Автомобили, спешно направленные на Морскую улицу по звонку из Царского села, почти успели. Но не спасти неведомого ангела или посланного Господом на спасение Руси блаженного, а лишь ещё раз убедиться в том, что пророчества солдата Фаддея сбывались без осечек. Работали, как хорошие английские револьверы.
Рейнер был в ресторане с обеда, и, увидев едва ли не бегущего к крыльцу Распутина с каким-то тощим ефрейтором, решил задержаться. Выслушать беседу сквозь стену соседнего кабинета через приставленный к ней стакан не вышло — не было свободных рядом. Но удалось укрыться в подсобном помещении, когда по приказу неизвестного в шубе, который примчал на автомобиле с водителем и охраной, из «Виллы Родэ» стали неторопливо, но крайне настойчиво провожать гостей. Распутин с неизвестным умчали на том самом авто, едва не сбив по пути двоих. А загадочный худой солдат остался в «нумерах» святого старца. И, судя по тому, как плотно оцепили через некоторое время квартал военные, план по устранению ядовитой гадины, так мешавшей планам Короны по втягиванию русских ещё глубже в европейскую войну, пошёл прахом.
Дождавшись, когда в коридорах и залах смолкнут все шаги, англичанин затаился в туалетной комнате. Одна из стенных панелей там была с секретом — сдвигалась с негромким щелчком. Об этом знали считанные единицы, и Освальд Рейнер, офицер секретной разведывательной службы Его Величества короля Соединённого Королевства Великобритании и Северной Ирландии Георга Пятого, был в их числе.
Из-за кастета, что прогремел по трубам канализации, создав неожиданный для опустевшего ресторана грохот, покинул пост у дверей кабинета Распутина один из солдат охраны. Второго англичанин зарезал, когда тот склонился через перила, посмотреть, что же там происходило внизу, в зале. А потом вошёл бесшумно в ставшее беззащитным помещение-убежище, увидел на диване крепко спавшего тощего солдата. И выстрелил ему сперва в сердце, а после в лоб — как учили.
О том, как иностранные шпионы убили божьего человека, на следующее утро знал весь Петроград. Эта новость едва не затерялась на фоне скандалов и сенсаций, аршинных заголовков всех газет: «Раскрыт заговор простив Государя!», «Аресты в Генштабе!» и «Царь наносит предателям новый удар!». Тело Христа ради странника, мученически погибшего, спасая Русь святую, как велели ему воинская присяга, вера православная и честь русского человека, с почестями отпевали в Александро-Невской Лавре. Сам епископ Кронштадтский Вениамин служил, а во храме стояли первосвященники вместе с простыми монахами, генералы вместе с солдатами и полицейскими, рабочие и чиновники. И горько рыдал, не вставая с колен, сын ямщика, простой сибирский мужик Гришка Распутин, причитая навзрыд: «Святой ты, Фаддеюшка, как есть святой великомученик! Детей спас, всю Россию спас, собой заслонил, какие муки претерпел… Царство тебе небесное!»
А за ним стояли со скорбными лицами Романовы. И по настоятельной просьбе Его Императорского Величества «святой Фаддей Провидец, мученик за царя и отечество» был канонизирован. А на основании бумаг, написанных кровью будущего святого, сорок девять человек с именами и фамилиями такого уровня, что и поминать-то всуе грешно, сперва спешно очутились в Петропавловской крепости, а потом в закрытых вагонах отправились в Сибирь и на Дальний восток. Но не все. БОльшая часть из них, те, чья вина была доказана генералами Батюшиным и Глобачёвым, никуда не поехали. От них и могилок не осталось. Но самодержец Всероссийский по этому поводу не казнился. Он в принципе не казнился. Он казнил.
Открытые и ставшие удивительно быстро достоянием общественности сведения о поддержке «рабочего движения» капиталистическими иностранными деньгами нанесли движению ощутимый удар. Аресты и конфискации едва не добили его. Но часть из тех, кто оказался менее прочих замаран в саботаже, вредительстве и не изменял Отечеству, остались живыми и здоровыми. И поражались, когда их назначали или приглашали в комиссии, чтобы делать то, за что они собирались бороться, не щадя себя и остальных. Когда вежливо просили приступить к работе, именно начав что-то делать, а не вопить на собраниях и не бороться. Многие удостоились чести лично побеседовать с самим Императором, оставшись под сильным впечатлением от тех бесед. Все истории так быстро пропавших из всех полей зрения бывших такими убедительными и общительными «товарищей» виделись совершеннейшей неправдой. Это был не мямля, не трус и не подкаблучник. Гостей встречал хозяин, подлинный хозяин земли Русской.
Германия капитулировала вслед за Австро-Венгрией весной 1917 года. Российские войска вновь принесли в бурлящий нужник Европы мир и покой, хотя бы на время. И в каждом из городов встречали их, как героев. А дома их встречали, как победителей. Каждый из них помнил ликование прошедшей зимой, когда солдаты кричали «ура», а офицеры пили за здоровье Государя Императора, когда Брусилов получил телеграмму: «Действуйте. Всё, что просили — будет. Побеждайте. Николай Романов».
Газеты, российские и зарубежные, подняли было шум, когда гвардия окружила Таврический дворец, откуда вопили о диктатуре, «николаевщине» и «романовской реакции» думские деятели. Глобачёв с Батюшиным прошлись частым гребнем и по ним — и по деятелям, и по газетам. Часть проследовала крепить свою и народную волю в такие края, где народу на сто вёрст набиралось от силы человека три, и даже это считалось удивительным. А больше трёх там собираться было опрометчиво. Часть была признана душевно больными и отправлена на излечение. Часть исчезла бесследно. Вместе с двумя с лишним десятками подданных иностранных государств. Но государства те не спешили выступать с возмущёнными нотами протеста или с требованиями правды и справедливости. Газеты заткнулись через день. Многие, в том числе зарубежные — сменив владельцев.
Но я, Миха Петля, отец и директор, путешественник-перехо́дник, это узнал гораздо позже.
Воздух потёк в лёгкие так, что едва кожа не затрещала над рёбрами. Казалось, я не дышал дня три, и вот дорвался наконец. Пахло чуть дымком, кофе и чем-то съестным, жареным. Над головой плыли потемневшие доски потолка. Скосив глаза, заметил солнечный луч, пронзавший полумрак, в котором кувыркались и кружились озорные пылинки. Их было всего несколько, и каждая была видна мне ясно и отчётливо. Будто я знал их поимённо. Будто во мраке Вселенной по лучу Времени плыли слева направо души родных и близким мне людей. Живые души. А потом заорал за окнам петух. И второй. И ещё двое. В мёртвой пустой деревне на краю дремучего леса. А одна из памятей тут же нашла какие-то старинные строки:
Петухи по деревне орали,
Над лесами вставала жара.
Ничего не подозревали
Только те, кто родился вчера.
Пролетали по небу воро́ны,
Где-то с дерева падал лист.
Если свалишь на посторонних,
То, наверно, останешься чист.
Было шестеро тёплый комочков:
Чёрных четверо, рыжих два.
Было о́т роду им две ночи.
И их всех забрала вода.
И не петь на луну им песни,
Не бежать по полям вперёд.
К ним старуха пришла, из местных:
Повитуха
Наоборот.
Стихотворение, отчаянно грустное, было одновременно кстати и некстати. Как я сам, Миха Петля, в один и тот же миг в разных петлях Времени умудрялся быть к месту и не к месту. Оставалось проверить, добравшись до телефона. Или до дома сразу? Нет, слишком много прошло… Или не прошло? В любом случае, лучше сперва прочитать, чем увидеть своими глазами. Чтобы хоть немного успеть уложить в голове ту пляску, тот хоровод чувств. Что кружились пока медленно, будто искрившиеся пылинки в солнечном луче. Если у меня всё получилось — я тоже стану повитухой. Но уже не наоборот. Не стану оставлять за собой родные могилы. Стану тем, у кого удалось прожить штопанную узлами и петлями жизнь. Пусть и не с первого раза.
А если не получилось — я буду пробовать до тех пор, пока не получится.
— Тань, — голос в пустом, кажется, доме прозвучал глухо и как-то шелестяще, хоть в слове и не было ни единого шипящего или свистящего звука.
В кухне, наверху, за моей головой, лежавшей на печке на наволочке с зайкой Мишкой, что-то грохнуло и кто-то айкнул. И побежал. Ко мне.
— Миша, Мишенька, очнулся⁈ Где болит⁈ Попить? Что⁈ — посыпались вопросы от возникшей в полумраке растрёпанной женской головы. На которой я различил и узнал только глаза. И стоявшие в тех глазах слёзы сияли куда ярче пылинок на Солнце.
— Не части, Танюх, голова кру́гом, — взмолился я, прикрыв веки. Слишком ярко светили её глаза, тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить. — И должен сказать: ты отлично выглядишь!
Ну, согласен: и не вполне честно — чего б я там разглядел впотьмах, за печкой? И не то, чтобы прям к месту комплимент. Но цель была достигнута — поток звонких вопросов, с которыми осыпа́лись со звоном в моих памятях какие-то обломки чего-то чёрного, иссяк. Ничто так не помогает в беседе с женщинами, как комплименты, пусть и такие условные, конечно.
— Спасибо, Миш… Но я, кажется, замужем, — ответила она. Не сразу, робко и как-то смущённо-неуверенно.
— Кажется? — я поднял бровь, не открывая от греха глаз. — Всю жизнь думал, что в этом вопросе вариативность недопустима, как с беременностью и детьми.
— Ох, Петля, душишь опять! Господи, как же я рада, что ты живой! — вот она, суровая женская логика, во всей её беспощадной красе.
Но потом я почувствовал порывистые объятия. И на лицо мне упали одна за другой три слезинки. Будто само Время размеренно постучало согнутым пальцем по лбу, говоря с досадой: «Миша! Пора! Вставать!». И я встал. И свесил ноги с печки. Радуясь про себя тому, что они шевелились, не то, что в прошлый раз.
Таня помогла спуститься. Ноги-то ходили, но вот вестибулярный аппарат почему-то то и дело норовил загнать то на стену, то на потолок. До кухонного стола, до которого было чуть ближе, дошли в обнимку, и там она сгрузила меня на стул, тот самый, с круглым сидением и гнутой спинкой. И всунула в руки пари́вшую кружку. Я на автомате втянул воздух. Чай, чёрный, с бергамотом, сладкий. Да, запах передал всё, даже крепость и сладость. И это было волшебно.
— Стас весь телефон оборвал. Говорит: всё в порядке, звонил твой Буратино, отыграл отбой и велел возвращаться, — выдала бывшая мёртвая ведьма на одном дыхании. А я закашлялся и едва не облился кипятком.
— Стас? Звонил? — уточнил я, когда смог говорить. Мой юрист сроду не был общительным парнем, предпочитая сообщения. И даже они у него выходили медленными, отрывистыми и лаконичными.
— Ну да. Он звонил мне, а ему звонил какой-то Буратино. Он его почему-то ещё Шкваркой называл. Сказал: всех повязали, вас ждут дома. И что… — она порывисто, судорожно вздохнула и зажмурилась, — что Кирилл просил передать: если ты ещё раз так надолго уедешь чёрт знает куда с его женой — он отобьёт у тебя Светку.
Вот тут я кружку-то и не удержал.
— На счастье, на счастье! — будто себя саму уговаривая, затараторила Таня, сорвалась птицей и начала вытирать пол, собирать осколки. А я смотрел за её руками. На правой на безымянном пальце блестело кольцо. Тонкое, потёртое, такие вряд ли были сейчас в моде — слишком уж простое. В том сне, в котором мы со Светой катили коляску с Петькой, у неё было точно такое же. Или не во сне?..
— Тань… Таня… Неужели получилось? — воздух снова будто раздумал проникать в Петлю, словно обидевшись на меня за тупость и недоверие.
— Кажется, да, Миш. Я поверить не могу, — она подняла на меня глаза, сиявшие так, что подобрать подходящего хоть сколько-нибудь определения я не смог.
Директор пиар-агентства, не самых простых судьбы и характера мужчина, некоторое время назад потерявший веру, поднял за плечи с пола старого родного дома бывшую мёртвую невесту. И крепко прижал к себе, как будто боялся того, что и она сейчас рассыплется на яркие полыхающие счастьем пылинки, улетит по лучу. И показалось, что тот свет, что рвался из неё наружу, вырвался. Попал прямо мне в грудь. И взорвал, разнёс во прах все остававшиеся там чёрные обломки прежних памятей. Оставив только нужные именно в этом времени голограммы. Которые обретали силу, вес, объем и массу, цвета, вкусы и запахи. Превращаясь в образы. Живые образы живой памяти Михи Петли. Плакавшего вместе с женой лучшего друга, впервые в этой жизни.
— Я тебе в эмалированную налила. А то переколотишь все кружки в доме, потом в горсти́ чай заваривать? — она говорила с некоторым раздражением, совершенно неискренним. Но мне было наплевать, я слышал чувства, а не слова, и в них не было ничего, кроме жгучего желания рвануть домой. Хотя нет, слова тоже слышал. И одну из любимых Кирюхиных присказок про «заварить в горсти́» не упустил.
— Спасибо, мать. Сейчас, малость отойду — и помчим, клянусь. У самого сердце того и гляди выскочит и пешком домой рванёт. Хотя какое там пешком? Галопом, аллюром «три креста», — кивнул я благодарно, принимая кружку. И тут же ставя её от греха на столешницу.
— Давай-ка, Петля, укольчик сделаем. Ты — мне, я — тебе, так у вас, буржуев недорезанных, говорят? — улыбнулась она хитро.
— Я, Тань, хрен знает, как тут и что говорят, я тут впервые, — честно признался я.
Все образы, проявившиеся в памяти, пока восприниматься отказывались. Частью из-за большого объёма информации, частью — из-за полнейшей невероятности и невозможности. И каждое новое событие и воспоминание будто ещё дальше откладывало момент полного воссоединение прошлого и настоящего.
— Давно, давно я брудершафта не пил, — потёр я театральным жестом руки, наблюдая за её приготовлениями ведьминой кухни, пока она набирала из разных пузырьков в два шприца снадобья, снова шевеля губами, не то проговаривая рецепт и дозировку, не то усиливая состав наговорными словами.
И тут сперва удивился, заметив, как удачно совместились во фразе и жесте образы штабс-капитана артиллерии и бесовского кота. Потом порадовался тому, что в этой памяти тексты романа и пьесы были почти такими же, как и в предыдущих. А потом изумился ещё сильнее, вспомнив, что здесь Михаилу Афанасьевичу довелось создать гораздо больше. И собрание сочинений его у меня дома, на полке одного из книжных шкафов, насчитывало не пять и даже не десять томов. Хоть и было в привычном по прошлым памятям оформлении — чёрная кожа, золотой автограф Мастера на обложках и рукописные цифры — порядковые номера томов — на корешках.
— Мне, Миша, надо здоровье беречь. У меня дети, — проговорила Таня, сосредоточенно глядя на пузырёк воздуха, выталкиваемый поршнем из поднятого иглой вверх шприца.
— Какие дети? — да, в части идиотских вопросов я продолжал удерживать уверенное первенство.
— Не знаю точно, — не меняя выражения лица и не сводя глаз с иглы, отозвалась она, — по фоткам в телефоне не очень понятно. Там вперемежку все: наши, ваши…
— Ты мне в следующий раз ёмкость к столу приклей, наверное. Или в руки вбинтуй, — виновато сказал я, глядя на эмалированную кружку, что обиженно звякнула о пол и укатилась под стол.
— Руку давай, калика перехожая, — буркнула Таня, скрывая радость и счастье за напускной суровостью.
— Да на, ведьма лесная, чекистский выкормыш, — не остался в долгу я. И рассмеялись мы совершенно одинаково. Как тогда, на крошечном пляжике, чуть ниже того места, где в Волгу впадала Тьма.
После уколов стало полегче. Будто в шприце сидел какой-то архивариус или библиотекарь, который, попав в кровь, первым долгом отправился наводить порядок в фондах. Бросив напоследок через плечо недовольно: «ближайшие пару часов не входить!». И воспоминания будто остались за закрытой дверью. И пока химико-гомеопатический колдун-специалист наводил там красоту, мы с Таней ходили по дому, как по музею: смотрели, но ничего не трогали.
Дом был живым. Не «обитаемым», а именно живым. Холодный туалет в сенях оказался вполне тёплым, даже с горячей водой. Нашлась и ванна с душевой кабиной. А на подворье был сооружён целый детский уголок. И, судя по размерам, рассчитанный на много детей сразу. Потёртые перекладины качелей и бортики песочницы говорили о том, что уголок не только не был тесен и весна жизни в нём цвела постоянно. Великие чуда, вершины любви здесь явно чувствовали себя великолепно. А следы починки кое-где говорили о том, что детки были талантливыми, все в отцов: могли и лом погнуть, и цепи порвать, и след в истории оставить. Об этом сообщали кривовато вырезанные на скамейках и песочницах имена. «ПЕТR», где последняя буква была зачеркнута и вырезана рядом правильно: «Я». Коля. Киря. Таня. Света.
Выходя на улицу, заперев входную дверь на старый замок и повесив ключ на «тайный», всей деревне известный, гвоздик под крышей крыльца, мы с Таней поклонились дому до земли. Точнее, до натоптанной тропинки в снегу. Дырявый медный чайник, таинственный гармонический резонатор, при этом съехал в рюкзаке и треснул мне по затылку, будто намекая, что Время-то, может, есть и всегда, но терять его — дураком быть.
— Михал Петровичу! — донёсся старый, но вполне бодрый голос справа.
— Деда Петя, день добрый! Как здоровье, как баба Люба? — образы соседей внутренний архивариус, видимо, уже разобрал и выложил в открытый доступ.
— Путём, Мишаня, путём, спаси Бог! А вы в Тверь, никак? — хитроватый прищур давал понять, что дед неслучайно оказался в палисаднике, шагнув туда с крылечка, хромая.
— В неё самую, деда Петя. Привезти чего в другой раз? — похоже, «прогрузились текстуры» и у Танюхи.
— Мотыля! Мотыля бы, ребят. Уж больно знатный мотыль в тот раз был, калиброванный, один к одному, карась на него пёр, как наши на Мадрид! — закивал дед. О том, почему не немцы, а наши, и на Мадрид, а не на Москву, память пока не сообщала.
— Добро, будет мотыль, — кивнул я.
— И это, Мишань, — сбавил голос до сугубо тайного дед, покосившись с опаской на собственное крылечко за спиной, — Шустовского того бы мне, а? Парочку бы? Только опять так, чтоб Любаня не прознала.
— Сделаем, — подмигнул я соседу и продолжил уже громко, — с запасом мотыля привезу!
— Храни тя Бог, Мишаня! Петру Палычу и Лене Степановне поклон! Татьяне Степановне и Виктору Викторычу тоже, и Авдотье Романовне нижайший! Кириллу Николаевичу! Деткам здоровьица!
Напутствия неслись в след из-за соседского палисадника. Их повторяли соседи за другими заборами, кивая и кланяясь нам с ожившей ведьмой. Мы вежливо кивали в ответ, тратя невероятные силы на то, чтоб не сорваться на бег в сторону Ромы, который должен был, наверное, дожидаться нас за околицей Макарихи.