Если тезисно, в общем, то история новизной не подкупала. Те самые три узла, которые нужно было перевязать по-новому. Но вот о том, кому и как именно это предстояло сделать, я и подумать не мог.
Бабушки и дедушка, мирно сидя в могилке, то есть в дедушкином фамильном склепе, пусть и не сразу, но более-менее освоились в расширенном составе. Мной расширенном. И начали говорить наперебой, чаще обычного используя слова и выражения, за которые их на предыдущем месте службы вряд ли погладили бы по головке. А я изо всех сил старался не удивляться. И перестал через некоторое время присматриваться излишне внимательно к деду Володе, ища в его поведении что-то такое, чего можно было бы ожидать от того, кто «козла» с «подкидным» путал. Но не находя. Видимо, дедуля и впрямь, как я и предполагал раньше, на людях исключительно валял дурака, притворялся. Здесь же это был собранный и жёсткий старик, в котором помимо высших образований и научных степеней чувствовался и долгий опыт службы и работы отнюдь не научной.
— Я и говорю: процесс до конца не изучен! Но, Бог даст, и не придётся изучать. Тебе дел, Миша — всего ничего. Баиньки лечь, проснуться в прадедушке Фаддее, передать одну весточку, уснуть и проснуться ещё раз. Оглядеться, отдышаться, в сети пару запросов сделать. И ещё раз выспаться хорошо. И вторую депешу передать, — дед говорил уверенно, хоть и негромко.
— Да чего ты ему из пустого в порожнее-то льёшь, пень старый! То, что надо сделать, не только он, я и то уж поняла. Ты про «как» давай, да про «как именно»! — не выдержала баба Дуня. А я кивнул ей с благодарностью, потому что сам очень хотел сказать примерно то же самое, но опасался обидеть дедушку. Не то, что она.
— Как именно? А на кой ему это, Дунь? Он же докторскую защищать не собирается? — нахмурился лысый дед, поглаживая богатую бороду.
— Ему, Володь, и впрямь не докторскую защищать, — она впилась в него взглядом, который я бы однозначно определил, как угрожающий. И захотелось поёжиться. Но не удалось.
Удалось взять со стола предпоследний апельсин и начать его чистить. Будто пробуя найти спасение в простых и понятных действиях. Невозможно старые люди в древнем склепе. Складная мебель из закрытого по нынешним временам шведского магазина всякой всячины. И яркий, бодрый аромат цитруса. Сумасшедший дом.
— Ну да, — странно ссутулился под взглядом патологоанатома старик, — не докторскую… Ты, Мишаня, если мы всё верно рассчитали, много кого защитишь, многие тысячи, сотни тысяч спасёшь. Миллионы русских душ.
— Опять за своё⁈ Хорош причитать досрочно! — рявкнула баба Дуня. Так, что даже баба Фрося, кажется, вздрогнула. Вряд ли это мог дёрнуться с перепугу свет кемпингового диодного фонаря, большого, мощного.
— Ладно… — дед стрельнул на неё глазами как-то аж свирепо. Наверное, никак не мог привыкнуть к тому, что не он был главным. Или ещё по какой-то причине, мне неизвестной. Как и очень многое другое. — Давай, Миша, так. Ты примерно план представляешь. Задавай вопросы мне, а я буду отвечать. Так, верно, быстрее будет.
Я к этому времени как раз закончил делить апельсин на дольки и выложил его на столике поверх кожуры. Что мандарины, что апельсины я с юности чистил одинаково: сперва отделял полоску шкуры «по меридиану», а потом просто раскрывал оставшиеся половинки, отделяя их от мякоти. Получившуюся в результате оранжевую фигуру кожуры Кирюха называл нецензурно. Я же уверял, что это слоник. Сейчас в «ушах слоника», половинках шкурки, лежали ровные дольки. А я потянулся за старинного вида не то стаканчиком, не то рюмкой — вроде как и на ножке, но на короткой, и, кажется, из серебра. На ёмкость второй раз настоятельно покосилась товарищ прабабушка.
— Будемте здоровы, — выпала из какой-то из памятей странная формулировка. Но, кажется, вполне к месту. Покойники подняли и отсалютовали мне своими стаканчиками.
Пауза была очень к месту. Как и напиток. Кажется, тот же самый «Двин», что так ценил отец, и который теперь днём с огнём было не сыскать. Не к месту, по всей видимости, был только я сам. И имел все шансы вот-вот стать и не ко Времени…
— Так. Если я правильно понял, вы долго и упорно думали, рассуждали, дискутировали. И пришли к выводу, что то светлое будущее, которого так долго ждали большевики, вышло тёмненьким, — начал я.
— Испоганили идею, рвачи-перерожденцы, — загудел было дед. Но товарищ генерал-лейтенант, изрядно удивив меня, просто молча вделала ему по голени. На этот раз на ней были не валенки с калошами, а берцы. Поэтому дед Володя айкнул и мысль развивать не стал. А я продолжил.
— Обладая опытом и знаниями, каких нет и не было ни у кого и никогда, вы отобрали в начале двадцатого века три точки, воздействуя на которые можно изменить ситуацию.
— Узлы, Миша. На точку воздействовать нельзя, некуда усилие приложить. Узел — это совокупность… — и баба Фрося тоже оборвала лекцию, наткнувшись на взгляд патологоанатома. В могиле он почему-то был особенно ярким и запоминающимся. Кажется, лучше бы пнула.
— Хорошо. Три узла, перевязав которые по-новому есть вероятность того, что всё пойдёт по-другому. Высокая вероятность, — я сделал вид, что ни одна из реплик-ремарок меня ничуть не сбила. Трое невозможно пожилых товарищей кивнули синхронно. Глядя на меня очень выжидательно.
— Вопрос первый. Почему не раньше? Почему не Отечественная война восемьсот двенадцатого? Не «Золотой век» Екатерины Великой? Не эпоха Петра Алексеевича, тоже Великого?
Владимир Ипатьевич глянул на Авдотью Романовну с мольбой и только что руку не вскинул, как первоклассник на уроке. Та милостиво качнула ресницами, позволяя пояснить.
— Во-первых, потому что из всей плеяды самодержцев Российских, перечисленные тобой, Миша, Александр Павлович, Екатерина Алексеевна и Пётр Алексеевич были одними из тех немногих, кому помогать — только портить, — он умудрялся как-то сочетать академические ноты с заметным желанием упростить то, что говорил. Лысый дед в древнем отцовском склепе, в поношенном камуфляже и битых молью валенках.
— А во-вторых, и в-главных, между тем, чьё сознание переносится по временно́му лучу влево, и реципиентом, если перенос осуществляется не в телесную оболочку непосредственно переносимого, должна быть кровно-родственная связь. А помимо неё — мощный эмоциональный мост.
Я слушал внимательно, даже не задумываясь о том, что выражало в данный момент моё лицо. Хотя, кажется, оно ничего и не выражало.
— Это понятие, когда только изучать начинали, назвали «Айнфюлунг», «вчувствование». Потом уже придумали модное слово «эмпатия». На самом деле, оба подходят лишь отчасти, но Бог с ними, с терминами. Смысл в том, что ты должен сочувствовать и сопереживать тому, в кого будешь перенесён. И не просто сочувствовать, я ярко, эмоционально, будто сам переживаешь его жизнь. В этом случае, исключительно в этом, перенос возможен в принципе.
Звучало ничуть не хуже определения гармонического резонатора, перфорированного по спирали Фибоначчи. Но и не лучше.
— Это по аналогии с самопереносом: там тоже лучше всего выходит, когда вспоминаешь какой-то эпизод, который выступает «временны́м якорем», наводит сознание на нужный узел. И обратный, возвратный переход тоже должен сочетаться с воспоминаниями о том узле, из которого ты перенёсся. И тоже максимально эмоциональными, — продолжал лекцию дед Володя.
— Данные подтверждены лабораторно? — спросил я неожиданно, перебив докладчика, чего почти никогда себе не позволял.
— Касательно самопереноса — да. О переносе сознания в родственников — больше аналитически, для лабораторных мало материала было, — ответил с довольной улыбкой заинтересованного учёного старик. А обе бабушки переглянулись едва ли не с восторгом. Видимо, я спросил вовремя и что-то правильное, нужное.
— В передков переноситься выходило только у нас троих, Миша. Из русских, я имею в виду. Потому Фрося успела убедить прапрабабку книжки её перепрятать и с хутора уехать ночью, чтоб добрые селяне спалить их не успели, ни её саму, ни хутор с роднёй и работниками. Тёмный народец-то был в те годы, от столиц вдалеке, — грустно вздохнул он. И Евфросиния Павловна вздохнула в унисон. Я подавил в себе желание начать высчитывать, о каких годах могла идти речь, и тем более уточнять, о каком удалении от столицы. И какой из них.
— Дуня сладила свадьбу родителей раньше на несколько лет. И это… как его, беса? — нахмурился он.
— Слияние капиталов, Володь. И активов. Земли и репутация Львовых с деньгами и амбициями Гневышевых нашли друг друга раньше, как и мама с папой, — кивнула Авдотья Романовна. Тоже со вздохом.
— Вот-вот. Изначальный план был в том, чтоб побольше богатств в тайники те на болоте легло, с каких она потом собиралась золотишко на дело партии передать. А потом вон оно как вышло-то… Моя вина, ошибся в расчётах я. Чудом тогда спаслась Дуняша, уберёг Господь.
И они втроём перекрестились и склонили головы перед распятием на дальней стене склепа, которое я только теперь различил в полумраке. Как и неожиданную дверцу под ним. Всё-таки алтарь?
— А я вот наладил папеньку по старой традиции склеп заложить, а не обычную могилку, как он хотел. Ну и подкопить тоже кой-чего удалось. Тут, Миша, на двадцать пять аршин вниз из лиственницы сруб под нами. Нынешними-то бонбами, может, и подорвут, а до Второй Мировой ничем взять нельзя было. Да и поди знай ещё, куда кидать-то их, бонбы те?
Я вежливо кивнул, признавая дальновидность поступка. Отмечая, что так популярные нынче увлечения бункерами и прочие приготовления к БП, как называли грядущий неминуемый апокалипсис на форумах выживальщиков, имели глубокие корни. На три этажа почти что глубиной, если я не путал соотношения метров с аршинами.
— Мы находили в памяти истории, рассказы стариков и соседей, всё, что могло послужить «якорем». Архивы вывозили, изучая генеалогию. Жгли, правда, потом, — смутился он. — Опасно было, могли лишние люди узнать, что троица из спецотдела, надежда и опора Феликса Эдмундовича и Вячеслава Рудольфовича выходила сплошь из «контриков». Объясняй потом, что ты искренне предан…
Одинаковые тени легли на морщинистые лица, сделав их похожими на тёмный мрамор стен.
— Но, как ни парадоксально, мы всем сердцем верили, что спасти Родину можно только так! Революция была неминуема, неизбежна. И сохранить страну можно было только террором, — горячо воскликнул старик. Хоть и горько.
— Ага. Потом только поняли, что порушили мир одного насилья, чтоб создать на обломках самовластья другой, хуже прежнего, — сокрушённо вздохнула баба Дуня. А баба Фрося кивнула. И тоже с горечью.
— И про то, откуда ноги росли у борцов за идею, тоже поздно прознали, Миша. А как поняли, куда могла привести любая ошибка, любой промах в узловых моментах, было поздно уже. Володька трое суток высчитывал и перепроверял. И вышло, что лучше, чем большевики, ничего тогда у страны не было. Там такие простыни у него были — устали читать. И волосы приглаживать, что дыбом стояли. Эсеры, кадеты, монархисты… Ведь, вроде бы, и программы были хорошие, и тезисы. И даже персоны, что в первых рядах стояли, у многих были не самыми последними людьми… — прабабка только рукой обессиленно махнула.
— Последние стояли во вторых рядах. Сидели на мешках с деньгами заграничными. Стравливали первых с первыми, выводили новых, как коней на скачках. Ставили на них. Только целью была не честная победа скакуна. А сорванный банк на ставках, — поддержала баба Фрося.
— А когда пан Вацлав дал команду затаиться и уничтожить все данные, всю базу, поняли мы, что не одни были такие умные. И даже радовались одно время. Пока помирать не устали, — вздохнула товарищ патологоанатом.
— Да уж. Нам-то проще малость было: я бобылём жил, Фроська тоже семьи-деток не нажила, — подхватил старик. — Дуне труднее всего было. И вон только когда аукнулось прошлое-то. Всегда аукается оно…
Я слушал, как изливали души новому человеку старые люди. Как вспоминали общих знакомых, от которых не осталось ни следов, ни могил, даже братских. Как говорили о войне. Как рассказывали свои бесконечно долгие по привычным меркам жизни. В которых счастливые дни можно было пересчитать по пальцам. Ещё утром мне казалось, что крепче увериться в правоте своего выбора возможности уже не будет. Но снова оказалось, что зря казалось.
Каждый из этих троих вынес и пережил столько, сколько не вынести ни троим, ни пятерым. И последние три с лишним десятка лет их удерживало по эту сторону земли только упрямство. Злое или горькое, как слёзы на похоронах друга или родителей. Бессильное. И вера. И удержала, пожалуй, именно она. Они верили в то, что когда-нибудь смогут передать знания тому, кому по силам будет исправить ошибки. Чужие ошибки. Распутать петлю. Или связать новый узел.
— Расскажи про Фаддея, бабушка, — хрипловато попросил я, когда в склепе повисла очень уж по-кладбищенски затянувшаяся пауза.
Фаддей, ефрейтор лейб-гвардии Семёновского полку Первой Гвардейской пехотной дивизии, проходил излечение после ранения, полученного под Ковелем, в Петрограде. В зимнем Петрограде 1916 года. Пережив ужасы передовой, бред и жар санитарного поезда, тиф и ад госпиталей, он выжил. Во многом, если не во всём, благодаря милосердной сестричке, что подолгу сидела подле героя войны, говорила с ним, писала с его слов письма матушке под Смоленск. Которая, знать бы ещё, жива ли была в ту пору. Фаддей, награждённый «Георгием» и серебряной медалью «За усердие», изнурённый ранениями, тифом и голодом, выжил только благодаря ей. Ему, почти тридцатилетнему мужику, до слёз было совестно, что за ним ходит стройная, как тростиночка, девчушка семнадцати лет. Что нянчится с ним, как с мальцом голопузым. Что, кажется, своё довольствие отдаёт ему, солдату, защитнику. Но она как-то так по-доброму это делала, что он сдался. Георгиевский кавалер сдался на милость этих глубоких серых глаз. И носика «уточкой».
— Он из лазарета на фронт ушёл. А я, как поняла, что понесла, домой, в родную деревню поехала. Еле добралась. Там Лидусю родила. Там и оставила, — говорила мёртвым голосом мёртвая не единожды бабушка. — Искала его потом, долго, трудно. Да не сыскала, Мишаня. Тогда ох как много шансов было помереть. Выжить — мало, а вот помереть — сколько угодно. Потерялся след Фаддеев в горниле революции, дотла выгорел.
Молчали все. Не знаю, слышали ли они эту историю раньше в таких деталях. Но слёзы в глазах бабы Фроси и деда Володи говорили о том, что она трогала их, сильно, до боли, до му́ки. Наверняка, перекликаясь с какими-то своими, личными. Сам я, кажется, не плакал редким чудом. Будто обеими руками вцепившись изнутри в маску Михи Петли, висевшую на лице тем самым серым мрамором, что окружал нас. Прячась за ней.
— Вот кабы вышло у тебя, Миша, добраться до него, до Фаддеюшки… — слёзы перехватили дыхание железной прабабки. Внезапно оказавшейся по-настоящему живой. — Что делать — сам знаешь, читал. Неволить не станем, говорила уж. Но многое, ох, и многое по-другому сложиться могло бы, кабы жив он был. Просто жив. Пусть не со мной и Лидусей. Лишь бы живой только…
Я встал со складного креслица, которое жалобно всхлипнуло. Точно так же, как генерал-лейтенант Комитета Государственной Безопасности. Оказавшаяся живой женщиной. Очень старой, очень одинокой. И всё, что я мог сделать — это склониться над ней, обнимая за плечи. Стараясь поделиться теплом, любовью, благодарностью. Чем-то, что могло хоть немного заглушить её лютую боль, мучившую уже больше века. Авдотья Романовна Гневышева-Круглова вцепилась в мои руки так, будто падала с вершины, или её утягивало в омут чёрным водоворотом. И зарыдала, как, наверное, никогда до сих пор. Поднялись и обняли нас обоих мёртвые старик со старухой. Гости в чужой могиле.