Глава 11 По старым адресам

Выходило, что каждый «переход» как-то менял не то структуру, не то саму механику работы мозга. Вроде как, даже какие-то исследования были на этот счёт, и там подтверждалось, что показатели электроэнцефалограммы у «переходивших» очень отличались от тех, что были у остальных, здоровых, бравшихся за образец или ориентир. А в том, что в органах служили люди завидного здоровья, сомнений как-то не возникало. Особенно на начальных позициях. Это они потом хворать начинали, от сложности и напряжённости.

А ещё, как путано, но явно искренне говорила Таня, после вскрытий, многочисленных, выяснилось, что какие-то там внутренние системы тоже менялись. Органически. Мне хватило названий «эпифиз», «гипоталамус», «надпочечники» и «вилочковая железа», чтобы понять: эта сказка, кажется, имела вполне научное объяснение. Пусть и тоже глубоко сказочное, невероятное. Но тут уж, как говорится, «а чего вы хотели?».


Получалось, что у тех, кто перемещал своё «сознание советского человека по временному лучу и возвращал обратно», увеличивались и меняли привычный темп работы железы, и в мозгу, и в туловище, как говорил Иваныч. Милое дело. Вилочковая железа, которая обычно прекращала работать и едва ли не растворялась у обычных людей после тридцати-сорока лет, у «путешественников» оказывалась совершенно рабочей, и значительно увеличившейся в объёмах. То же самое было с надпочечниками. Но удивительнее всего были изменения эпифиза или шишковидной железы. Она в норме у здоровых людей достигала примерно сантиметра в диаметре и формой напоминала вытянутый овал, похожий на сосновую шишку. У тех же, кто «переходил» больше десяти раз, вместо одной «шишки» обнаруживали три, на одном протоке, больше похожих на ольховые. Или на трефовую-крестовую карточную масть. Совсем другой структуры, и даже по цвету, как уверяла Таня, отличавшихся.

Вся эта удивительная органика для меня не значила ровным счётом ничего. Кроме того, что я не раз ощущал и видел своими глазами её результаты. Живую и здоровую старушку, которой, конечно, на вид меньше семидесяти не дашь. Но ей-то было почти сто тридцать! И то, как она удержала меня вертикально на собственной могильной оградке сидячего, а тем более — на крыльце, стоячего, за рукав. Одной рукой. А во мне, на минуточку, было девяносто с лишним кило.


— А Коша был одним из первых, в двадцать четвёртом году. Тысяча девятьсот, — тихо пояснила Танюха. Поняв, видимо, по моему лицу, что мне уже пора было пояснять.

Мы в агентстве, случалось, организовывали и кошачьи выставки, всякое бывало. Помню, разговорился там, в аду для аллергика, каким я, слава Богу, не являлся, с увлечёнными людьми, по большей части — сильными и самодостаточными женщинами. Они и просветили, что переводить кошачий возраст в человечий, просто умножая на семь, в корне неверно. У «чудесных и волшебных животных, наполненных любовью и магией», всё это работало как-то по-другому. За первый год они вырастали по нашим меркам до пятнадцати-восемнадцати лет. За второй прибавляли ещё девять. А потом начинали с каждым последующим своим годом накидывать по четыре-пять человеческих примерно. Замедляя старение. Тогда я вежливо кивал и иногда даже ахал, удивляясь чудесности мохнатых созданий, смотревших на меня из клеток безо всякого уважения. Теперь же я даже калькулятор в смартфоне открыл. Узнал, что Кощею получалось четыреста двадцать два. И закрыл одновременно и калькулятор, и глаза.


— Понять, конечно, тяжело, — робко повторила Таня. А я только кивнул, не открывая глаз. Ещё как тяжело. Но, с другой стороны, характер старого матерщинника это объясняло ещё лучше, чем древняя вражда с соседским алабаем. Которая, в сравнении со стажем самого кота, выходила вовсе даже и не древней, так — сущие пустяки.

— И каждый из них живёт в каждом из вариантов. Которых бесконечно много. Ну, то есть в тех, где мир не погиб, где Москва не затоплена, где их не расстреляли свои и не отравили чужие, — глуховато звучал её голос. Будто бы тоже откуда-то из другого варианта. — А ты можешь, как баба Дуня сказала, попасть не только в своё детство. Но и в несколько поколений предков.

И она вдруг отшатнулась, едва не опрокинув стул. Потому что глаза, которые я распахнул, услышав такое, вряд ли походили на те, обычные, какие она привыкла видеть на скучном до безэмоциональной унылости лице Михи Петли. Судя по всему, маска треснула снова, как и шаблон. Как и все представления о мироздании. В который раз.


— Так, давай-ка за нас с вами и за хрен с ними, как Кирюшка говорил, — предложила она, наливая.

Я отказываться и не думал. Я, пожалуй, вообще не думал. Или наоборот, разогнал мысли до такой скорости, что их сочно нужно было останавливать, пока они не развалили мне весь адронный коллайдер. В этом контексте и тост, и напиток оказались очень кстати.

— Баба Дуня говорила, что у тебя могут возникнуть сомнения в том, как предложенные ей в блокноте варианты «бьются» с её образом пламенной революционерки, — начала она. Поняв каким-то тайным женским чутьём, что я уже готов складывать звуковые колебания в слова и даже распознавать их.

— У меня, Тань, очень много сомнений возникало за последнюю неделю, — хрипло выдохнул я. Потому что выбирал, чем бы закусить, да так и не выбрал. — В основном, в собственном умственном и душевном здравии. И до сих пор не отпускают. Но вот в том, что верные ленинцы и ленинки, за сто лет наглядевшиеся всласть на то, к чему всё может прийти даже в не самом плохом из вариантов, способны ослабеть в вере в дело партии, у меня сомнений нет.

Она лишь кивала, пододвинувшись ближе с столу, в такт моим словам.

— Любое самое светлое и доброе начинание можно уделать и опаскудить до полной неузнаваемости. Я буквально вчера имел неудовольствие общаться с гражданами, которых народ избрал служить. А они сами, граждане те, уверены, кажется, в том, что их лично Боженька по недосмотру случайному к кормушке подпустил, и поэтому метут сырое и варёное…

— Баба Дуня просила передать, чтоб насчёт Шкварина ты не переживал. В его отчётах вашего разговора не будет. Ну, в том виде, о чём вы там говорили, я не знаю деталей. Это, она сказала, была частная инициатива, — будто вспомнив, подняла голову Таня.

— Передай спасибо ей. Очень к месту вышла частная инициатива со стороны сотрудника госбезопасности на глазах государственных служащих и будущего народного избранника, — обозначил я поклон. — Что теперь мне с ними, такими заинтересованными, делать — второй день думаем. Но справимся, и не такое видали.

— Ещё велела сказать, чтоб ты любые проблемы, во-первых, не связывал с ней. Ей тебя беречь, холить и лелеять надо, а не трудности тебе создавать. А во-вторых, помни, что если поверишь — этих проблем не станет. И реальности этой тоже. Будет новая. И проблемы в ней, наверняка, тоже будут. Но другие, — кажется, завершила она мысль. И замолчала, глядя на меня с ожиданием.

— Понял, Тань, понял. Ещё девятнадцать попыток осталось. И я обещаю, что всё сделаю, что она скажет, чтобы найти ту нитку, тот вариант, где наши дети будут вместе к поступлению готовиться. А мы с Кирюхой будем вас с ними к морю возить. И домой возвращаться с работы будем с радостью, а не…

— Тише, Миш, тише, — она положила свою ладонь на мою. И я только сейчас заметил, что в сжавшемся правом кулаке оказалась вилка. Теперь загнутая петлёй. Символично.

— Я готов, Танюш. Скажи бабушке, что Петля подбил бабки, написал завещание и готов ехать спать на печке.

— Хорошо, Миша. Спасибо тебе. И за цветы… и вообще. Я по тем временам, когда вы с Кирюшкой домой торопились, очень скучаю. Хоть и приходилось нам со Светкой в перерывах между идиллией вам бульончики-котлетки в горбольницу носить, — она не убирала ладонь. И смотрела мне прямо в глаза. Но говорила точно не со мной.

— Рано благодарить, Тань. Пока рано. Но ты моё слово знаешь. Так что прорвёмся! Выше нос, Та-ню-ха! — фраза про выше нос и прорвёмся была Кирюхина. И произнёс я её имя раздельно, как и он, его тоном. Так, как сам не слышал двадцать с лишним лет.

— Душишь, Петля! — она вздрогнула, как от близкого выстрела, но ответила его же присказкой. И голос был похож.

— На том стоим, Тань. На том стоим.


Она осталась, я вышел первым. Дошёл неспешно по проспекту до Разинской набережной. И пошёл по берегу великой русской реки, вниз по течению. Думая об очень разных вещах. В том числе о том, что возможность двигаться по течению, хоть реки, хоть жизни, хоть Времени, выдаётся не каждому. И о том, что идти против течения — совсем не то же самое, что плеваться против ветра. И что история хранит память в основном именно о тех, кто не боялся двигаться вразрез массам. И Времени.

Стоя, положив локти на бетонный парапет смотровой площадки, я смотрел на льдины. Те, что поменьше, кружились и норовили обогнать крупные, неторопливые. Которые плыли величаво и неспешно. Но поднимали треск и хруст, ломая и сминая края друг другу. Цепляя берег. Разгоняя мелких, не замечая их. Передо мной Тверца впадала в Волгу. И на ней, кажется, ещё стоял лёд. Справа на противоположном берегу высилась колоколенка Свято-Екатерининского монастыря. Слева шумел вдалеке новый мост. Прямо виднелась золотая маковка Успенского собора над зелёным куполом. Подумалось о том, что товарищ прабабушка, преставившаяся в день Успения Пресвятой Богородицы — это тоже символично. Как и кот, которому почти полтысячи лет. Как и эта река, что течёт здесь целую вечность. И пусть на ней ставили плотины, затапливая деревни и посёлки, и пусть её притоки и сама она не раз прокладывала новые русла, извиваясь петлями. Но текла всегда в одном и том же направлении. Хорошо ей.

Философские размышления прервала старая Нокия, не то сердито, не то настоятельно откашлявшись из-за пазухи.

«Gde vsegda 1800» — сообщил экран. Бабушка была лаконична, как эпитафия. Я посмотрел на часы. Таня, наверное, уже успела добраться и доложить, пока я гулял и стоял, проветривая уставший адронный коллайдер. Пожалуй, пора и мне домой.


Вечером следующего дня Рома прикатил меня на кладбище. Подумав, я решил, что это место больше любых других подходило под определение «то, где мы всегда встречались с Авдотьей Романовной».

Дошёл сперва до Кирюхи. Как обычно, оставив на граните открытую «маленькую» под кусочком ржаного. А на соседней светлой цветочнице — две белых розы. Я, как и раньше, знал, что под землёй тут никого нет. Но теперь совершенно точно знал, где именно есть.

Прошёл мимо молчаливых крестов и плит, мимо венков на свежих холмиках. И неторопливо, как раз в районе восемнадцати ноль-нуль, как говорил Иваныч, направился к той части, где, как теперь тоже совершенно был уверен, находилась ещё одна пустая могила.

— Молодой человек! Вы не поможете? — хрипловатый старческий голос, даже, я бы сказал, дряхлый, прозвучавший в кладбищенских сумерках, мог бы и напугать, пожалуй.

Я повернулся на звук. Там стояла высокая сухонькая старушка в каком-то замызганном длинном пуховике и сером платке. Очень похожем на тот, в каком я впервые увидел прабабушку.

— Чем могу быть полезен? — подойдя, уточнил я. Почему-то сбившись на старомодный язык.

— Там, видите ли, ветка упала на оградку. Никак не могу сдвинуть, — расстроенно объяснила она. И приняла предложенный мною локоть, вполне по-дворянски склонив голову, обозначив благодарность. А я смотрел на её следы, что вели с той стороны, от края кладбища. Только в одну сторону вели, сюда.

— А Владимир Ипатьевич там, Ефросинья, виноват, не знаю Вашего отчества? — спокойно сказал Миха Петля. Снова ведя по погосту под руку покойницу. Это становилось уже даже не смешно.

— А ты шустрый мальчик, Миша, — из-под платка полоснул взгляд голубых когда-то, а сейчас почти прозрачных глаз. Я сделал вид, что не заметил. — Дуня говорила, а мы, выходит, зря не верили ей?

Я молчал, продолжая неторопливо шагать по её же следам. Давая понять, что ответа на поставленный вопрос так и не получил.

— И с характером, глянь-ка! И осанка какая, ты посмотри. Дроздовец! А сам на Каппеля похож, Владимира Оскаровича. Только ты волосом потемнее, да ростом он пониже был, — она говорила мирно, легко. Но почему-то казалось, что хриплым рыком скомандовать «К стенке!» ей тоже не составляло особого труда.

— Там, там и Владимир Ипатьевич, и Дунька там. А я Евфросиния Павловна, но ты уж, внучок, бабой Фросей зови, мне так привычнее, — пробурчала она, так и не дождавшись ответа от меня.

— Хорошо, баба Фрося. А далеко нам? — ровным и скучным голосом спросил я.

— Почти пришли уж. Нет, ты гляди на него, как деревянный! Ты в каких частях служил, говоришь? — легонько дёрнула она меня за рукав, обозначая, видимо, живейший интерес.

— Я не говорил, Евфросиния Павловна, — до отвращения светски и вежливо ответил Миха Петля, видимо, всё ещё не утративший способности держать лицо. Хотя были все шансы.

— Ну, орёл, орё-о-ол… Вон, видишь, склепик по правую руку? Туда нам, — помолчав, сообщила она. Прозвучало это на тёмном кладбище, в старом и пустынном его уголке, тревожно, конечно. Но мне страшно уже не было.


«Склепик» вблизи оказался мраморным сооружением, а не бетонной будкой, как казалось издалека, размером чуть меньше автобусной остановки, и пониже. Старинного вида надпись на потемневшей и позеленевшей бронзовой табличке сообщала, что здесь, под липами, нашёл последний приют губернский предводитель дворянства Бакунин Ипатий Павлович, и что произошло сие печальное событие в году 1899 от Рождества Христова. Надпись была сделана на русском и французском языках. Бабушка вежливо подождала, пока я ознакомлюсь с памятником истории и просто памятником. А потом легко толкнула плиту фасада. Которая так же легко открылась, и из-за неё выглянул тёплый свет, крайне неожиданный на пустынном и сумрачном по вечернему времени кладбище.

— Иди уж, не май месяц, чай. Напустим холоду — опять брюзжать начнут, пни старые, — довольно противоречиво и тоже вполне брюзгливым старым голосом велела баба Фрося.

Я глубоко вздохнул и шагнул в чужую могилу. Вернее, склеп, но смысл и символизм поступка названия вряд ли меняли. Да, если бы это было в кино — получилось бы очень напряжённо. Можно было бы, наверное, оборвать тревожную музыку на полутоне, или наоборот дать резкий скрипичный вскрик на высоких нотах. Но и внутри, и вокруг было тихо. Как на кладбище.


В помещении не было гроба, алтаря, оплывших свечей и людей в балахонах. Никаких о́бразов, что подсовывали обе памяти, настроившиеся на лад старых голливудских ужастиков. Но увиденное поразило ничуть не меньше.

Посередине стоял складной столик, а вокруг четыре креслица-шезлонга, тоже складных. Простых, из белых трубок и туго натянутого полотна кораллового оттенка, но чуть выцветшего. Это на тех, что стояли пустыми. Надо полагать, остальные тоже были такими же. Обстановка здесь была довольно спартанской, и ожидать разнообразия в деталях интерьера вряд ли стоило бы. Старуха в пуховике обошла меня, застывшего на входе, и шагнула к дальнему правому креслу, на ходу расстёгивая одной рукой молнию, а другой распутывая платок на голове.

— Ушлый, Дунь. Враз выкупил меня, зря я тебе не верила, — без удовольствия сказала она товарищу покойному судмедэксперту, бабуле-генералу-лейтенанту.

— А ты как хотела, Фрось? Он наполовину Гневышев, а на вторую Петелин. А у нас, сама знаешь, не у Пронькиных! — отозвалась прабабка. И в голосе её явственно чувствовалась гордость. И заинтересованность. — Как было дело-то?

— Да я ему давай с порога арапа заправлять: «ай, юноша, помогите бабушке, там ветка упала на могилку, мне одной не сладить!», — театрально завела устроившаяся в кресле Евфросиния. — А он, внучок твой, меня хвать под локоток, как в тридцатых. И доверительно так на ухо мне: «А Владимир Ипатьевич уже прибыли-с?».

Старик, одетый как-то вовсе уж затрапезно, в старый зимний камуфляж и битые молью валенки с калошами, закашлялся. Принимая во внимание то, что он в этот момент закусывал какой-то тёмный напиток долькой апельсина, я ему даже посочувствовал.

— Молодцом, Мишаня, молодцом! Первое впечатление второй раз не произвести, как пан Вацлав говорил, — похвалила бабуля. — Садись давай. Правды-то нету не только в ногах, но сидя хоть беседовать удобнее. Угостишься?

— За рулём, бабуль. А это шпроты у вас? Передай, пожалуйста, — попросил я голосом, в котором свой собственный узнал с большим удивлением.

— Хорош, однако, — неожиданным густым басом прогудел откашлявшийся-таки старик.

Он был совершенно лысым, но с приличной — по грудь — белой бородой. И тянул ко мне ладонь, тёмную, широкую и крепкую даже на вид.

— Дед Володя, — со значением сообщил он, глядя мне прямо в глаза. И, кажется, куда-то глуже.

— Миха Петля, — представился я, удивив себя снова. И, видимо, чтобы не ляпнуть чего лишнего, откусил бутерброд со шпротами.

— Наш человек, — непонятно как определил старик, не выпуская из горячей жёсткой ладони мою. Наблюдая за тем, как я сосредоточенно пережёвываю их закуску. — И даму под ручку проводил, и угоститься не отказался. А что в могиле, так это, Миша, дело десятое. Кушать живым надо всегда и везде. А тут, гляди, и компания хорошая подобралась. Дуню со Фросей знаешь, со мной тоже поздоровкался. А там вон — батюшка мой, Ипатий Палыч. Но он в разговоре принимать участия не станет, ибо сто двадцать шесть годков как помёрши.

— Вечная память и царствие небесное Вашему батюшке, дед Володя, — вежливо кивнул я.

— Определённо, наш парняга, — крякнул дед, выпуская-таки мою руку. — Надо было тебе, Дуня, побольше рожать. Таких, как он, много не бывает.

— Тьфу на тебя, старый греховодник, — отмахнулась гостившая в одной могиле обитательница другой. — Один блуд на уме.

— Чойта блуд-то⁈ — раненым туром загудел худощавый, вроде бы, старик. — Я честь по чести говорю! Чтоб у венчанных родителей, да крещённые детки, да в метриках всё прописано!

— Да не ори ты ради Христа, Володь! — поморщилась баба Фрося. — Тут же акустика, как в кирхе: слышно, как мышь топает. А ты опять гудишь, как пароход.

— Всё-всё, не буду, — гораздо тише отозвался он, кажется, смутившись.

— Ясное дело — не будешь. Я вон рожать-то тоже не буду — годы не те. А чтоб в те смогла, нужно, чтоб вы, друг с подругою, рассказали внучку моему толком да ладом, что нужно сделать, да как именно. Ну? Расскажете?


Она окинула коллег таким взором, что я на их месте, пожалуй, не только рассказал бы, но и спел, наверное. Даже Марсельезу. Хоть и не знаю французского.

Загрузка...