Глава 19 Второй дубль

— Лага? Это, Тань, бревно, которое от стены до стены идёт. Вон, глянь, — указал я на потолок. — Видишь брёвна? На них доски лежат потолочные. На досках утеплитель. Здесь, если я ничего не путаю, песок с опилками. Я давно там не был, наверху. Там, на чердаке, поверх утеплителя того ещё доски настелены, а на них другие брёвна лежат, подлиннее. Они стропила держат, на которых обрешётка и крыша сама.

Пояснение, может, было и кривоватым, но мозг совершенно точно был занят не тем, чтобы интерпретировать мои небогатые познания в деревянном домостроении. Он пытался понять, как мог ефрейтор царской армии отдать девушке боевой орден? Было ли тогда это подсудным делом? Солдатские «Георгии» были почётной наградой, а какое-то их количество, кажется, позволяло выбиться из крестьян в благородные. Но деталей память не выдавала.

Таня, словно почуяв или поняв, что с той стороны глаз Петли, будто примёрзших к тёсаным брёвнам старого потолка, шёл какой-то очень напряжённый мыслительный процесс, сидела молча, как мышка.


Так. Он оставил ей самое дорогое. Он, будучи не в том возрасте, чтоб допускать неуверенность в вопросе, откуда именно берутся дети, и как туда попадают, наверняка понимал больше, чем девчонка, хоть и выросшая в деревне, но явно без богатого или вообще какого бы то ни было опыта по амурной части. И по её физиологической составляющей в особенности. Скорее всего, Фаддей оставлял память. В надежде на то, что у него родится сын. Который, возможно, тоже станет воином, и расти будет, имея перед глазами память об отце, которого никогда не увидит. Память, которая будет доказывать, подтверждать, что папка был героем. А может, по тому кресту можно было и пенсион какой-нибудь выхлопотать в администрации? Или как оно тогда называлось? И те мысли, что нет-нет, да и проскакивали по пути сюда, при всём уважении к героической прабабке, отошли на задний план. Совсем сбрасывать их со счетов не давала вечная петелинская душность. Просто «поматросить» и с волевым лицом отчалить в закат со сдержанным «прости, родная — служба!» — это одно. Оставить боевой орден — совсем другое. А что, если он чувствовал, что не вернётся?

Пришли на память истории, слышанные от Иваныча. Подполковник, знаменитый своими байками на все случаи жизни, рассказывал не только смешные случаи. Потому что жизнь его состояла совсем не сплошь из них. И его слова о том, с какими лицами уходили иногда на задания его друзья, я запомнил. И то, каким был при этом его голос. И глаза. Перед которыми вставали чередой мёртвые солдаты и офицеры. Передававшие друзьям небогатые пожитки, письма родным, написанные ночами перед выходами. Возврата из которых не было. И они как-то это чувствовали.


— Тань, а про травмы и увечья, полученные во сне, чего говорили старики? — вспомнил я мысль, озарившую недавно на морозе, в сенях.

— Говорили, возможно проецирование телесного ущерба, нанесённого телу во время перехода, на исходное. Чего-то там психическое, я не поняла, Миш. Но, вроде как, ушибся там — а болит тут, — ответила она.

— Типа фантомной боли? Ноги нет, а она болит? — без особой уверенности уточнил я.

— Вот! Точно, это слово баба Фрося говорила! — закивала Таня.

Отлично. Просто замечательно. Радовало только то, что баба Дуня, погибшая от лучевой болезни, выглядела чересчур живой для проекции поражения смертельной дозы радиации. Я подумал — и стянул свитер, а за ним и футболку. Поймав себя на мысли, что ожидал увидеть её красной.

На плече обнаружился округлый шрам, которого там раньше не было. Посмотревшая по моей просьбе на спину Таня сперва ахнула, потом задышала часто, а потом подтвердила, что выходное отверстие тоже обнаружила. И не только его.

— На тебе же живого места нет, Миша, — выдохнула она. Но я как-то пропустил мимо ушей. Жив — и ладно. А что шкура стала сильнее рваной-штопаной — так мне трусы в журналах не рекламировать.

На груди и животе шрамы были больше. Незнакомый доктор явно вдумчиво искал внутри что-то важное. Скорее всего, мою жизнь. И, вполне возможно, даже нашёл бы. Если бы в этом варианте развития событий студент Михаил Петелин не умер. А потом через двадцать лет случайно ожил чёрт знает где, выспавшись на печке под свист медного чайника. Хотя какой там «выспавшись»…

— А говорили они про то, что эти фантомные боли проходят? Или могут пройти, хоть теоретически? — без особой надежды уточнил я.

— Да что ж за беда-то со мной, всё перепуталось в голове, — воскликнула Танюха и рванулась к своему рюкзачку. — Баба Фрося же говорила! Как я так?

Под причитания и лишние риторические вопросы, она достала что-то, похожее на школьный пенал, с каким я ходил до третьего класса. Открыла пряжку-застёжку и развернула рядом со мной на столе. Внутри обнаружилась какая-то батарея ампулок и пузырьков. И если ампулы были вида вполне современного, фабричного, то пузырёчки напоминали тот, из которого Евфросиния Павловна напоила меня ведьминым антиполицаем перед выходом из склепа. Только стёкла были разного цвета: прозрачные, кофейные, зеленоватые, жёлтые. Ученица двух старых ведьм и одного сумасшедшего старика сноровисто набрала из разных сосудов разных жидкостей, шевеля губами, будто проговаривая про себя рецептуру или технологию. Или заклинание.

— Давай руку, — скомандовала она. И вскинула брови удивлённо. Не заметив за приготовлениями, что рука и так лежала перед ней, а под плечом я уже затянул жгутом брезентовую ленту ремня. Поняв, что без уколов не обойтись, подготовился. А чего время зря тратить? Тем более, в том, что Оно всегда есть, я, в отличие от бабы Яги, серьёзно сомневался.


Ведьмино варево, ну, или вершина фармакологии, химии и гомеопатии, подействовало через минут пятнадцать. Меня сперва бросило в жар, потом в холод, потом кожа покрылась крупными каплями пота, при этом почти полностью утратив чувствительность. Раньше я бы утёр лоб и брови, например, а сейчас понял, что пот с них течёт градом только тогда, когда в глазах защипало. Танюха принесла воды в ковше и начала утирать мне лицо.

— Тебе лечь надо, Миш. Сейчас знобить начнёт, а потом печь станет. Она говорила — сильное средство, мёртвого поднимет.

— Это очень актуально. Оба пункта в самый раз, — кивнул я, трясясь так, будто стоял голышом на пронизывающем ледяном ветру.

Мы в четыре руки стянули с меня барахло, что промокло насквозь. Радовало то, что я, кажется, почувствовал, как скользила по левой ноге штанина. Больше не радовало ничего. Рухнув, не удержавшись, на зашелестевшую сетку кровати, оцарапав подмышку о выскользнувшую из-под неё доску-костыль, я успел только недовольно сморщиться от боли. И заснул.

Сон был обычным, не «переходным». По крайней мере, мне очень хотелось на это надеяться. В нём мимо проходили друзья, одноклассники, соседи, знакомые. Много, очень много народу. Живых среди них не было никого. А я с замиранием грохотавшего сердца вглядывался в лица. Жутко, до одури боясь узнать среди них тех, кого в этой веренице не должно было быть. Понимая, что моё «не должно» имело все шансы не совпадать с точкой зрения Времени. И физически ощущая, как раздражало Его то, что я делал и собирался делать дальше. Но ни тени, ни единого намёка на сомнение не чувствовал.


— Тань, дай попить, — просипел я, когда понял, что сон с бесконечной чередой покойников наконец закончился.

— Держи, холодная, — она что, так и сидела рядом всё это время? — Ох, мамочки…

— Чего? — судя по её лицу, со мной явно что-то было не так.

— Зря ты с подушки сполз и на сетке лицом вниз спал. У тебя на морде можно в шашки играть, — вроде бы усмехнулась она, подавая ковшик, но как-то невесело.

Я провёл ладонью по лицу. И тоже попробовал улыбнуться.

— Ой, не надо, Петля, рано тебе скалиться так пока. Жуть какая, — она аж отвернулась, вздрогнув.


Проспал я, как выяснилось, почти весь день. Спасти Кирюху в прошлом, но умереть самому для того, чтобы их с Танюхой убили чуть позже, получилось за неполных три часа. С печки я свалился около восьми утра, а ложился в районе пяти, после тех самых «третьих петухов». О том, как странно переплеталось Время в прошлом и настоящем думать не хотелось. Во-первых, если уж дед Володя в этом не разобрался — то куда мне-то соваться? А во-вторых, даже пойми я, как течёт Оно там и здесь — это ничем мне не помогло бы.

Ноги обрели чувствительность и даже почти полностью вернулась подвижность. Бегать и танцевать, конечно, пока вряд ли стоило, да и ситуация как-то не располагала к танцам, зато ходить я начал, чему обрадовался непередаваемо. Всё-таки, мало нужно человеку для счастья. И очень жаль, что понимание этого приходит слишком поздно и не ко всем. Медленный, отвратительно медленный поход в морозные сени показался мне чудесным путешествием, я смотрел под ноги и по сторонам, как турист в чужой стране, замечая детали, каких не помнил ни в детстве, ни с того прошлого посещения тогда ещё мёртвого дома. Обрывки каких-то жёлтых бумажек на вениках сухих трав, что свисали из-под потолка. Подковки, прибитые над каждой притолокой. Сколотый уголок оконного стекла в деревенском туалете, откуда нещадно дуло в спину. Фамильная дотошность будто бы наращивала обороты, выходя на какой-то новый, не доступный ранее уровень. Наверное, это было кстати.

Вчерашние гостинцы от Лены из «СпиЦЦы» тоже оказались очень кстати. Ведьмин сон после зелья, кажется, вытянул из меня все силы и всю энергию, и домашняя сытная еда была к месту, как никогда. Таня смотрела на меня, как мама, когда я прибегал с улицы маленьким, и набрасывался на всё, что было на столе. Какая-то тихая радость, умиротворение были в её глазах. И это, наверное, тоже было кстати. А потом мы полезли на чердак.


В старых деревенских домах Временем пропитано всё: каждое бревно сруба, каждый уголок наличника, каждый гвоздик. Но в подвалах и на чердаках это ощущалось почему-то сильнее, особенно остро. То ли от запаха пыли и запустения, то ли от темноты, что прятала в себе тайны. В детстве мне всегда казалось, что в погребе и над потолком кто-то жил. Не мыши, что забавно топали за обоями, и не птицы, жившие под стрехой летом. Голоса птенцов, начинавших кричать с первыми лучами солнца, я помнил прекрасно. Гнездо было со стороны кухни, за завтраком их было слышно через приоткрытую форточку. Я подходил к подоконнику, на котором стоял вечный столетник, сок которого мне закапывала мама от насморка, смешав с морковным. И смотрел за тем, как сновали туда-сюда скворцы-родители, принося еду своим шумным птенцам. Жизнь шла своим чередом, без изгибов, петель и узлов. Теперь на подоконнике не было колючего цветка. На окнах не было ни тюля, ни занавесок. И сами они до недавнего времени стояли забитыми крест-накрест потемневшими от времени досками. И давным-давно никто не пел ни внутри мёртвого дома, ни снаружи. От этой мысли неожиданно стало холодно спине. Я поднял со стола фонарь и направился на чердак. Напевая про то, что от весёлых песен на сердце легко. Или должно было стать легко.

Таня страховала снизу, поднимаясь следом. Не самое приятное чувство, когда тебя придерживает женщина, чтобы ты ненароком не сверзился с лесенки. Тем более, если это невеста твоего мёртвого друга, которого ты никак не можешь спасти. И которая сама не сказать, чтоб достоверно живая. Как и ты сам.

Крышка люка на чердак поддалась с большим трудом. Подламывавшимся ногам веры не было, толкать щит из досок пришлось, усевшись на одну из верхних ступенек-перекладин. Какой-то мусор, высохшие травинки и песок посыпались на голову, норовя запорошить глаза. Танюха звонко чихнула, и от неожиданного звука я едва не выпустил тяжёлый люк. Который, рухнув, наверняка сбросил бы меня на неё.

— Будь здорова, — пожелал я автоматически. Стараясь не думать о том, что дом будто бы пытался отговорить нас от того, что мы задумали.

— И ты не хворай, — отозвалась Таня. О чём думала она, я не знал. Но догадывался, предполагая, что за два десятка лет веры и надежды вряд ли что-то поменялось.


Память, не то одна, не то все три, цеплялась за всё, что выхватывал из мрака луч фонаря. Вот старая пластмассовая зелёная каска с красной звездой. Я в ней в войнушку играл в садике. Как она сюда попала? Вот ремень с облупившейся золотой пряжкой. Я носил его поверх шубы, гордо, потому что дед Стёпа говорил, что такие носят военные лётчики. Вот проржавевший насквозь самосвал ЗиЛ с синей кабиной и зелёным кузовом. Моя любимая игрушка в детстве. Тогда я ещё не умел читать, а с этим самосвалом, кажется, мог играть целыми днями напролёт, сидя на тёплых, нагретых Солнцем, досках старого крыльца. То ли пыль проклятая в глаза попала, то ли ещё по какой-то причине их захотелось сильно зажмурить и потереть руками. И от того, чтобы сесть и взять в руки машинку, удержало только понимание того, что могу и не встать.

Третью лагу нашли, обошли от начала до конца, трижды. Но ни сундучка, ни коробочки, ничего не увидели. И уже было собрались слезать вниз, в тепло, когда я поднял глаза на стропилину, уходившую вверх. И под лучом фонаря что-то блеснуло на ней. Подняв руку, еле дотянувшись, вытянул ящичек с печной кирпич размером, из жёсткой тёмной потрескавшейся кожи, перетянутый двумя ремнями, один из которых от старости и времени лопнул. А второй держала медная, кажется, пряжка. На которой что-то было выгравировано.


За столом в горнице осторожно срезал второй задубевший ремень, открыв крышку. Внутри сундучка лежал мешочек из грубой холстины, похожий на кисет. Верёвочка, которой он был перевязан сверху, под пальцами рассыпалась в пыль. Из осторожно наклонённого над левой ладонью мешочка выполз медленно тусклый серебряный крест. Таня глубоко вздохнула. История продолжала открываться в точности так, как обещала баба Дуня.

В центре креста, в потемневшем кружке скорее угадывалась, чем усматривалась знакомая фигура всадника на коне, поражавшего копьём какого-то крылатого крокодила. С обратной стороны внизу значилось: «4 степ», слева и справа — какие-то цифры. Значок «№» слева намекал на то, что это был порядковый номер награды. В кружке напротив Георгия свивались два вензеля, две буквы. Откуда-то из закромов памяти выплыло, что витые символы означали «Святой Георгий». А ещё то, что кресты такие выдавались за беспримерную храбрость и героизм на поле боя. И стало совестно, что я так плохо думал про прадеда.

— Что там, Миш? — спросила Таня, проследив за моим взглядом, который будто приклеился к одному из уголков крышки. Тому, где еле заметно отходила ткань. И, скорее всего, произошло это от того, что нитки давно спрели.

— Пока не знаю, — проговорил я и поддел ткань остриём ножа. Поднимая её выше, следя за тем, как одна за другой осыпаются оставшиеся петли нитей.

Под тканью оказался угол конверта из плотной бумаги, будто бы промасленной, потянув за который я и вытащил на стол весь пакет. Судя по шнурку, опоясывавшему его, и по настоящей сургучной печати, каких я, кажется, со времён почтовых посылок в ранних девяностых не видел, никто не открывал этого послания. Последние сто с лишним лет. И даже баба Дуня, знавшая всё на несколько жизней вперёд и назад, об этом вряд ли догадывалась. Слишком уж крепко спрятал письмецо прадедушка. Интересно, зачем? Но что-то подсказывало мне, что содержимое пакета имело примерно равные шансы на то, чтоб помочь мне лучше отыграть второй дубль, попасть-таки туда, куда так старательно рассчитывал дед Володя. И на то, чтоб весь наш план покатился к чёртовой матери.

— Тань, что бы там ни было, мы не станем сейчас звонить бабуле, хорошо? — покосился я на сидевшую неподвижно бывшую невесту.


И вдруг понял, что называть её так больше не стану даже в мыслях. И вообще не буду связывать её, живую, вот тут, рядом, с ним. Который тоже был бы очень кстати рядом. Но думать об этом было нельзя. Кто знает, сколько ещё ведьминого варева у неё в запасе? И что будет, если в следующий раз с пулей в позвоночнике я не успею вовремя принять что-то из ассортимента бабы Фроси? Проверять не хотелось совершенно.

Загрузка...