Они давно спали, мои родители и сын. Он, по возрасту менее чуткий, перед сном пробовал пару раз позадавать наводящие вопросы, вроде: «откуда эти американские журналы?», «где пропадал, пап?» и «а чего это ты делаешь?». Но когда на третий подряд вопрос я лишь молчаливо покачал головой, не оборачиваясь к нему, по-прежнему ночевавшему на матрасе на полу, унялся. Знал, что папа три раза повторить может, а вот четвёртый — уже вряд ли. И к тем, кому приходится повторять много раз, отношение родитель имеет не лучшее.
Петя сопел, снова вывалив ногу из-под одеяла. Возле подушки у него время от времени как-то очень деликатно жужжал смартфон, сообщая, видимо, о каких-то уведомлениях. Хорошо быть молодым — на всё хватает времени, сил и внимания. Я давно отключал в смарте все уведомления всех приложений, кроме будильника и мелодии звонка. На ней у меня с третьего курса стоял проигрыш к песне «Песочный человек*» одной очень известной группы моей юности. Без слов, только вступление. Не знаю, как-то очень нравилась мне эта страшная колыбельная. Мы в те годы чего только не слушали, этот трек среди многих других вполне безобидной детской сказочкой можно было считать. А рекомендации вокалиста из припева, «спи вполглаза, крепче держись за подушку», для многих в те годы в Твери были вообще обязательным условием выживания.
* Metallica — Enter Sandman: https://music.yandex.ru/album/4766/track/57703
А вот все остальные уведомления я давно отключал. Давая себе время раз в два-три часа на то, чтобы посмотреть их быстро, а не вертеть трубку в руках постоянно, будто жду важного звонка или сообщения. Нет, на работе, конечно, всякое бывало. Застрянет фура с оборудованием где-то, а заказчики уже начинают метать. Пока только гневные взгляды на меня и мою команду, но, кажется, вот-вот начнут и икру. И очень хорошо, только метать, а не рвать и метать. Там были через одного персонажи, способные изорвать так, что и штопать было бы уже нечего. И некого. Вот тогда, конечно, телефон из рук не выпускал. Но подобные, как сейчас говорили, «кейсы» уже почти не случались, присмирела жизнь с тех пор значительно. Потому и поводов для постоянного залипания в смарт, как многие молодые и те, кто отчаянно хотел походить на молодых, я старался себе не давать. Трубка и сейчас лежала экраном вниз. Эта модель умела в таком положении затаиваться, переходить в беззвучный режим самостоятельно.
Сам я перешёл в беззвучный ещё раньше. Когда положил под настольной лампой, плафон которой повернул так, чтобы свет не мешал засыпавшему сыну, блокнот бабули-генерала-лейтенанта.
Там было, что почитать, говоря сдержанно. И было, от чего удивиться, говоря вовсе уж деликатно. Вот я и занялся сразу и тем, и другим. С листочком бумаги и отцовским карандашом.
Вводные мёртвого патологоанатома были, в принципе, несложными. Мотивация — понятнее не придумаешь. Изложенные данные по прогнозам «перехода по лучу» лучились оптимизмом. Разительно отличаясь от меня. Я не лучился вообще. Зато, кажется, начинал тлеть. Ну, подпекать точно начинало.
Я дважды ходил на кухню за чаем. Ступать по старому паркету неслышно маленький Мишутка научился в далёком беззаботном детстве, поэтому не боялся потревожить ни сына, ни родителей, двигаясь бесшумно, даже не обращая на это внимания. Тень Петли зажигала газ, грела чайник, тот самый, без свистка, тренажёр от Альцгеймера, доливала кипяточку в крепкую заварку — и уползала в то давнее логово с окнами на проспект, где светила мягким оранжевым светом настольная лампа. Не мешая Петьке. Но, увы, не особо помогая мне самому. Вязь былин бабы Яги надо было просвечивать мощным прожектором, как и мои мозги, наверное, чтобы стало хоть немного понятнее. Список фактов и даже терминов, требовавших уточнения и проверки, рос неуклонно. Буквы, что выводил уже основательно притупившийся грифель «Конструктора», от патологоанатомической каллиграфии отличались разительно. А к трём примерно часам ночи мне стало ясно, что и мозги мои, кажется, стали уже очень похожими на тот карандаш. Простыми и основательно притупившимися.
Работа, проведённая прабабкой и её неизвестными, но, судя по всему, тоже легендарного или фольклорного масштаба персонажами-коллегами, впечатляла. Даже в сухом, тезисном изложении. Представить объёмы проделанной работы и расчётов я не мог. Я и так за ту ночь слишком часто вспоминал про эффект Даннинга-Крюгера. И про аксиому Эскобара тоже, неоднократно.
А ночью мне снился сон. Короткий, но невероятно яркий, эмоциональный, каких давно не было. Ну, до того, как я «взял моду», как папа говорил, спать на печке и добавлять в чай что ни попадя. До того времени либо мучали кошмары, пусть и редко, либо… что-то, похожее на них. Но там никого не убивали, ни за кем не гнались с топорами, ножами и пистолетами. Там я и сам прекрасно справился, всё разрубил, порезал и убил. Там мы были со Светой.
Она была и во сне, что пришёл в ту ночь. Живая, весёлая, счастливая. Такая же, как и я сам рядом с ней. И как щекастый румяный Петька в коляске, которую мы катили двумя руками: одной моей, и одной Светиной. И кольца у нас на пальцах были одинаковыми, ну, разве что у неё поменьше. Как улыбки. Только у неё шире и искреннее, добрее моей. Я слишком давно отвык так улыбаться, наверное, поэтому даже во сне не получалось.
И когда надо мной лучи восходящего Солнца осветили лепнину старого потолка моей комнаты в родительском доме, когда скрипнула дверь в спальню мамы и папы, когда зашаркали на кухню мамины тапки, я уже совершенно точно знал, что отказаться от предложения бабы Яги не смогу. В жизни Михи Петли не всегда получалось делать правильный выбор, как и в любой другой. Сперва я, бывало, давал волю эмоциям. Потом слишком долго запрещал себе это. Но второй раз испортить всё, делая одни и те же ошибки — перебор даже для меня. Особенно зная, что я — единственный, возможно, человек, имеющий шанс их исправить. И не только свои.
Я встал, потянулся, совсем как в детстве, прислушиваясь к звукам с кухни, и подошёл к столу. Ступая привычно, избегая тех досок, что скрипели сильнее других. Года не проходило, чтобы отец не обещал перестелить в сердцах старый паркет. Но не менял. И старый дом продолжал говорить привычным с давних пор голосом.
На столе лежал блокнот бабы Яги и листок, на котором были мои пометки. Их накопилось порядком, и наверняка добавится ещё, когда я начну разбираться — всегда так бывало. Один вопрос тянет следом другой, за другим — ещё пара-тройка, и для решения каждого нужно читать, звонить, говорить, встречаться, узнавать. Но это не колдовство, не мистика и не страшные сказки, не вся та мутота, верить в которую я перестал давным-давно. И никак не мог начать снова, хоть и столкнулся с ней лоб в лоб. Со слов бабули выходило, что это всё сплошь советская наука, такая же гуманная, как советские суд и медицина. Но мне почему-то казалось, что эта наука выходила скорее суровой и беспощадной, как совершенно другие ведомства. Проверять не хотелось вовсе. Но было надо. Опять было надо.
Блокнот и листок с записями положил во внутренний карман куртки, когда шёл умываться и чистить зубы. И вспомнил про что-то в нагрудном кармане, оставленное там вчера товарищем патологоанатомом. Тем «чем-то» оказалась игральная карта, шестёрка пик. На ней были написаны два мобильных номера. Рядом с одним стояла буква «Я», рядом с другим было написано «Таня». А в голове внезапно заиграла песня про цыганку с картами и дорогу дальнюю. Будь я поближе к уголовным элементам — хотя, казалось бы, куда уж ближе — я б наверняка оскорбился, разозлился бы на выжившую из ума старую ведьму: это кто тут «шестёрка»⁈ Но я был, по крайней мере пока, самим собой. Со своим, личным оптом, и со своими, персональными, не обобщёнными, «понятиями». Готовясь к одному из очередных мероприятий, вполне себе мистического и почти эзотерического сценария, я даже запомнил значения некоторых карт, простых, игральных, «атласных», на которых гадали до того, как в моду вошло Таро и прочие метафорически-ассоциативные. Пиковая шестёрка как раз и означала дальнюю дорогу. Карта, которую я, задумавшись, чуть сдавил с боков, внезапно разделилась на две, будто вторая была приклеена к первой позади, и сейчас отлепилась, начав падать. Я поймал её на лету. Перевернул рубчатой рубашкой вниз и увидел бубновую девятку. Которая «опозналась», как «успех в делах, если получится всё хорошо и без спешки обдумать». На лице сама собой расцвела ещё кривоватая, но уже вполне искренняя улыбка. Такие знаки Вселенной мне нравились. И даже то, что передала Она их мне через мёртвую бабулю, не пуга́ло. Обдумывать без спешки я любил с раннего детства. И продолжил.
Глядя на собственную физиономию в зеркале, пока брился и чистил зубы, пробовал найти слабые места в мотивации товарища бабушки. Пробовал — и не находил. Снова понимая, что старые чекисты наверняка продумали всё, и не раз, как у них, скорее всего, было заведено и принято. Работа, судя по записям, ими была проделана поистине колоссальная. Были выявлены, просчитаны и оценены те точки в исторической реальности, воздействие на которые могло сплести причудливый узор реальности совсем по-другому. Сшить-соштопать ткань бытия по новым выкройкам. Подготовленным двумя древними старухами и одним выжившим из ума старичком.
…У Авдотьи Романовны была дочка, Лидочка. Та, которая оказалась в деревне совсем малышкой, выросла в семье чужих людей, дочки загадочного Ивана Силантьевича, который якобы бывал с Романом Дмитриевичем Гневышевым в Вене и Париже. А потом, как и все, вышла замуж. И родила двойняшек, Лену и Таню. Лена никогда не выбиралась из родной деревни дальше соседской Сукромны до той поры, пока вместе с мужем и сыном не переехала сперва в Бежецк, а из него и в Тверь. А вот судьба Танечки сложилась иначе.
Она поступила в Институт иностранных языков КГБ в Ленинграде, а оттуда перевелась в Москву, в Высшую Краснознаменную школу КГБ СССР имени Ф. Э. Дзержинского, основное здание которой располагалось тогда на Ленинградском проспекте. А пока училась там, кто-то очень наблюдательный и умный, от чего наверняка крайне опасный, отметил визуальное сходство курсантки с одной малоизвестной и очень секретной фигурой, которую давным-давно считали погибшей. И предложил Тане участие в одном совершенно секретном проекте, связанном с разработкой нового «перспективного средства защиты от мирового империализма и загнивающего Запада». И было то, что привычно не называли ни оружием, ни даже «изделием», как-то связано с переносом сознания советского человека по временному лучу. И с той поры Леночка Танечку больше не видела. От сестры приходили раз в год красивые яркие открытки без обратного адреса, с одинаковыми поздравлениями, приветами и пожеланиями. Сперва только «сестрёнке Лене», потом «Лене и Пете», а с того года, когда я родился, уже «Лене, Пете и Мише». После того, как мы семьёй перебрались в Тверь, открытки приходить перестали. На почте говорили, что отправлялись они откуда-то из Хабаровска, но ни кто был отправителем, ни как можно было найти его новый адрес — не знали. И что-то в их взглядах из-за стеклянной перегородки было такое, эдакое, после чего мама перестала ходить на почту и задавать вопросы.
Опыта, знаний и аппаратного веса заслуженной прабабушки не хватило, чтобы узнать, ни где находилась Таня, ни кто курировал проект, ни где базировалась группа или отдел. Авдотья Романовна потратила не один десяток лет, но конкретики так и не набрала. Набрала лишь очень узкий круг добровольных помощников в Тверском управлении уже переименованной службы, в которой по-прежнему служили рыцари с холодными головами, оснащённые уже гораздо лучше, чем только плащами и кинжалами. Которые и дали понять, что даже неявный, тщательно скрытый интерес к определённым сотрудникам и фактам их биографий мог привлечь совершенно ненужное внимание. Но в части персон, коллегами не являвшихся, информацией снабжали исправно. Поэтому и смогла товарищ Гневышева узнать о том, что непутёвый правнук после нелицеприятной сцены на улице Освобождения и краха личной жизни пропал со сцены на несколько дней, а объявившись продемонстрировал вдруг резкий и неожиданный интерес к генеалогии. Притом крайне осторожно и аккуратно, будто был не владельцем пиар-агентства, а тоже, так скажем, коллегой. Петя Шкварин входил в тот самый узкий круг товарища прабабки. Хоть и не знал о том, что Евдокия Петровна Гневышева была покойной Авдотьей Романовной Кругловой. И исключительно поэтому я в день нашей с ним нечаянной встречи не поехал, как изначально предполагал, кататься на скучной машинке со скучными куда хуже меня дяденьками в домик с колоннами на набережной.
Вот тогда-то баба Яга и сработала по «старому протоколу», предположив, что балбес Мишутка вполне может надумать посетить её могилку не в один из трёх привычных дней в году. И снова не ошиблась. Они, старой школы ученики, вообще, как мне казалось, не ошибались никогда. Хотя об этом записки мёртвого патологоанатома говорили обратное.
Три ключевых узла выделили уникальные профессионалы, Дуня, Фрося и Володька. Каждый из которых мог быть кем угодно: бабой Ягой, Кикиморой Болотной или Кощеем Бессмертным. Хотя нет, Кощеем был говорящий котейка, имевший крайне невысокую оценку касательно моего умственного развития. В те трое нашли три точки, три участка во времени, откуда оно смогло бы легче и спокойнее всего пойти-потечь по новому руслу. И каждый из предложенных вариантов меня изумил до глубины души. Потому что при всей своей глубоко и профессионально развитой фантазии, при всех навыках предлагать самые оригинальные варианты решения задач, я был, оказывается, страшно далёк от по-настоящему масштабных решений. Которые были, сказать мягко, крайне, катастрофически неожиданными даже для меня. Особенно для меня.
На последней странице блокнота были приклеены две фотокарточки. Одна совсем уже старая, с трещинами по глянцу, с жёлтыми отметинами и тревожного вида бурым пятном на правом нижнем углу. На ней была красивая женщина, неуловимо похожая на маму. Одинаковый разрез глаз, и нос «уточкой». Только у этой, на фото, взгляд был цепкий и холодный. И вместо платьев и украшений, характерных для фотографий той, предвоенной, поры — китель. И на нём петлицы с ромбиком, похожим, наверное, на застывшую каплю крови. Это, кажется, даже на чёрно-белом фото было заметно. Рядом была подпись, сделанная тем самым почерком, строгим, но изящным: «Майор государственной безопасности Круглова А. Р., 1937 г.».
На фотографию ниже я вчера, а вернее уже сегодня, едва не опрокинул чашку с чаем. Потому что узнал её. Я её уже видел раньше. На этом фото, уже цветном, где-то на солнечном юге, среди белых камней и зелени стояли Степан и Лидия, обнимая двух веснушчатых девчушек с выгоревшими волосами. Тремя руками на двоих. И носов «уточками» на фото тоже было три. И я узнал их, хоть на них и были приклеены бумажки, по тогдашней моде, когда из солнцезащитных кремов была доступна одна сметана.
То, что товарищ прабабушка хотела уберечь Танюшу от своей судьбы и своего пути, было понятно и вполне объяснимо. Но вот пути, выбранные ею и её такими же насквозь тайными и секретными коллегами, поражали. Как поражали и неожиданные фамилии на квадратиках блок-схем. Я знал из них, пожалуй, только три. Не знал Батюшина, Воейкова, Шавельского, Быстрова и Симановича. Знал Брусилова. Столыпина. И Распутина.