У подножия увенчанного короной из валунов холма горел небольшой костёр. Ночь обступала огонь со всех сторон и могла показаться стенами дома — по крайней мере, об этом приятно было думать.
Мирко сидел возле сложенных рюкзаков, прислонившись к ним спиной. Голова Бранки лежала у него на коленях, и юноша неспешно перебирал пальцами волосы своей подруги — словно играл с волной.
Димка устроился на животе, болтая в воздухе ногами и устроив подбородок на ладонях. Люська, сидя возле него со скрещенными ногами, чинила разошедшийся по шву сапог парня.
Дик, сосредоточенно хмуря брови, перебирал свой пулемёт, раскладывая деталь за деталью на своей куртке. Машка, лёжа на спине с заложенными за голову руками, смотрела в огонь.
Олмер, стоя на коленях возле огня, шевелил в огне толстой веткой. Лицо мальчика было задумчивым и… потусторонним каким-то. Таким оно было у германца всякий раз, когда он непонятным для других образом складывал обычные слова в стихи — "не хуже, чем у Сажина"[4]
Нина, как и Дик, чистила оружие — с особой любовью полируя исчёрканный метками приклад. Это девушку интересовала лишь стрельба — и всё, с нею связанное…
Горька, сидевший поодаль, растягивал обработанный скальп на палочках, негромко насвистывая простенькую мелодию, казавшуюся тут пришелицей из иного мира. Галя шила ему новый ремень для куртки.
— Ну вот, — удовлетворённо вздохнув, Горька отодвинул от себя распорки и приобнял Галю. Она потёрлась щекой о плечо друга, но Горька уже закрутил головой: — Эй, а где Сашка?
— Где-то наверху, — откликнулся Димка, — я видел, как он ушёл туда, когда мы уже костёр разжигали.
— Я сейчас, — шепнул Горька девушке, поднимаясь на ноги. — Посмотрю, что там с ним.
Неслышно ступая, юноша поднялся на холм.
— Сань? — негромко окликнул он.
— Я тут, — ответил Сашка. Он сидел за большим, почти строго пирамидальным, валуном, в тени — и сейчас он поднял руку, показывая, что действительно здесь.
Горька присел рядом, подогнув под себя ногу. Посмотрел и скоса.
— Чего ты ушёл? Тут холодновато, — он повёл плечами. На самом деле холода он не ощущал.
— Так… — нехотя ответил Сашка, качнув своим "хвостом". Горька различал, что лицо у него грустное. — Ничего страшного, просто хочется побыть одному…
— Эй, эй. Мысли об одиночестве до добра не доводят, — Горька подтолкнул Сашку в плечо. — Ты многовато на себя взвалил, тебе не кажется?
— Может быть, — по-прежнему неохотно, словно давил из себя слова, сказал Сашка. — В любом случае мне надо отдохнуть.
Они какое-то время молчал, глядя в густо усыпанное крупными звёздами открытое небо. Они редко видели эти звёзды — лес, лес, лес… Он и сейчас шумел вокруг — апрельский лес, какую-то неделю назад одевшийся первой листвой. Лес этот они любили, но они были русскими, они были землянами, а значит — не могли жить без неба, не могли жить без звёзд…
— Ты всё ещё думаешь об Ане? — неожиданно спросил Горька. Сашка глянул изумлённо, потом потёр лоб:
— Да… я… — и замолчал снова.
Аней звали девушку Сашки. В прошлом июле она погибла в перестрелке на монорельсовых путях. В отряде все помнили, как двое суток Сашка нёс её мёртвое тело, не слушая тех, кто говорил ему — она мертва… Сашка ничего не ответил больше, но всё и так было ясно. Горька понял это, но они с Унтеровым-младшим (и уже давно — единственным…) были друзьями, и он не мог оставить Сашку в таком состоянии:
— Послушай… У Димки была Мэсси и Люська была девчонкой Ромки. Ромка и Мэсси погибли, и Димка с Люськой вместе. У Олмера нет девчонки, у Нинки — парня…
— Горь, я не могу понять, какого пня ты сравниваешь? — Сашка печально улыбнулся. Димка и Мэсси, Люська и Ромка… они же познакомились уже здесь. А мы с Анюткой… я её помню, сколько помню себя. Нинка — ты же знаешь… она подвинутая на убийстве после гибели своих. А Олмер… — Сашка улыбнулся уже хорошо. — Ну, он ещё совсем мальчишка, подрастёт — отобьёт у тебя Галинку.
Горька усмехнулся:
— Не отобьёт, бесполезно!
— Ну не отобьёт, так не отобьёт… Горь, Галинка у меня тут, — Сашка прикоснулся к груди. — Если она и выпадет отсюда, то это произойдёт не усилием моей воли и не твоими разговорами. Так что не надо об этом говорить.
— Сань, — Горька вздохнул, — а что если нам вернуться? Тут всего три тысячи километров. За полгода дойдём, а там… там всё уже улеглось. Обоснуемся в лесу и будем просто жить…
— Я почти и забыл, как это — просто жить. Да и помнил ли?..
— Ты не ответил, — требовательно сказал Горька. И Сашка ответил — но ответил вопросом:
— Ты хочешь вернуться?
Они смотрели друг другу в глаза несколько секунд. Потом Горька засмеялся невесело:
— Ты же знаешь ответ, зачем спрашиваешь?
— А ты зачем спрашиваешь? Скажи, ты, вот ты — когда-нибудь не думаешь о мести? Вот чтобы у тебя совершенно этого не было в мыслях?
— Никогда, — тихо сказал Горька. — Столько лет прошло, а я до сих пор иногда… даже не во сне, наяву — закрываю глаза и вижу… — он вздрогнул. Сашка быстро положил ему руку на плечо — Горька вздохнул, как всхлипнул.
— Вот так, — резюмировал Сашка. — Вопрос снят с повестки дня. Мы тут не по приказу, а… ну, по велению души, если предположить, что она у нас ещё осталась.
— Столько лет… — тоскливо сказал Горька. — А если мы проиграли войну? Если мы последние люди в Галактике, которые сопротивляются? Если…
— Это ничего не меняет, — твёрдо подчеркнул Сашка. Они снова посмотрели друг на друга — и рассмеялись вместе.
— Поменялись ролями, — сказал Сашка. — Ты всегда так — приходишь и оттягиваешь на себя тоску.
— Тебя, по-моему, ещё что-то беспокоит, — проницательно заметил Горька.
— Так… — Сашка подался вперёд, обхватил руками колени. — Хотелось бы мне точно знать — где мы сейчас и где основные гарнизоны обезьян. Мы ведь два месяца по чащам отсиживались после той погони, небось, всё поменялось… Жаль рацию кокнули.
— Новую достанем, получше, — махнул рукой Горька. — А что до остального… может, Люську попросишь?
— Да ну… — покачал головой Сашка. — Она после каждого раза пластом лежит сутки… Может, лучше давай прикинем на твоих палочках?
— Балушки, — махнул рукой Горька.
— Если б не твои балушки — нас бы прошлой осенью — как лягву на кочке даванули бы.
— Совпадение, — возразил Горька. Сашка подтолкнул его:
— Ну давай, давай, я ж вижу — тебе самому до смерти хочется!
— Ничего-то от тебя не скроешь, — проворочал Горька, усаживаясь со скрещенными ногами и запуская руку в карман, подшитый к изношенному ремню.
Оттуда он достал горсть небольших — пару сантиметров на сантиметр каждая — палочек из орешника с тщательно вырезанными ножом и окрашенными бурым рунами. Таким гаданием Горька Белкин начал увлекаться ещё до того, как началась их эпопея — ещё малышом, ему рассказал об этом и показал кое-что англосакс-офицер из гарнизона. С началом же партизанщины руны стали давать странный эффект.
Потряхивая в ладонях палочки и глядя вверх, на звёзды, Горька тихо заговорил нараспев:
— Вопрошаю я первый раз, о могучие -
Что будет?
И второй раз вопрошаю -
Что будет?
И третий мой вопрос тот же -
Что будет… завтра? Ну, командир, рискуй, — словно предлагая напиться, Горька протянул ковшик ладоней Сашке. — И не кричи потом, будто что-то не так.
Не раздумывая и не глядя, Сашка выбрал три палочки — на короткий срок. Разложил их уже на своей ладони.
— Что там? — спросил Горька, осторожно ссыпая остальные руны в мешочек. Голос его был спокоен — свои гадания он рассматривал то ли как забаву, то ли как предупреждение, которое вовсе не обязательно сбудется — и даже верней всего не сбудется, если принять его во внимание. И всё-таки глаза парня поблёскивали любопытством.
На ладони Сашки лежали -
Горька увидел кривую улыбку на губах друга.
— Нид-Хагел-Кен. Нужда-Град-Рана.
— Может, нам легче сразу всем повеситься? — не без юмора предложил Горька. — Такой-то расклад на завтра…
— Придётся всё-таки к Люське идти, — Сашка сжал палочки в кулаке, потом — ссыпал в подставленную Горькой ладонь. — А то у меня на завтра другие планы. Пошли.
— Подожди, — Горька удержал Сашку за рукав. — Олмер поёт.
Они перевернулись на животы и, лёжа по обе стороны камня-пирамиды, умолкли.
Стоя у огня, Олмер улыбался. Он никогда серьёзно не относился к своему умению, хотя ему не раз говорили, что такому — впору публиковаться[5]. Но его "поделки", как он их называл, принимались у походных костров "на ура" и часто ложились на слух и язык, становясь песнями отряда. Может, они и не были особенно изысканными, но как нельзя лучше подходили к жизни затерянных в лесах ребят — частью того, что помогало оставаться людьми в отношениях хотя бы между собой…
И вот Олмер запел. Без сопровождения, конечно — но голосом ещё не сломавшимся, очень чистым и звонким, как голос серебра:
— Немного сожаленья сейчас не повредит,
И в этом повинит нас вряд ли кто-то,
Но всё-таки приятно, когда солдат глядит
С небес на результат своей работы.
Возможно, где-то в сводках нас всех упомянут,
Хоть слава на века нам вряд ли светит:
Мы пали смертью храбрых тому уж пять минут
Назад — а может, несколько столетий.
Пройдут года — и станут вершить пристрастный суд
Над нами наши правнуки и внуки,
И тихую глубинку навеки занесут
В анналы исторической науки;
Но верим в то, что ружья поднимут из пыли,
Что вновь возьмут солдатские котомки:
Мы пали смертью храбрых, чтоб храбро жить смогли
На нас во всём похожие потомки.
Пусть верят, что мы сами шагнули чёрту в пасть,
Не назовут наш выбор стадным чувством,
Ведь редкая удача — такою смертью пасть,
Практически граничащей с искусством!
Закончились сраженья, и розданы долги,
А вам пускай напомнит наше знамя:
Мы пали смертью храбрых, как тысячи других
До нас, и после нас и вместе с нами,
Мы пали смертью храбрых, как тысячи других
До нас, и после нас и вместе с нами[6]
— Проклятый мальчишка, — хрипловато сказал Сашка. Горька не смотрел на друга — но ему показалось, что Унтеров плачет.
Внизу, у костра, все хлопали…