Мы шли молча. Я был ростом метр восемьдесят пять, прадед, судя по тому, что ноги были чисто визуально чуть дальше привычного, даже повыше. Распутин имел рост «сто девяносто три», это я откуда-то, наверное, из свежей, «местной» памяти, знал. Пожалуй, будь Михаил-Фаддей пониже, да даже с моими прежними габаритами, мне пришлось бы семенить за спешившим монахом-целителем едва ли не трусцой. А так — двигались широким шагом, огибая прохожих. Многие из которых узнавали старца: кто-то почтительно кланялся, кто-то улыбался пренебрежительно. Гороховая, Невский, Морская — город жил своей жизнью: трамваи, автомобили, толпы народу. Так, будто война, с которой ефрейтор Фаддей вернулся редким чудом, где-то невообразимо далеко. Здесь же всё как всегда — магазины, рестораны, дамы в мехах.
«Вилла Родэ» тоже как и всегда стояла на углу Морской и Вознесенского. Фешенебельное заведение: мраморные колонны, зеркала в тяжёлых золочёных рамах, хрустальные люстры, персидские ковры. Метрдотель в чёрном фраке поклонился Распутину — знал, конечно.
— Григорий Ефимович, ваш обычный кабинет?
— Давай, — старец прошёл, не глядя.
Кабинет был на втором этаже. Небольшой: стол, диван обитый бордовым бархатом, буфет с графинами, окно на Морскую. Пахло хорошим табаком, духами, чем-то сладким.
Распутин скинул поддёвку и плюхнулся на диван. Достал из кармана серебряный портсигар — подарок императрицы, с вензелем «А. Ф.».
— Говори, солдат. Всё говори, что Святой Егорий поведал. С самого начала давай.
Я сел рядом, ссутулившись, глядя прямо перед собой в ковёр на полу. В моём понимании это была лучшая поза для того, чтоб делиться небесными откровениями.
— Шестнадцатое декабря сего, тысяча девятьсот шестнадцатого года. Юго-Западный фронт: войска генерала Брусилова удерживают позиции от Припяти до румынской границы. Северный фронт генерала Куропаткина стоит под Ригой. Западный фронт генерала Эверта — от Двинска до Пинска. Кавказский фронт великого князя Николая Николаевича — в Турции, у Эрзурума и Трапезунда.
Распутин слушал, прищурившись.
— Ты это мог и из газет узнать!
— В газетах не напишут, что у Брусилова кончаются снаряды, — я продолжал так же ровно. — Не пишут, что Западный фронт Эверта саботирует наступление — генерал боится потерь и сам не верит в успех. Не пишут о том, что в Ставке в Могилёве интриги: генерал Алексеев против великого князя Николая Николаевича, и оба они против военного министра Беляева. Не пишут, что на Путиловском заводе готовится забастовка — смутьяны-революционеры агитируют, раздают эти листовки свои, крикунов по цехам рассылают. Про то, что в Думе Милюков и Гучков готовят заговор — хотят заставить Папу отречься в пользу Алексея Николаевича с регентством великого князя Михаила Александровича — тоже не напишут.
Распутин выпрямился рывком, аж с хрустом.
— Это… это знают только…
— Только Ставка, только министры, только сам Папа, — я кивнул наверх. — А я знаю больше них. Знаю, что дня три назад в Ставку приехала Александра Фёдоровна — упросила императора вернуться в Царское Село. Боится за него…
Старец встал. Прошёлся по кабинету. Остановился у окна.
— Неужто угадал я в том письме-то?
— Как Бог рукой твоей водил. Предадут государя императора. Расстреляют всю Семью — Папу, Маму, Алексея Николаевича, великих княжон Ольгу, Татьяну, Марию, Анастасию. Всех. В подвале. В Екатеринбурге. Летом девятнадцатого года.
Распутин обернулся, снова резко, порывисто. Лицо его было белым.
— Да как же это⁈ Не может быть!
— Может, — я кивнул. — Тебя как убьют — Мама веру потеряет и опору, кричать станет да плакать. Папа будет её утешать вместо того, чтоб державой управлять, как требуется, как полагается. В феврале будущего года — революция. Отречение императора, позорный арест, дальняя ссылка и расстрел. Потом большевики и красный террор. Сотни тысяч мёртвых, миллионы! Церкви взрывать начнут, да не враги, германцы с австрияками, а свои же. Священников на крестах вешать будут.
Он схватился за стол, склонившись, и теперь дышал тяжело.
— Что же делать-то? Как остановить?
— Святой Победоносец велел первыми бить, — я встал и подошёл к нему, упершись кулаками в стол напротив, лицом к лицу. — Сегодня, сейчас. Очистить Ставку от предателей. Дать Брусилову всё, что нужно для победы. Выжечь да выморозить, как тараканов-прусаков, всю сволоту в армии, в правительстве, в Думе. Жёстко, быстро, без суда и жалости. Война идёт — некогда церемониться.
Распутин помолчал. И вздохнул, кажется, вполне искренне.
— Не поверят мне, солдат. Папа… он добрый. Мягкий. Не может кровь проливать.
— Сможет, когда увидит доказательства. Не слухи, не бредни юродивых и всяких заезжих гипнотизёров, а верные сведения от верных людей. Я напишу имена, факты, даты. То, что знают только в Генштабе, и то единицы. В контрразведке и то не все. Найди, Григорий, оттуда кого-нибудь, пусть проверит. Но хорошего человека, нашего!
Как было сказано, помимо прочего, в блокноте с уточками, Распутин делил всех людей на «наших» и «не наших». Первым помогал деньгами, протекцией, советами. Со вторыми даже не разговаривал. Так, говорят, было и с великим князем Димитрием Павловичем. Тот планировал женитьбу на великой княгине Ольге. Но после того, как отец Григорий прознал о противоестественных забавах двоюродного брата императора и, как умел, по-простому, прилюдно и громогласно, потребовал от княжон после рукопожатия с ним вымыть руки, и лучше бы водкою, планам сбыться было не суждено. А тобольский странник заимел себе лютого врага. Тогда, как и всегда, наверное, в высших эшелонах власти не принято было называть вещи своими именами. Увлечения молодых князей и дворян могли не одобрять, сдержанно осуждать, выражать недовольство. Так и делали почти все, кроме, разумеется, просвещённых европейцев при Дворе. Которым было выгодно, чтобы в Российской империи всё шло через задницу.
По Распутину было видно, что он сомневался, тяжко, трудно раздумывая над тем, какое принять решение.
— А коли обманешь?
— Я-то? — даже удивился ефрейтор-штабс-ротмистр. — Слова Святого Георгия передав?
— Егорий-то, брат, Егорием, а в ссылку не он отправится, — с простоватой мужицкой хитрецой глянул он. Но глаза были гораздо сложнее и не соответствовали этому привычному образу деревенского пройдохи.
— Коли что-то из сказанного мною ложью окажется — на плаху лягу, на виселицу пойду! — горячо выкрикнул я. И, заметив сомнения старца, полез за пазуху. Обрывков бумаги с основными, так скажем, тезисами, я успел за утро исписать три. Этот был вторым.
— На-ка вот, читай. И подумай, кем надо быть, чтоб совершить такое. И даже просто придумать, чтоб написать вот эдак.
Старец схватил листок. Читал, губами шевелил. Потом бросился к двери, распахнул, гаркнул:
— Телефон! Живо!
Метрдотель принёс телефонный аппарат — чёрный, с медной трубкой на шнуре, с ручкой динамо-машины. Поставил на стол, поклонился, вышел. Распутин крутанул ручку. В ней что-то щёлкнуло, загудело.
— Алё! Голубушка, дай мне Царское, дачу фрейлины Её Величества, Вырубовой Анны Александровны! Григорий Распутин у аппарата!
Он говорил чётко, твёрдо, будто команды раздавал. Научился же, хоть и был простым крестьянином, сыном ямщика. Вот уж воистину богата талантами землица русская. В раструбе что-то зашипело и щелкнуло.
— Вас слушают, — ответил мелодичный женский голос сдержанно.
— Аннушка, голубушка, это Григорий! Слушай меня внимательно — дело государственное, безотлагательное, — теперь он говорил горячо, быстро, порывисто. Совсем не так, как с телефонисткой до этого.
— Отец Григорий? Что случилось? Вы так странно говорите…
— Не спрашивай сейчас. Мне нужно срочно знать, где нынче такой Батюшин Николай Степаныч. Но не по обычному делу — по военному. Мне открылось… Господь послал видение. Измена в Ставке. Заговор супротив Царя-батюшки и против меня самого. Сегодня ночью меня убьют.
— Господи! Отец Григорий, вы уверены? Может, вам показалось…
— Господу не показалось! Я знаю имена, время знаю поминутно! Знаю, кто предаст Государя в феврале, с чего начнётся всё… — он судорожно вздохнул и потёр лицо свободной ладонью. А потом прикрыл ей раструб и заговорил ещё жарче, хоть и тихо. — Мне нужен человек наш, из военных, кто сможет проверить и действовать. Узнай мне, голубушка, где Батюшин, тот, кто расследовал дело мздоимца генерала Сухомлинова. Он сейчас в Ставке или в Петрограде?
— Я… я не знаю, отец Григорий.
— На минуты счёт, Аннушка, ангел мой! Не успеем — беде быть, лютой, какой сроду не бывало. Ты ведь во все двери вхожа, всех знаешь, всё ведаешь. Кто может про него знать? Дело касается безопасности Престола и армии.
— Может быть, Владимир Николаевич знает? Воейков, комендант Царского села… — она явно была растеряна гораздо сильнее Распутина. И терять ей было наверняка больше, и ограничений всяких светских-дворцовых было не счесть. Но горячий шепот святого старца тревожил, беспокоил и пугал.
— Кому, как не ему, знать! Звони сейчас же, голубушка, это воля Божья. Только узнать бы, где он, Батюшин-то, ничего боле не прошу! В «Вилла Родэ» я, буду новостей ждать тут.
— Хорошо, отец Григорий. Я сейчас же телефонирую, — покорно согласилась трубка.
Старец повесил раструб на рычаг, отодвинул аппарат едва ли не со злобой. Вскочил, подошёл нервно к буфету, выдернул пробку из графина и кинул рядом. Хрустальный многогранник жалобно звякнул и раскололся на две части.
— Ах ты матушки, одно к одному, одно к одному, — зашептал он, наливая в большой бокал любимой мадеры.
Я отошёл от стола и сел на диван, двигаясь, как во сне. Чувствуя на себе пристальный взгляд демонической фигуры отечественной истории. Или хитрого и удачливого проходимца. Но взгляд от этого легче не становился.
— Подведёшь под монастырь, служивый, ох, подведёшь, — отдышавшись, выдохнул он с горечью, глядя на меня из-под спутанных волос.
— Двум смертям не бывать, отец Григорий, — ответил я тихо, безразлично.
— А одной не миновать, верно говоришь. Да уж больно не ко времени-то, денька бы три ещё всего, — он потёр глаза жестом смертельно усталого человека.
— Коли убьют тебя нынче, не станет Папа рассматривать прошение о том, чтоб евреям в городах селиться разрешить. За то, что ты для них сделал, передаст община через Симановича сто тысяч ассигнациями семье твоей на житьё. Тем и спасутся. Потому как Государю и Государыне до них без тебя никакого дела не станет, — так же тускло и монотонно ответил я, не сводя глаз с узора на ковре.
— Ах ты ж матушка-заступница, святая Богородица, это-то откуда⁈. — он зажал рот ладонью, распахнув глаза.
— Не враг я тебе, отец Григорий, и не лгун. Мне душу бы успеть открыть, да чтоб знания, что поведал мне Святой Георгий, сберегли Царя, землю нашу и народ русский, — пожал я плечами, не меняя тона и не сводя глаз с того места на ковре, которое приковало к себе всё внимание. Интересный узор. Петлями и узлами.
Телефон грянул так, что вздрогнули мы оба. Я и забыл, что в этом времени не было мелодий звонков и вибраций семи степеней интенсивности. Звонили так, чтоб услышать можно было с другого конца дома или квартиры, а дома-квартиры сейчас были значительно больше тех, в которых доводилось жить мне.
— Распутин у аппарата! — гаркнул он в медную трубу.
— Отец Григорий, я узнала, — раздалось оттуда. Я тоже узнал голос фрейлины.
— Не томи, голубушка! — взмолился старец.
— По делам службы генерал-майор Батюшин сегодня в Петрограде, завтра отбывает в Ставку. Вечером какое-то заседание у него в Военном министерстве, а остановился он, как и прежде, в «Астории».
— Спасла, ангел мой, как есть спасла! Храни тебя Господь и Пресвятая Богородица, Аннушка, сам буду Бога за тебя молить! — едва не кричал он.
— Только… только умоляю не выдавать меня. Я узнавала именем Государыни императрицы, отец Григорий. Если выяснится, что зря…
— Не думай даже сомневаться, голубушка! С тебя спасение России началось, с тебя, душа моя! — твёрдо уверил он трубку. Которую повесил на рычаг, но сразу же подхватил обратно.
— Красавица, дай мне протопресвитера военного и морского духовенства, отца Георгия Шавельского! Да Распутин это! — свою фамилию он в трубку гаркнул так, что там кто-то, кажется, ахнул. Снова зашуршало.
— Отец Георгий, это Григорий. Мне нужна твоя помощь в деле, касающемся безопасности армии и Государя.
— Слушаю, Григорий Ефимович.
— В Петрограде сейчас генерал Батюшин, тот, кто расследовал дело Сухомлинова. Мне нужно с ним встретиться. Имею достоверные сведения о заговоре супротив царской фамилии. Но он меня не знает и не станет слушать. Ты — духовник армии, твоё слово для него весомо. Позвони ему в «Асторию» и скажи: пусть приедет ко мне. Это дело Божье и государственное.
— Григорий Ефимович… Вы понимаете, что я рискую своим именем? Если это окажется…
— Если сейчас не позвонишь — через месяц не будет ни Государя на престоле, ни армии, ни России! Я Христом Богом молю тебя, отец Георгий! Поверь, то не блажь, не бред и не хитрости какие. Беда под носом.
— Хорошо. Я позвоню. Но, Григорий Ефимович, если вдруг окажется…
— Не окажется, Господь свидетель, истинную правду говорю! Спасибо, отец Георгий. Храни тя Бог.
Распутин налил себе ещё мадеры из графина, выпил залпом. Налил ещё.
— Ты правда умрёшь? Сегодня?
— Правда, — я кивнул. — Так сказал Святой Егорий. Мученику завсегда веры больше, чем простому человеку перехожему, тебе ли не знать.
— Зачем? Зачем ты это делаешь? — он будто бы не заметил намёка.
— За Россию, — я посмотрел в окно. Снег начинался уже когда мы шли сюда, сейчас же валил вовсю. Морская тонула в белом мареве. — За Папу, за Маму, за детей, их и твоих, своих-то Бог не дал. За то, чтобы не было крови. Чтобы жила святая Русь-матушка.
Распутин перекрестился.
— Святой ты. Истинно.
— Вели, отец Григорий, чтоб перо с бумагой подали. Боюсь, как бы не растерять дар-то Егория, больно уж щедро одарил, да всё сплошь ужасами и грязью. Как на войне… — я по-прежнему смотрел на ту самую петлю на ковре, что завивалась в три узла.
— Эй, там! Писчий набор да бумаги поболе! — гаркнул святой старец, распахнув дверь.
Через полчаса, когда исписанных листов на столе стало несколько, дверь открылась. Вошёл среднего роста офицер, возрастом за сорок, с аккуратной бородкой и подвитыми усами. То, что это был не работник ресторана и не случайный человек, прознавший о том, что Распутин здесь, говорили осанка и глаза. А потом он снял шубу и чехол с фуражки, с которого осторожно смахнул воду, стоя в дверях, и стало понятно, что это не просто офицер. А чуть погодя проснулась и память прадеда, подтвердив, что «Виллу Родэ» почтил личным присутствием сам генерал-майор Батюшин. И на то, чтобы узлы связались так, как это было задумано, стало гораздо больше шансов.
Воспоминания Михаила Фаддеева разворачивались иначе, не так, как многослойные голограммы Михи Петли, одна над другой. Это было что-то совершенно другое. Будто сухая и скучная, иногда даже смешная, как ускоренные чёрно-белые киноленты, память, содержавшая абзацы из учебников истории, фильмов и книг, расцветала и оживала, становясь реальной, трёхмерной. Одни участки раскрашивались, вторые меняли положение друг относительно друга, то сходясь ближе, то наоборот раздвигаясь, впуская новые. Картина получалась монументальная.
— Здравия желаю, господин генерал-майор! — вскочив, выпалил по-уставному, по-семёновски, ефрейтор.
Батюшин, вешая фуражку на один из рогов массивной вешалки в углу у двери, только взгляд бросил на неизвестного солдата в видавшей виды шинели, которую я так и не снял. Но под этим цепким и холодным взором стало как-то неуютно.
— Григорий Ефимович. Удивлён приглашением. Что случилось?
Распутин, поднявшись, подошёл к генералу и пристально посмотрел ему в глаза.
— Спаси Христос тебя, Николай Степанович, что сам прибыл. Дело и впрямь такое, что боле не с кем толковать. Одна погань да шушера, что снизу, что поверху.
По лицу вошедшего невозможно было понять, какие эмоции он испытывал. Кроме, пожалуй, некоторой досады.
— Отец Георгий, слову которого я доверяю, сообщил, что у Вас есть какие-то сведения по моей части. И я был бы крайне признателен, если мы сможем перейти к делу без долгих речей.
— Вот! Солдат Фаддей. Слушай его. Внимательно слушай.
Батюшин посмотрел сквозь меня как сквозь витрину или пустое место. Чуть поморщился. Наверное, у людей его масштаба и опыта владения собой это означало крайнюю степень раздражения, когда остальные, менее сдержанные, уже орали бы матом или выхватывали револьверы.
— Григорий Ефимович, я не для того бросил дела, чтобы…
— Слушай! — перебил его старец. И в голосе его были такие боль и мольба, такая сила, что генерал-майор замолчал. И присел на стул возле стола, так, чтобы видеть нас обоих.
Я начал. Понимая очень отчётливо, что ошибаться в общении с такими людьми — недопустимо. Даже для тех, у кого оставались ещё семнадцать шансов, семнадцать мгновений для того, чтобы весна, грядущая весна одна тысяча девятьсот семнадцатого года, не стала красной.