«Да, они все трое будут счастливы — и Виктор Аркадьевич, и Степанова, и Миша. У них еще все впереди… А я? Надя? Мы?..»
Разговор с Виктором Аркадьевичем всколыхнул все то, о чем так упорно старался не думать Ковалев последнее время. Всколыхнул так, что не думать он больше не мог. Появилось мучительное чувство обиды. Ну почему, почему он не может быть счастливым рядом с Надей, почему он не имеет права на уважение собственной жены? Чем он, Ковалев, хуже этого певца или ниже его по положению? Ведь он, Ковалев, учит певца жить, создавать семью, воспитывать ребенка, а не наоборот! Неужели только потому, что у него теперь «не те звезды» на погонах и не тот оклад? Так ему, Ковалеву, плевать на оклад, он никогда не работал ради денег или чинов, наград. Плевал он на все это. Он, может, сейчас впервые чувствовал себя на своем месте, занимался тем самым своим делом, которое искал для себя всю жизнь. И, может, именно сейчас он счастлив по-настоящему, по большому счету, именно потому, что нужен людям именно такой, какой он сейчас есть. Он, может, незаменим в отделении в своей теперешней роли гораздо больше, чем этот певец в Большом театре, и гораздо нужнее здесь, чем тот — там!
И, как всегда, мысли о жене тянули за собой другие, еще более неприятные — о женщинах вообще, о многих женах, судящих о своих мужьях по тому окладу, какой они приносят домой, по диплому, должности и бог знает еще каким другим самым поверхностным признакам, не давая себе труда за целую жизнь даже вдуматься в подлинный смысл служебной деятельности своего супруга. Сколько он перевидал на своем веку семей, основанных только на личной верности или любви к детям, при полном равнодушии супругов к внутреннему миру друг друга, причем считающих это даже нормой! Сколько таких семей создается еще и теперь!
«Даже я… мы… — гневно думал он. — Ведь если бы мне на фронте оторвало ногу, выбило бы глаза или искалечило, Надя с гордостью ухаживала бы за мной всю жизнь, никогда в жизни бы не сказала ни одного резкого слова, ни одним поступком не сделала бы мне больно. А вот здоровому, полному сил и нашедшему наконец себе дело по душе — такому мне она считает себя вправе мешать, не уважать моих желаний и взглядов, оказывать давление… Ну почему, почему, когда я наконец чувствую себя счастливым, на своем месте, она считает возможным и чуть ли не нормой отравлять мне жизнь своими претензиями и мелочными рассуждениями, сводить на нет все радости? Какая странная логика, какая жестокая нелепость!»
Ковалев думал, возмущался, негодовал. Сильные чувства требовали таких же сильных и решительных действий. Но каких? Этого Ковалев не знал. Он мучился, думал, не мог ничего придумать и… мучился еще сильнее.
К счастью, служебные неприятности иногда имеют и свою целебную сторону. Громкий разговор со Скорняковым, беседа с Бокаловым, наконец, вопрос о его бумагах, проверка сейфа — все это отодвинуло семейную проблему на дальний план, лишь прибавив злости.
Сдав ключи, Ковалев вышел в коридор, одернул кобуру и крикнул Тамаре:
— Едем!
— А куда пошлют? На целину? Или обратно? — спросила Тамара, едва поспевая за майором по лестнице: — Я обратно не поеду.
— Что значит «не поеду»?
Ковалев взял ее за руку, как непослушного ребенка, потащил за собой, но спохватился: ведь Тамара не Яхонтов и не Скорняков. Она даже не Бокалов и ни в чем не виновата. Какое же он имеет право срывать на ней зло?
— Ты не волнуйся, все хорошо будет, — успокоил он ее. — Главное, не надо хныкать, унывать. Надо ехать туда, куда тебя направят. Это теперь единственный умный выход из твоего положения. И как это тебе ни неприятно, а если придется ехать в Харьков, то надо пока ехать туда. Про Петра твоего там никто не знает, — улыбнулся он. — А если и узнает — невелика беда! Не вечно же теперь из-за него без паспорта жить, правда?
Тамара кивнула и засмеялась. Потом весело забежала вперед, заглянула ему в лицо и спросила:
— А как у вас? Она все поняла? — и, не дожидаясь ответа, обрадовалась: — Я же говорила! Я знала: она поймет! Она такая! Ой, дядечка Ковалев, расскажите. Хоть кусочек. Она очень обрадовалась, да?..
Ковалев остановился.
— Что? Ты о чем? Ладно! Потом! Едем!
Уже в троллейбусе, по тому, как сосредоточенно брал он билеты, как, не взглянув больше на нее, прошел и сел на диванчик один, Тамара догадалась, что произошло. Неподвижный, с поднятым воротником плаща, Ковалев казался старым, закоренелым нелюдимом. Тамара не решилась сесть рядом с ним, всю дорогу стояла, пока он не встал и не окликнул ее.
— Наша!
Они сошли. Тамара хотела спросить у него, почему же так плохо все вышло. Она неуверенно заглянула ему в лицо, Ковалев прибавил шагу, в дверях она замешкалась и догнала его уже внутри, в бюро пропусков. Там он, как будто боясь вопросов, быстро кивнул ей на диван:
— Садись. Жди, — а сам, не останавливаясь, прошел в кабинет заведующей приемной.
Тамара покорно села, долго ждала и все думала, старалась представить себе, какая же произошла у него новая неприятность с женой и как теперь ему помочь. Может, и не говорить ему ничего, а позвонить ей и рассказать, объяснить, раз она сама ничего не понимает? И пугалась: а вдруг получится еще хуже?
Наконец Ковалев позвал ее в кабинет. Она так ничего и не придумала.
Тамара вошла, села и все старалась заглянуть майору в лицо, угадать по нему, что же произошло и как помочь. Ковалев стоял боком, не смотрел на нее. Он громко разговаривал с молодой, на вид очень строгой женщиной. Майор убеждал ее, доказывал, что новый паспорт Тамаре могут выдать только в Харькове, Тамару надо немедленно отправить туда, а если ЦК ВЛКСМ не вмешается, то это затянется, а девушке совершенно нечего есть, негде спать. И вслед Тамаре от имени ЦК надо послать письмо, чтоб девушку устроили не в колхоз, а в совхоз, где она будет независима от собственного хозяйства и сразу встанет со всеми на равную ногу. Тут Тамара не удержалась и перебила Ковалева, заявила, что она хочет ехать только на освоение целинных и залежных земель в Казахстан.
Строгая женщина посмотрела на Тамару и пожала плечами.
— Туда направляют лучших из лучших, комсомольцев. А ты уже раз испугалась трудностей и сбежала.
Тамара привстала.
— Я? Много вы понимаете! И не сбежала! И не из-за трудностей! А потому… потому…
Строгая женщина сразу встала из-за стола.
— Виновата и еще грубишь?
— Да! И ничего! Засели тут!..
Но Ковалев успел нащупать под столом ногу Тамары и придавил сапогом. Тамара зло зашипела, подскочила, увидела его лицо и осеклась.
Строгая женщина подозрительно смотрела теперь то на нее, то на Ковалева.
— Ну зачем вы… Я же вам все объяснил. У человека такое положение… Несколько суток она не ела. — Ковалев ласково усадил строгую женщину за стол, извинительно улыбнулся: — Это что! Послушали бы, что она мне вчера за ночь успела наговорить. Понятное дело. Обозлился человек на жизнь, — и, приговаривая, он пододвинул строгой женщине пачку бланков, подал ручку. — Тем более, вы обещали. Пишите. Надо же человека из беды выручать…
Строгая женщина сдалась. Она взяла ручку, косо посмотрела на Тамару:
— Характер!.. — и начала писать.
Тамара отвернулась. Хотелось плакать от обиды.
— Ты не дуйся. И не фыркай. Слушай, что тебе говорят. Паспорт тебе могут выдать только в Харькове. И только оттуда направить, — Ковалев говорил строго, а подмигнул Тамаре весело, но тут же мягко сказал женщине, которая сразу перестала писать и подняла голову: — Пишите, пишите. В Даниловский детский приемник… Направляем вам… Нет, срочно направляем вам…
Строгая женщина написала направление, подписала и вдруг спохватилась:
— Но ей уже больше восемнадцати. На несколько дней. Приемник может не принять.
— Поэтому мы к вам и пришли, — улыбнулся Ковалев. — Чтоб вы помогли. Не гибнуть же ей. Ваш авторитет… И потом, зачем же в направлении указывать возраст? Это же необязательно. А когда примут, созвонятся с Харьковом и узнают — не выставят же ее. Отправят! Подписали уже? — Он взял направление, быстро пробежал глазами и сунул Тамаре. — На. Иди. До свиданья, — и подтолкнул к двери.
Пока строгая женщина удивлялась быстроте майора, а он весело улыбался, Тамара вышла. Догнал ее Ковалев уже в вестибюле, у выхода.
— Постой! Как до приемника-то доехать, знаешь? Не задерживайся, никуда не заходи, не навещай никаких подружек вокзальных, мчись прямо туда. Приемник теперь обязан тебе обеспечить проезд. Ночью уходит поезд в Харьков. Я узнавал. Постарайся успеть. Не смущайся, если в Харькове будут расспрашивать. Плохого ты ничего не сделала. Поняла? Открыто и прямо живи! Ну? Рада? И вот еще что… Ты номер моего телефона не потеряла? Позвони перед отъездом. Не успеешь — брось открытку с дороги. Чтоб я был спокоен. Прямо на отделение. И вообще…
Ковалев взял ее за плечи. Глаза его погрустнели на секунду, но он быстро справился, улыбнулся.
— Напишешь? Или с глаз долой — из сердца вон?
У Тамары задрожали губы. Она замотала головой и все смотрела, смотрела в лицо майору. Он улыбался, а глаза у него были грустные. Как будто думали глаза совсем о другом.
— Ну, лети. Плакать не надо. Все хорошо. И будет у тебя еще много счастливых встреч… Ну что тебе сказать еще? Ты, главное, от людей не замыкайся. Держись за людей. Ты дружи с ними. Не с одним, не с двумя, а вообще со всеми… Поняла?
Она улыбнулась, кивнула. Он легонько оттолкнул ее от себя.
— Ну, лети — лети в новую жизнь!
Тамара крепко стиснула в руке записку, толкнула дверь и быстро, чтобы не заплакать, перебежала улицу. Через большие стекла в дверях Ковалев увидел, как она ловко, как мальчишка, увернулась от автомобиля, взмахнула последний раз узелком и затерялась среди прохожих.
Ковалев долго стоял у дверей, смотрел вслед ушедшей от него девушке, должно быть пропавшей из виду теперь навсегда. Все ли он ей сказал? Все ли она поняла?
Он вернулся в приемную, там помог набросать письмо вслед ей. И уже потом, в троллейбусе, когда письмо было отправлено и он остался один на один со своими мыслями, он никак не мог избавиться от какого-то странного чувства потери. Он не понимал. Что же случилось? Одной хорошей судьбой стало больше, он должен радоваться, а не грустить. Почему же ему так нехорошо? Сколько у него было уже таких вот Тамар, Маркиных, Миш, Викторов Аркадьевичей! И в каждого он вкладывал столько же, сколько в нее. Он всех их любил одинаково. Все они потом так или иначе уходили из его поля зрения, пропадали и даже письма писали не всегда. А тут тоска, чувство пустоты… Что же он потерял вместе с Тамарой? Кусочек человеческого тепла? Наивную веру в силу Хозяйки Медной горы? Или просто испугался одиночества, как Виктор Аркадьевич?
Темнело. В отделении делать было сегодня нечего. Да и просили его очень понятно не приходить. Он прошел медленно по бульвару, постоял, присел на скамейку.
Солнце скатилось с неба куда-то за дома и светило через крыши вдаль, забыв улицы. Бульвар погрузился в холодный, сырой осенний сумрак. Деревья стояли без листьев, казались голыми и обломанными. Опавшая листва побурела и на еще зеленой траве казалась чешуйками разъедающей газоны ржавчины.
Ковалев сидел, смотрел, как торопливо проходят по бульвару редкие прохожие, совсем не склонные созерцать грязь и запустение. Один прохожий оглянулся на Ковалева. И он вдруг понял всю нелепость такого вот сидения, когда надо что-то делать, когда надо говорить и убеждать, всю нелепость, ничтожность ссор с женой, с человеком, с которым они прожили целую жизнь и теперь никак не желают понять друг друга. Он возмутился, поднялся и быстро пошел. Он не знал, что надо делать и что он сейчас сделает, но знал — делать надо, необходимо. Иначе грош ему, как человеку, цена!
Ковалев сначала просто пошел, потом подумал, пошел обратно — к станции метро — в другую сторону было ближе. Потом он решил, что метро — это непростительно долго, и взял такси. Он поехал к жене прямо на работу.
«Ничего. Не уйдет. Еще застану! — подгонял он себя. — И поговорим!..»
Но в интернате, в кабинете жены, возилась уборщица, гремела ведром и щеткой. Она удивленно посмотрела на него.
— Ну куды… Куды!
— Жена где?
— Какая еще жена? Здесь директор. Ай ослеп? — и уборщица указала ему на табличку.
Ковалев рассердился.
— Вот она и есть моя жена. Куда она делась?
Уборщица, видимо, не очень поверила, оглядела его плащ, кепку, но на всякий случай объяснила:
— С полчаса как ушли. Военный такой заходил, — и стала с удовольствием показывать, какой высокий да представительный был военный — не чета Ковалеву.
— Цветы ей принес. Во-о!..
— Вася? — перебил Ковалев. Но уборщица ничего определенного не могла сказать, показывала, какой громадный был букет, болтала, не могла остановиться.
Ковалев не дослушал, сбежал с лестницы, поехал домой. Там, должно быть думая, что теперь все зависит только от его быстроты, он перевернул шкаф, выгреб содержимое, нашел старую записную книжку и позвонил.
— Привет. Жена у тебя? Жалуется?
Вася очень обрадовался его звонку, стал его расспрашивать, что с ним такое случилось, почему вдруг он спрашивает о ней. Ковалев улыбнулся, разом успокоился.
— Да нет, ничего… Просто соскучился…
— А… Нет, не у меня.
Но по медлительности, по этому значительному «А!..» Ковалев понял: жена у Васи или только что ушла от него. И, конечно, она жаловалась на него.
Говорить о жене не хотелось. Вася улыбался трубке, расспрашивал о житье-бытье, Ковалев тоже улыбался, тоже расспрашивал. На том разговор и кончился. Сердитый и на себя и на Васю, и на весь белый свет за такой странный разговор с другом, которого не видел несколько лет, он вышел на кухню и подставил голову под кран. Он долго стоял так, пока его обостренный слух не уловил звука знакомых шагов по лестнице, щелканье сумочки, звон вынутых ключей. Он поспешно кинулся в столовую, едва успев погасить за собой свет, плотно закрыл дверь и какой-то подвернувшейся под руку тряпкой стал торопливо вытирать волосы.
«До чего можно дойти! — удивился он на себя. — Если так пойдет, скоро валерьянку начнешь пить!» А сам с наслаждением слушал, как Надежда Григорьевна открывала дверь, торопливо вошла, постояла в прихожей и медленно прошла к себе в спальню. Потом он услышал, как она вернулась в прихожую, долго снимала пальто, вздохнула устало.
«Черт знает что! — Ковалев засунул тряпку за диван, тихо лег. — Черт знает что! Вздыхает!..»
Он услышал, как она опять пошла в спальню, представил себе, как там она снимает туфли, ставит их под кровать. Как потом, опасливо оглянувшись на окно, снимает платье, надевает халат и, присев, осматривает чулки-паутинку — не побежала ли где петля.
Ковалев почти видел ее, ощущал запах волос и улыбался: она была здесь, целая, живая, ходит почти рядом — всего лишь через стенку, что-то там делает… Конечно, сердится, дуется на него… А у него нет больше сил ни спорить с ней, ни сердиться, ни доказывать. Хочется просто вскочить, не притворяться больше спящим, вбежать к ней, схватить и целовать, целовать… Целовать голову, шею, плечи, руки… И если она рассердится еще больше, пусть даже назовет медведем — пусть!.. Все равно она любит его, и все плохое уйдет.
Ковалев даже встал, уже хотел ринуться к ней и разом покончить со всеми разногласиями, но зазвонил телефон. Надежда Григорьевна подошла, сняла трубку.
— Я слушаю, — сказала она негромко. — Да, это я. Что? Думаю, спит, — и умолкла надолго, может быть на целых полчаса, и лишь изредка одним-двумя словами подтверждала, что слушает очень внимательно то, что говорит ей по телефону неизвестный Ковалеву человек.
Ковалев опустился на диван, закрыл глаза. Он слушал, как Надежда Григорьевна прощалась, желала удачи, успехов и, наконец, положила трубку. Потом в коридоре послышалась какая-то возня, она зачем-то двигала там стул. А он простить себе не мог своей ребячьей наивности, своей забывчивости. Со всей силой почувствовал он, как далеко они отошли друг от друга, какая глубокая трещина разъединила их. И бросаться к ней, как мальчишке, обнимать… Смешно!
«Серьезный человек!.. Учу других жить… А готов броситься на шею, как мальчик, и поцелуем мирить непримиримое!» — думал он, и было жалко, что он уже не мальчик, Надя давно не девочка и все так тяжело, сложно, путано…
Неожиданно хлопнула дверь, вспыхнул свет. Он припал лицом к подушке, замер. Надежда Григорьевна вошла, постояла, подошла ближе. Он услышал ее шаги около себя, плотнее закрыл глаза. Лежать было неудобно, а пошевелиться, показать, что он притворяется, стыдно.
А Надежда Григорьевна стояла над ним, удивленно смотрела на его мокрые волосы, взволнованно и тревожно улыбалась.
Ковалев ощутил ее дыхание, понял, что она наклонилась, и крепче прижался к дивану.
— Милый… — вырвалось у нее. Она обняла его голову, поцеловала в мокрые волосы.
Ковалев вздрогнул, растерянно сел, зажмурился от яркого света люстры. Надежда Григорьевна улыбалась. А в открытую дверь на шкафу в прихожей видна была распакованная Хозяйка Медной горы.
— Я думала, тебя нет или спишь. Тебе сейчас Тамара звонила. Дядечку Ковалева спрашивала…
Все это было как-то неожиданно. Он сидел, моргал глазами от яркого света люстры, а Надежда Григорьевна сидела рядом и мягкой теплой рукой гладила его мокрые волосы. Она знала его привычку совать голову под кран и улыбалась. Потом спросила:
— Ты что, голову мыл?
— Мыл, — сердито буркнул он и вдруг испугался: — Что она тебе наговорила?