в тюрьмах — пустой кипяток. Да, еще табак, бумагу…

До поздней ночи возилась, перекладывала двадцать раз, чтобы побольше втиснуть в баул. Калачи, конечно, отдельно в наволочку, и мед отдельно. А отнести надо успеть до лекций на Большую Белозерскую. Далеко. А в один раз не захватить.

Хотя утро хмурилось, настроение ничуть не падало. Наоборот. Еще бы, — когда второй раз, как взмыленная лошадь, притащилась на Большую Белозерскую, там была Раиса Николаевна.

— О-го-го. Примут ли все? Попробуем.

— Наташа говорила: не для одного ведь?

Раиса Николаевна потянула ее за косу и поцеловала в щеку. А ведь она не очень-то ласкова.

На физике Виктория совсем развеселилась, зажимала рот, чтоб не смеяться громко. Сочиняли с Сережей эпиграммы на физика: о его дурацкой речи на митинге, противном голосе.

И после биологии не захотелось идти домой. Пообедала в столовке, с Руфой и Сережей гуляли по университетскому парку, пели на два голоса «Не искушай» и «Жили двенадцать разбойничков». Встретилась Ванда, подруга по группе, она поступила на юридический. Виктория увязалась с ней на лекцию. Слушала о римском праве, «которое зародилось в шестом-пятом веках до Рождества Христова и сейчас является основой систематики и структуры отдельных институтов в Европе». О принципе «divide et impera»[9] — это показалось очень интересно. Потом про Сервия Туллия (смутно помнила имя из истории), про реформу, уравнивающую в гражданских правах плебеев и патрициев. Оказывается, уже тогда была эта классовая борьба. Юристом быть, конечно, тоже интересно. Жалко, что нельзя все успеть.

Уже совсем собралась идти домой — опять попались Руфа и Сережа, отправилась с ними делать опыты в химическом кабинете, но в коридоре догнала их Ванда:

— Виктория, идите, там вас Унковский в вестибюле ждет!

Она побежала, потом пошла спокойным шагом. Увидела постаревшее, заросшее лицо, воспаленные глаза, бросилась, протянула обе руки:

— Вы оттуда? Передачу получили? Кошмар там, да? Как отпустили-то? Всех отпустили? Когда вас — утром?

Он не отвечал, сжимал ее руки. Мимо прошла Ванда, посмотрела многозначительно.

— Пустите, оденусь, пойдем.

На улице он так сжал ей локоть, что стало больно:

— Виктория, Виктория. Не верю, что свободен, с вами опять. Счастье.

— Да, конечно. А как все-таки выпустили? Только вас выпустили?

— В царской тюрьме не сидел, но товарищи по камере говорили: при царе было много вольготнее.

— Какие товарищи? Их тоже выпустили?

— Железнодорожников двое и рабочий с лимонадного завода Крутилиных ваших. Знаете, себе не верю, точно сплю.

— Да нет же, не спите. А тех выпустили?

— Нет пока. Самое страшное не теснота, не грязь, вонь, бессонница, пища святого Антония, а неволя. За-то-че-ние. Неучастие в жизни. Бездействие. От мыслей — с ума сойти!.. А как вы тут?

— Ну, что я? Обычно.

— Не скучали, конечно? Упоены университетом?

— Скучать не скучала, беспокоилась… Университет нравится. Особенно… Да неважно это. Вам отдохнуть надо.

— Нет, что «особенно»?

— Анатомия. А почему вас арестовали-то? Вы что-нибудь сделали такое?

— Сотрудник большевистской газеты — достаточно вполне.

— Конечно. Я думала… Конечно.

Едва вошли в комнату, он вынул из наволочки туес, тот самый туес, что послала с медом, и ловким движением поставил его на стол.

— Почему?.. Это зачем?.. Ах, он пустой?

— Что вы — нетронутый!

Она даже руками всплеснула:

— Зачем? Ну зачем? Почему не оставили там? Тем, кто… другим?

— Я считал, я не имел права. Это такая ценность сейчас.

— Там же в тысячу раз нужнее! Других-то не выпустили. Мед же очень питательно! Как же вы?.. Передачу же так трудно… Ах, господи! — «До чего мерзко набросилась на него. Извиниться скорей!» — Станислав Маркович, вы…

— Могу идти? Я вам не нужен?

— Простите меня, пожалуйста! Но, понимаете…

— Все понимаю. Могу идти?

«Дрянь я, скотина, а ведь хочу, чтоб ушел. И жалко…» Сказала как можно ласковее:

— Устали? Простите меня. Хотите отдохнуть, выспаться?

— Не столько я этого хочу, сколько — вы.

«Как стыдно изворачиваться! А как стыдно обижать!»

— Конечно хочу, чтоб вы отдохнули. Вам надо в себя прийти, поправиться. — «Что еще сказать?» — У вас просто больной вид. Это ведь хуже, чем болеть…

— Миллион раз в эти дни представлял встречу с вами. Даже скрыть не можете, что не рады. Еще бы! Мед важнее.

«Ну что он говорит! А лицо серое, глаза несчастные. Всегда я с ним плохая».

— Простите меня, пожалуйста, простите. Сядьте же наконец! Может быть, чаю? — «Нектария-то вчера угощала!» — Поужинаете?.. Давайте!

— Простите вы меня, Виктория. Развинтился, расклеился. Простите. Завтра встречу вас в полной форме. Клянусь. Когда конец лекций?

Властно постучали в дверь, в комнату вплыл Нектарий:

— Доброго здоровья, Виктория Кирилловна. А-а! Уже. Ну, как показалась каталажка, господин большевик?

— Весьма комфортабельный, несколько переполненный отель.

Бархатов будто не услышал вызова в ответе, невозмутимо улыбался:

— Хотя мы с вами не сходимся во взглядах, Виктория Кирилловна, однако же я поручился за «товарища». Не терпит сердце, когда у милой девицы-красы — грусть во взоре. Ну, повеселели? Нет еще? Спасибо — сидеть некогда. И уж извините — на нынешний вечер я должен похитить у вас нашего друга. Приглашаю побеседовать, поужинать и заночевать у меня, Станислав Маркович. Бороду сбреем, ванночку примете. Извините, Виктория Кирилловна, разговор у меня безотлагательный — ведь я за политического врага поручился.

Разговаривает как с ребенком и бог знает что думает о ее отношении к Станиславу Марковичу. А у того лицо стало веселое.

— Вот и сговорились, — сказал Нектарий успокоительно. — Так я — через минуту. К Ефиму загляну, — и вышел.

Унковский рванулся к Виктории:

— Правда была грусть?

— Ну что вы все!.. — и отошла к окну.

Он не двинулся, заговорил тихо, серьезно:

— Не сердитесь, Виктория. Простите. Измучился, издергался. Простите. — Помолчал. — Откровенно говоря, не ожидал — видимо, он хороший человек. Как вам кажется?

— А что это такое: хороший?

— Ну, Виктория, зачем так?..

— Я не знаю, что такое хороший.

Опять знакомый властный стук.

— Поехали, господин большевик.

— Подчиняюсь правящему классу.

С изящным французским поклоном он распахнул перед Нектарием дверь.

Весной семнадцатого в трамвае уступила место солдату на костылях, он сказал: «Спасибо, товарищ мамзель»… Неприятно, что Нектарий поручился. Все неприятно. Слава богу, что Станислава Марковича выпустили. Но как теперь с ним? «Полюбить вас не могу, будем друзьями» — как в плохих романах? Кому сказать, кому дело до меня, кто поймет? Папа? Папа, ты почему стал чужой?

Оконное стекло заискрилось. Дождь? Белые хлопья поплыли в синеве. Снег? Уже снег? Зима? Длинная, длинная зима. Чего радовалась вчера и утром? Неужели зима? Скорей одеться и под первый снег. Снежинки мохнатые залепляют глаза, влетают в нос. Пахнет снег. Вода, дистиллированная вода Н2О — пахнет. Удивительно. И воздух зимний. Зима, товарищ мамзель.

Загрузка...