Глава 23 Следы на бумаге

Прадедова память удивляла. По-хозяйски усевшийся на диван генерал-майор тревожил. Сибирский странник, «святой чёрт», как называли его газетчики, стоявший за левым плечом, отвлекал тяжёлым дыханием и густым сладким ароматом мадеры. Но перед глазами проплывали чёткие и изящно-строгие линии прабабкиного почерка в том блокноте, где бабушка-утка вела за собой обеих внучек-уточек. Проявлялись и исчезали образы с фотокарточек, разных. От той, сделанной три дня назад, на которой сидел тот, чьими губами я говорил невозможные вещи, а на погоне у него лежала узкая ладонь Авдотьи Романовны, до той, где в тёплом южном санатории отдыхали дед Стёпа, баба Лида и их дочурки, Лена и Таня.

Миха Петля, знавший будущее, вещал военному контрразведчику из Генерального штаба Российской империи, стоя на шаг впереди одной из самых одиозных фигур двадцатого века, про которую западные режиссёры будут снимать фильмы и через сто с лишним лет. Генеральный директор пиар-агентства, мужчина «за сорок» в процессе развода, отец будущего хирурга, трижды покойник в теле тайного агента Охранного отделения, защищал самый сложный и дорогой в своей жизни проект. Дорогой от того, что не только в своей. И я обязан был убедить тех, кто присутствовал на этой защите. И свести защиту к нападению.


— Ваше превосходительство, господин Генерального штаба генерал-майор, — начал я, почувствовав, отшатнулся Распутин, и услышав, как он ахнул сдавленно, — сегодня шестнадцатое декабря. Доложу обстановку на фронтах. Юго-Западный фронт генерала Брусилова: девятая армия генерала Лечицкого удерживает Галич и Станислав, одиннадцатая армия генерала Сахарова — Тарнополь, седьмая армия генерала Щербачёва — Збараж и Бережаны, восьмая армия генерала Каледина — Броды и Львов. Общая численность — один миллион двести тысяч штыков и сабель. Артиллерия: тысяча восемьсот орудий. Снаряды: по пятьдесят на орудие в сутки, запас на три недели активных действий. Недостаток: тяжёлых орудий калибра сто двадцать два и сто пятьдесят два миллиметра не хватает, немцы имеют преимущество.

Батюшин нахмурился.

— Откуда…

— Западный фронт генерала Эверта, — я продолжал, не останавливаясь. — Третья армия генерала Лешего под Молодечно, десятая армия генерала Радкевича под Сморгонью, первая армия генерала Литвинова под Двинском. Общая численность — семьсот тысяч. Проблема: генерал Эверт саботирует приказы Ставки, отказывается наступать, ссылается на нехватку снарядов. Это ложь. Снарядов у них достаточно, Эверт просто саботажник, трус и перестраховщик. Из-за него провалилось летнее наступление. Из-за него Брусилов не получил поддержки.

Николай Степанович, сидевший положив ногу на ногу, утвердил обе ступни на ковре и подался чуть вперёд.

— Это… это секретные данные уровня Ставки. Как Вы…

— Северный фронт генерала Куропаткина, — я не давал ему опомниться. — Двенадцатая и пятая армии под Ригой. Численность — четыреста тысяч. Стоят в обороне. Немцы готовят наступление на Ригу ранней весной семнадцатого. Это известно разведке. Но Куропаткин не верит и не готовит контрмер. Рига падёт в августе семнадцатого. Если, конечно, доживёт до этого.

— Что значит «если доживёт»? — он поднялся.

— В феврале семнадцатого будет революция, — я посмотрел ему в глаза. — Империя рухнет, если ничего не предпринять. Сегодня. Сейчас.

— Вы бредите, ефрейтор!

— Не брежу, — я перевернул на столе лист карты — самодельной, нарисованной буквально только что. Чернила смазались кое-где, но, к счастью, основные контуры и названия были видны и читаемы. — Вот. Весна семнадцатого. План наступления Брусилова. Если дать ему снаряды, резервы и свободу действий — он прорвёт австрийский фронт за месяц или быстрее. Возьмёт Львов, Перемышль, Краков. Австро-Венгрия взмолится о мире, Германия останется одна и запросит перемирия к концу лета или к началу осени. Россия победит.

Батюшин пристально смотрел на карту, не моргая.

— Это… это почти в точности совпадает с планом, который Брусилов подал в Ставку. Но тот план секретный. Его видели только Государь, Алексеев, и я. Откуда у Вас эта информация? Как Ваше имя?

— Ефрейтор Лейб-гвардии Семёновского полку Фаддей Михайлов, Ваше превосходительство. После ранения и контузии под Ковелем мне явился Святой Георгий. Я понимаю, как это звучит, и что сведения из подобного источника не могут быть приняты к расчёту Вашим ведомством. Но знаю также о том, что Вы не привыкли оставлять непроверенных данных, и это всегда приносило свои плоды. Как в деле генерала Сухомлинова. Или в деле служащего склада фотографических материалов Розова, оказавшегося Германом.

Генерал-майор военной контрразведки вздрогнул и провёл ладонью по бедру. И, кажется, мне несказанно повезло, что оружия при нём не было.

— О моём участии в деле Сухомлинова знают все. Про семью Германов — только восемь человек. Кто из них…

— Я не смогу иначе объяснить происхождение сведений, Ваше превосходительство. Вы можете поверить мне, выслушать, потратив немного времени. И спасти семью императора и Россию. Либо покинуть этот кабинет. Вполне возможно, что вместе со мной, и я буду в кандалах. Меня будут ждать допросы с пристрастием, но я не смогу сказать ничего иного, кроме правды, которую говорю сейчас. Но Время… — я едва не сбился, поняв что назвал Его с заглавной буквы, — Время будет безвозвратно упущено. Сперва убьют Григория Ефимыча. А потом случится страшное.

Кашель перехватил горло. Перед лицом появился стакан воды, плясавший в руке тобольского старца, заглядывавшего мне в глаза с суеверным ужасом. Я кивнул благодарно и начал медленно пить. Надеясь, что вариант поездки в казематы понравился контрразведчику меньше. И радуясь тому, что сведения, полученные в далёком две тысячи пятом из какого-то журнала, оказались, судя по его реакции, верными. Тогда мы готовили что-то вроде «капустника» для санатория в Карачарово, где проходили излечение и восстановление пенсионеры, взглядами очень напоминавшие прабабку-Ягу. Или этого вот генерала-майора. Тогда пожилые люди подходили и жали руки мне и моим ребятам, говоря, что мы проделали большую работу. Что мало кто так хорошо показывал сцены и эпизоды из службы и истории разведки и контрразведки. Делились воспоминаниями. Но явно очень малой частью из них, потому что для того, чтобы делиться другими тогда ещё не вышли установленные сроки. Именно оттуда я и помнил про одного из создателей отечественной военной контрразведки, выпускника Михайловского артиллерийского училища и Николаевской Академии Генерального Штаба. Сидевшего с очень напряженным лицом сейчас прямо напротив меня.

— Продолжайте, ефрейтор, — негромко скомандовал Батюшин, когда я отставил опустевший стакан.


— Видите? Здесь бить — слабое место австрийцев, четвёртая армия эрцгерцога Иосифа Фердинанда, чехи и венгры, воевать они не хотят. Здесь окружить — вторая армия Бём-Ермоли, немцы, но их мало, можно отрезать. Здесь прорвать — первая армия Пфланцер-Балтина, горная местность, но если ударить с флангов — мы сомнём их.

Он смотрел, не моргая.

— И вот ещё. — Я перевернул соседний с картой листок, исписанный мелким почерком. — Здесь генералы, офицеры, чиновники. Предатели. Немецкие агенты, революционеры, масоны и заговорщики.

Батюин поднял листок, вчитался. И лицо его каменело с каждой новой строкой, с каждой фамилией.

— Здесь… здесь великий князь Николай Николаевич. Генералы Рузский и Алексеев. Родзянко, Милюков, Керенский. Ты обвиняешь…

— Не я, а сам Господь Бог, словами Георгия Победоносца! — перебил я. — Великий князь Николай Николаевич — масон, ложа «Великий Восток Франции», он хочет свергнуть Государя и стать регентом. Рузский будет в числе тех, кто в феврале семнадцатого заставит Государя отречься от престола. Алексеев — немецкий агент, передаёт сведения через Стокгольм. Родзянко, Гучков, Милюков — заговорщики, готовят дворцовый переворот. Керенский — социалист, масон, будущий премьер Временного правительства, сдаст Россию большевикам, у которых сейчас нет силы, и в это пока трудно даже поверить. Но английское золото, если мерить его вагонами, невероятно укрепляет авторитет какой угодно партии в крайне сжатые сроки.

— Это… это невозможно проверить…

— Возможно! — я ткнул пальцем в листок. — Вот генерал Алексеев. Вы обнаружите его переписку. Он пишет письма шведскому промышленнику Вальденбергу. Через него установлена связь с немцами. Вот Родзянко, у него на даче в Кисловодске собираются заговорщики, уже давно. Есть даже протоколы, они хранят их для истории. Гучков финансирует «Союз земств и городов» — прикрытие для революционной агитации.

Генерал-майор сел на диван, держа лист в руках. После сложил его и убрал в карман брюк.

— Если хоть слово из этого правда — это государственная измена. Десятки, если не сотни людей. Высшие чины, это невероятно…

— Правда, — я сел рядом. — И к ужасу моему — вся, от слова до слова. И если не арестовать их сегодня — завтра уже будет поздно. В ночь убьют Григория Ефимовича, и это будто станет первым камнем. После — камнепад, обвал, катастрофа. Февраль — революция. Октябрь — большевики. Июль восемнадцатого — расстрел Царской Семьи.

— Расстрел? — Распутин дёрнулся. — Детей? Алексея? Девочек?

— Всех, — я кивнул. — И Папу, и Маму, и Малыша.

Теперь дёрнулись они оба, и старец, что обошёл меня и стоял теперь по правую руку, и сидевший на диване Батюшин. Он — от того, что за такие панибратские прозвания императора и императрицы Российских многие ненавидели выскочку и жулика, святого целителя. Сам Распутин — из-за того, что то, как он называл цесаревича, тоже знали от силы человек пять, и этому странному измождённому солдату не откуда было взяться в их числе.

— В подвале, в Екатеринбурге. Ночью расстреляют из револьверов и винтовок, добьют штыками. Потом тела обольют серной кислотой, чтобы не опознали. Сожгут, а останки закопают, чтобы никто и никогда не нашёл. Чтобы не было святынь и мучеников.

Распутин зарыдал, громко, навзрыд, и схватился за голову.

— Господи! Господи Всемилостивый, да как же это?.. Дети же, дети… Невинные…

Батюшин извлёк жилетные часы на цепочке, откинул крышку, потом поднялся рывком и подошёл к окну. Постоял, глядя на валивший снег, хотя, скорее, на что-то, а ещё скорее — на кого-то ещё, помимо снега. Потом обернулся.

— Кто ты?

— Ефрейтор Лейб-гвардии Семёновского полку Фаддей Михайлов, Ваше превосходительство. Мне нечего добавить, — твёрдо ответил я.

— Ангел, — он усмехнулся недобро. — Ангел, который знает секретные планы Генштаба, который знает имена агентов, имеет доступ к архивам военной контрразведки, которого и у меня-то нет. Ангел, который…

— Ангел, который хочет спасти Россию! — рявкнул Распутин. И сразу же зачастил, — Николай Степаныч, милый мой, я знаю, ты не веришь. Но ты проверь! Хоть что-то, хоть одно имя, хоть слово его! И если правда — действуй. Немедленно! А коли солгал тебе Фаддей — руби-стреляй его, а с ним и меня сразу. А чтоб беды не нажить — бумагу напишу тебе, что я шпион. Сам придумаешь, чей. Чтобы Царица-Матушка не озлилась на тебя.

Генерал смотрел на старца очень внимательно и молчал. Явно прорабатывая варианты того, чем могут обернуться оба предложенных исхода. А потом кивнул.

— Хорошо. Я проверю. Но если это провокация…

— Не провокация, — я выпрямился до хруста, и в глазах снова кружились чёрно-белые мухи по краям картинки. Зашатался. Распутин подхватил под руку. — Это спасение, Ваше превосходительство. Это последний шанс.

Батюшин опустился за стол, придвинув бумагу. Достал откуда-то остро, «по-папиному», очиненный карандаш. И почему-то именно вид этого тонкого грифеля подарил мне первую за день надежду на то, что у меня были шансы. Были и сохранялись, штопаный рукав.

— Говори, Фаддей. Очень подробно. Сперва о том, что нужно Брусилову для победы?


Я опустился на стул, который развернул и подвинул мне сам Григорий Ефимович Распутин. Но как-то даже не обратив на это никакого внимания.

— Первое: снаряды. Тяжёлые. Сто двадцать два миллиметра для Крупповских гаубиц и шестидюймовые, для осадных пушек Шнейдера. По сто на орудие в сутки. На два месяца. Это… — я считал в уме, — это двести тысяч снарядов. Они сейчас есть на складах в Москве, Туле, Брянске, и подвезти их по железной дороге займёт три недели.

Генерал-майор военной контрразведки торопливо записывал за ефрейтором. Скажи кому…

— Второе: резервы. Гвардейский корпус, что сейчас стоит под Петроградом, охраняет столицу. Перебросить на Юго-Западный фронт. Это ещё пятьдесят тысяч штыков, да не просто штыков, а гвардейцев! Эти прорвут любую оборону.

— Гвардию? — нахмурился Батюшин. — Но тогда Петроград…

— На Петроград не нападут немцы, им не дойти до столицы, — снова перебил я. — Нападут свои, революционеры. Но если вы арестуете их главных сегодня — нападать станет некому. Гвардия нужна на фронте, на войне с врагом, а не в столице, для защиты от своего же народа.

— Продолжай, — недовольно перебил он. А я с явным опозданием подумал, что увлекаться вольнодумством в беседах с генералами контрразведки — очень плохая примета. Смертельно плохая.

— Третье: свобода действий для Брусилова. Сейчас он подчиняется Ставке, Алексееву. Алексеев тормозит, перестраховывается, требует никому не нужных согласований, чтобы снять с себя ответственность. Нужно дать Брусилову полномочия командующего Юго-Западным направлением. Пусть сам решает, где и когда наступать.

— Это значит отстранить Алексеева.

— Да. И арестовать, как немецкого агента.

Батюшин поднял глаза, по-прежнему цепкие.

— У тебя есть доказательства?

— У Вас будут, Ваше превосходительство. В Могилёве, в штабе Ставки, в кабинете Алексеева, в сейфе за портретом Государя — папка с шифрованной перепиской. Ключ к шифру — в записной книжке Алексеева, в кармане шинели. Это наверняка выйдет проверить быстро. Зная, насколько высока цена.

— Называй меня по имени-отчеству, Фаддей. Если это правда… если Алексеев действительно предатель… Боже мой… — другой бы на моём месте, пожалуй, только что в ладоши не захлопал: ну как же, дворянин, генерал-майор дозволил без величаний! Но я и не подумал. Я помнил и знал слишком многое для этого дореволюционного времени, знал, как вербуют и как агитируют.

— Четвёртое, — я продолжал так, будто не расслышал предложения Николая Степановича. И он, кажется, тоже это отметил. Потому что написанное им на листе и весь объём фиксируемой и анализируемой им прямо сейчас информации сильно, невероятно сильно отличались. — Западный фронт. Генерала Эверта целесообразнее отстранить, заменить на генерала Гурко. Василий Иосифович — боец, а не бюрократ-перестраховщик. Он сможет своевременно поддержать наступление Брусилова, ударит с севера, отвлечёт на себя немецкие резервы.

— Он сейчас командует армией…

— А заслуживает командовать фронтом, — кивнул я. И заметил, как контрразведчик ставит какую-то пометку возле фамилии Гурко. Похожую на вензель Николая II и стрелочку вверх.


— Пятое. Румыния. Сейчас румыны разбиты, отступают. Немцы и австрийцы нацелены на Бухарест. Если Бухарест падёт — румыны выйдут из войны, но этого нельзя допустить. Перебросить на румынский фронт подкрепления, хотя бы две дивизии. Удержать Бухарест до весны. Весной Брусилов прорвётся, спасёт румын, ударит в тыл немцам.

Батюшин строчил, не поднимая головы.

— Шестое. Кавказ. Великого князя Николая Николаевича срочно отозвать и арестовать, как заговорщика и шпиона. На командование фронтом лучше прочих подходит генерал Юденич. Он возьмёт Эрзурум, Трапезунд, выйдет к Чёрному морю, вынудив Турцию запросить о мире.

— Арестовать великого князя? — Генерал-майор поднял голову. — Это невозможно. Он дядя Государя. Он…

— Он предатель, — я старался говорить с максимальной убедительностью. — Он хочет свергнуть Государя. У него вскроются связи с англичанами и французами, они обещали и уже оказывают ему поддержку, и Вы сможете это доказать. Он ждёт момента. Если не арестовать сейчас — в феврале он возглавит заговор, в числе первых уговорит Государя отречься. Решит стать регентом, как и хотел, но обманут и его. Потом — хаос, следом за ним — революция.

Николай Степанович молчал, перечитывая написанное.

— Допустим, ты прав, Фаддей. Допустим, всё это правда. Но как убедить в этом Государя? Он не поверит. Он привык видеть в людях лучшее, оправдывать и миловать, а не обвинять и казнить. Он даже перед казнокрадом и предателем Сухомлиновым извинялся в письме. «Благодарю вас сердечно за всю вашу работу и за те силы, которые вы положили на пользу и устройство родной армии.» — с явным осуждением и горечью процитировал Николай Степанович, наверное, то самое письмо. — Государь наш добрый и, увы, слишком мягкий для решительных мер. Он не станет арестовывать родственников, генералов…

— Это уж моя забота, милый мой, — вмешался Распутин. — Я уговорю, я лоб расшибу! Я… — он схватил меня за плечо. — Фаддей, напиши! Своею рукой напиши Папе и Маме. Всё напиши: про расстрел, про детей, про кровь и сожжение. Пусть увидят. Пусть ужаснутся. Тогда поверят.

Я кивнул, двигая ближе бумагу. Порывистым жестом святой старец дёрнулся за чернильницей, но неожиданно смахнул её со стола на пол. Чёрное пятно расползлось на ковре, залив узор, те самые петли и узлы, которые я принял совсем недавно за знак от Времени. Которое, кажется, подавало следующий.

— Я кликну полового, пусть новых чернилов притащит! — вскочил Распутин.

— Нет времени на беготню, отец Григорий. Передай, что осталось там, — удивившим себя самого низким и хриплым голосом даже не попросил, а повелел я. Старец склонился и поднял чернильницу, где ещё оставалось немного. Генерал-майор смотрел на меня пристально, сжав правой рукой подбородок и бороду. Усы его, ухоженные, щёгольские, при этом опустились ниже, застыв под разными углами, как стрелки часов. Время показывало невнимательному Петле, что уходит. Уходит прямо сейчас.

Я посмотрел на шрам на левой кисти. Поднёс руку к лицу. Глубоко вздохнул… и прокусил кожу. Видимо, сосуды после операции срослись как-то по-особому: тёмная кровь потекла густо, ручьём. Я передвинул чернильницу, что едва снова не выронил ахнувший Распутин, и опустил в неё большой палец левой руки. По которому потекло в баночку красное. Красное на чёрном.


«Ваше Императорское Величество, Батюшка-Царь, Папа. Ваше Императорское Величество, Матушка-Царица, Мама. Пишет Вам раб Божий Фаддей, русский солдат и грешник. Господь послал мне видение, страшное и кровавое. Я видел будущее России, если не достанет Вам сил спасти её.».

Я писал, и мир будто плыл перед глазами. Голоса Распутина и Батюшина доносились откуда-то издалека, глухо. Я видел перед собой не бумагу, а подвал Ипатьевского дома. Царскую Семью. Юровского с револьвером.

«Открыл мне Господь Бог, как предают Вас ближние, те, от кого не ждёте Вы удара и змеиной подлости. Генералы, князья, думцы. Рузский, Алексеев, Родзянко. В феврале семнадцатого года, во Пскове, в вагоне поезда, заставляют отречься. Вы плачете, но подписываете бумаги, думая, что спасёте детей. Отрекаетесь за Себя и за Алексея Николаевича в пользу великого князя Михаила Александровича. Но Михаил Александрович тоже отрекается. Династия Романовых на Престоле пресеклась, власть и сила древних царей покинули Русь-матушку.».

Кровь с чернилами на бумаге выглядела странно, страшно. Перо выводило линии, которые будто расходились надвое, и красное шло параллельно чёрному, дублируя, задваивая текст. Делая его вдвое ужаснее.

«Видел я, как везут Вас в Тобольск, мимо дома Вашего Друга, который к тому времени давно оставил Вас, став святым мучеником, первым из бесконечной череды смертей. В которой и Ваши с Их высочествами. Всю Семью под арестом перевезут в Екатеринбург. Император, самодержец Всероссийский, будет колоть дрова, а великие княжны — ходить по воду, как простые девки. Вы, смирив гордыню и веря в честность и порядочность, готовы будете жить, как простолюдины, лишь бы жить. Но предателям и изменникам нет и не может быть веры! Подвал чужого дома. Ночь с шестнадцатого на семнадцатое июля восемнадцатого года.».


Я старался сделать текст наиболее убедительным. В блокноте Авдотьи Романовны был пример, образец. Но то, что предлагала товарищ генерал-лейтенант, в этой ситуации и в этом окружении было бы слишком прямо, слишком «в лоб». И Николай Степанович, один из отцов российских спецслужб, боюсь, мог узнать некоторые фразы. Не им ли самим использованные в донесениях и докладных записках. Мне нужно было снова решить две задачи: убедить этих двоих, что на бумаге чистая правда и сделать так, чтобы письмо попало к адресатам. И второе: не напугать, не отпугнуть, не отвратить Государя. Шокировать, но заставить поверить. Ошеломить, но убедить. Я читал и писал сценарии многих мероприятий, адаптированных под самые разные эпохи. Аудиторией выступали очень разные люди: банкиры, заводчане, чиновники, воры, чекисты, бандиты, милицейские и военные. Но никогда — особы царской крови.

Я пытался создать образ Николая Второго, собирая все детали из своей и прадедовой памятей. Не так давно мы с родителями, оказывается, смотрели сериал, где его играл известный артист, сын артиста заслуженного и внук народного. И, как по мне, сомнения человека, не готового к тому, что всё вокруг валилось в тартарары, передал очень хорошо. Чувства того, кто был предан близкими, которому ощутимо велико и тяжело было то бремя власти. Отец тогда отказался смотреть, очень его удивила режиссёрская подача образа первого в Кремле Ильича. «Он, Миша, был, может, идеалистом. Может, и тираном, деспотом. Но уж точно не клоуном, штопаный рукав!» — поделился негодованием папа. Член коммунистической партии Советского Союза до последнего дня того самого Союза.


«Показал Господь картины, от каких нет мне с той поры сна. Комендант Юровский будит Вас ночью. Говорит: надо эвакуироваться, белые наступают. Велит спуститься в подвал. Вы спускаетесь, все: Вы, Мама, Алексей Николаевич, Ольга, Татьяна, Мария, Анастасия, горничная Демидова, доктор Боткин, лакей Трупп, повар Харитонов. В подвале всего два стула, для Вас и для Алексея Николаевича. Вы с наследником садитесь, остальные стоят. Юровский входит с отрядом, одиннадцать человек с револьверами и винтовками. Юровский читает вслух: 'Николай Александрович, ваши родственники пытались вас спасти. Не вышло. Уральский совет постановил вас расстрелять». Вы поднимаетесь со стула, восклицая: 'Что? Что?«. Юровский стреляет Вам в лицо. Остальные стреляют в Семью. Крики, пороховой дым и кровь на полу и стенах. Алексей Николаевич ещё жив, солдаты добивают его, такого маленького, прикладами. Живы и великие княжны, — драгоценности, зашитые в их корсетах, остановили часть пуль. Их добивают штыками, лежащих. Красное мокрое железо скребёт по булыжному полу.».


Поставив точку за последним словом предложения, я передёрнулся — настолько ярким и будто бы ощутимо страшным вышел образ, переданный красно-чёрными буквами. Справа, закусив палец, рыдал, судорожно всхлипывая время от времени, «святой чёрт». Слева приложил ко рту в немом скорбном жесте ладонь генерал-майор военной контрразведки.


«Потом тела забросят в грузовик, как свиные туши, навалом. В лесу разденут, с хохотом, с гнусными и мерзкими шутками. Одежду сожгут. Ваши мёртвые лица с застывшими на них гримасами боли и ужаса обольют серной кислотой. Вас, Маму и детей разрубят на части и сожгут. Обугленные кости сбросят в шахту и засыплют землёй. Три сотни лет, четыре года и девять дней правила Русью-матушкой династия Романовых и кончилась в крови и огне.».

Я капнул кровью на лист, и подпись вышла уже больше красной, чем чёрной:

«Раб Божий Фаддей. 16 декабря сего 1916 года. Молю Бога за Вас. Спасите Россию. Спасите детей.»

Положил перо. Откинулся на спинку стула. Распутин и Батюшин молчали, одинаково тяжело дыша.

— Господи Иисусе… — прошептал старец, и лицо его было страшным, как в том кино: белые от боли глаза, перекошенный рот в измятой бороде.

Николай Степанович пытался сложить в ровную стопку исписанные им листы. Руки его дрожали.

Загрузка...