Клуб имени Ленина являл собою вытянутое дощатое строение; внутри которого имелась сцена, предназначенная для театральных представлений. Но там же, впрочем, показывали и фильмы: перед сценой опускался занавес и на него проецировалось изображение. Конечно, захватчикам не понравилось название клуба, и они уже переименовали его в летний театр. Развесили там свои флаги, и начали крутить фильмы в основном пропагандистского толка.
Возле клуба часто можно было видеть немецкую солдатню. Захватчики старались приходить к этому «культурному» центру, по крайней мере, не в таком расхлёбанном виде, в каком появлялись на Краснодонских улочках. Возле клуба они почтительно вытягивались перед своими хозяевами-офицерами, которые подъезжали на тщательно вымытых, не их, не офицерскими силами легковушках.
И вот из этих легковушек выходили подтянутые, а иногда и вовсе не подтянутые, а обрюзгшие немецкие офицеры. Но независимо от того, были ли эти офицеры подтянутыми, или же обрюзгшими — они часто шли под ручку с молоденькими девицами, ярко накрашенными, в броских платьицах. Такие девицы пронзительно, с истеричным чувством смеялись над каждой, даже и самой плоской и пошлой шуткой, которую им могли преподнести эти военные люди. Но даже для минимального общения между офицерами и этими дамочками нужен был переводчик, потому что эти дамочки не приехали с немцами из Германии, но пристроились к ним уже на захваченной территории.
Конечно же, дамочки эти считали себя правыми, и могли даже привести сколько то аргументов в пользу своей правоты. Ведь, в конце-то концов, любой человек, служащий той или иной внешней или своей внутренней системе убеждён в своей правоте. И, конечно же, эти дамочки никогда бы не признали, что хотя они и не бьют, и не ломают никому кости, но они в наиглавнейшем, в духовном плане ничем не лучше полицаев, которые и били, и ломали кости.
И вот именно среди таких намалёванных, весёленьких девчушек, которые крутились возле офицеров с хорошим жалованием, и увидел Василий Левашов Любку Шевцову…
Вместе с Витей Третьякевичем подошли они к клубу имени Ленина, и присели на лавочке в тени от тополя — стали выжидать, когда окончиться очередной киносеанс…
Наконец двери раскрылись. Из зала, моргая глазами, выходили в основном солдаты, но также и офицеры с теми самыми, описанными выше дамочками.
И вот вышла Люба Шевцова. Возле неё крутились два офицера: один высокий, который всё время улыбался, а другой — низенький — хмурился, и постоянно вытирал желтоватым платком свой лысый затылок.
И вот что заметили и Вася Левашов, и Витя Третьякевич: Любка хоть и смеялась, хоть и сама говорила много на немецком, но постоянно, с какой-то неуловимой, стремительной грацией умудрялась держать дистанцию между собой и этими офицерами. То есть, она даже и не дозволяла, чтобы они дотрагивались до неё, и, как бы проворно не тянул длинный, улыбающийся офицер к ней свои подрагивающие руки, она каждый раз увёртывалась.
Когда они достаточно приблизились, то и Вася Левашов и Витя Третьякевич смогли разглядеть то, что немецкими офицерами оставалось незамеченным — это была лёгкая тень внутреннего отвращения, которая вновь и вновь появлялась на Любкином лице.
И уже можно было расслышать то, о чём они говорили. Офицеры предлагали заглянуть к ним на квартиру, и отведать вместе с ними отменного варенья, а также — приготовленное из местной птицы, но по специальному немецкому рецепту жаркое. На это Любка отвечала, что, в общем-то, такая трапеза была бы ей приятна, но она всё-таки боится нападения партизан, и уточняла, смогут ли немцы обеспечить ей достойную охрану. Те отвечали, что, конечно же смогут, а Любка уточняла, сколько в городе солдат, сколько ещё ожидается к прибытию, какие именно части и по каким дорогам они идут.
Офицеры легко выбалтывали то, что им было известно, потому что эта юркая девушка не вызывала в них никаких опасений. Ну, а то, что она такая недотрога — даже и распаляло их, потому что они были уверены, что всё это искусная игра, и что эта девица останется с ними до конца.
Но они очень ошибались. Только эта девица шла с ними, и вдруг… со стороны раздался негромкий, и как бы смущённый окрик:
— Люба!
И эта белокурая девушка остановилась, оглянулась…
Она увидела Васю Левашова, с которым вместе училась в Ворошиловградской школе подготовки партизан и подпольщиков. Он стоял неподалёку от тополя и смотрел, казалось, прямо в её душу своими проникновенными, умными глазами.
И тогда, в одно мгновенья Люба вся просияла — душевный, яркий свет хлынул и голубых очей её, и из каждого плавного и стремительно движения её ладного тела. Это было такое искреннее, такое огромное преображение, что, казалось — вот хлынул фонтан сияющего счастья.
И те немецкие офицеры, которые до этого сопровождали Любку, сколь ни были они отуплены войной, всё же поняли, что девушка эта совсем не такая простая, как им казалось вначале, и что они про неё ничего не знают.
А Любка Шевцова, уподобившись лёгкому порыву ветерка, в которым голубыми просветами в небо сияли её очи, подскочила к Васе Левашову, и крепко его обняла, говоря с тем искренним, ласковым чувством, которое от неё никогда не слышали немецкие офицеры:
— Вася… Васенька… ну вот и увиделись наконец-то. А я ведь так по тебе соскучилась!
И после такого признания уже никаких сомнений в Любкиной искренности у Васи Левашова не осталось.
Ему казалось даже и не важным уже, каким именно образом Любка попала в Краснодон; главное — она перед ним всю душу свою раскрыла, и Левашов видел, какая у неё чистая и ясная душа.
А что касается двух немецких офицеров, то они остановились поблизости, и смотрели на Любку со смешанным чувством изумления и раздражения. И тот, который был высоким и часто улыбался, произнёс на ломанном русском:
— Фроляйн поидёт с нам? Си?
— Нет — не си! — выкрикнула Любка, и топнула своей изящной, украшенной лакированной синей туфелькой ножкой.
И, когда она обернулась к офицерам, то в её глазах выразилось такое глубокое презрение и такое могучее властное чувство, что те отдёрнулись, повернулись, и быстро пошли прочь. Они не оглядывались, они не смотрели даже друг на друга. Они сами себе не решались признаться, что они сильно, до дрожи в коленях боялись этой изящной девушки, за которой совсем недавно увивались.
А Люба вновь смотрела своими сияющими, нежными и чистыми глазами прямо в лицо Васи Левашова — смотрела, не отрываясь, и говорила:
— Вася, я тебя очень-очень рада видеть! Знал бы ты, как я соскучилась по своим, родным, милым лицам. Знал бы ты, как опротивело общение с этими гадами. Вот взяла бы автомат и перестреляла всех их! А тут ты… Вася… счастье то какое…
Тут рядом раздалось покашливание, и Любка, всё внимание которой до этого было обращено на Василия Левашова, резко обернулась. И в глазах её было выражение такого вызова, будто она готова сразиться именно в эту минуту за своё счастье со всем миром. И окажись рядом хоть сам фюрер, в окружении головорезов, так она бы и на этих головорезов набросилась, а потом бы и фюреру в глотку вцепилась.
Но рядом стоял Витя Третьякевич. И Любка опять просияла. Она бросилась к нему на шею, приговаривая:
— Витя… какой же сегодня замечательный день!
И она быстро провела своей тёплой, мягкой ладонью по его щеке, а в другую щёку тоже быстро, но с искренним чувством поцеловала его.
И вот они втроём пошли в сторону дома Любки Шевцовой, и по дороге она рассказывала им всё про себя. Ведь так мало было людей, с которыми она могла бы поделиться правдой…
Действительно, Любу Шевцову оставили для подпольной деятельности в городе Ворошиловграде.
17 июля, когда немецкие войска вошли в город, Люба встретила, сидя на кухоньке, в ничем неприметной квартире, куда её подселили прямо перед оккупацией, не объясняя хозяевам квартиры, кем она является. И уже сама Любка говорила хозяевам то, что она говорила всем, кроме товарищей по подполью: она артистка, умеет петь и танцевать, но у неё временно нет жилья. В отношении же Советской власти, она либо отмалчивалась, когда её спрашивали гражданские; либо же истово ругалась — это, в том случае, если подобные вопросы задавал кто-нибудь из немцев.
Любка должна была собирать всевозможную информацию о вражьем войске, а потом относить на явочную квартиру, где поселились мало ей знакомые люди.
К сожалению, явочная квартира была раскрыта, и сама Любка едва не была схвачена устроенной там засадой. Ей пришлось проявить всё свое артистическое мастерство, чтобы убедить гестаповцев, что она, во-первых, перепутала подъезды, а во-вторых — ненавидит Советскую власть. Вот про ненависть то она говорила с таким чувством, что невозможно было не поверить в её искренность. Правда, ненависть она испытывала именно к этому гестаповцу, который арестовал её товарищей по подполью.
Итак, Любка была выпущена, но она не знала, что делать дальше. Она пыталась выйти на руководство Ворошиловградского подполья, но это руководство было так тщательно законспирировано, что Любке этого не удалось.
И Любка Шевцова решила возвращаться в Краснодон. Там был её дом, там жила её мать (а её отец, как и многие другие отцы, ещё в начале войны ушёл на фронт), но, главное, там оставались её школьные товарищи, мысли и чувства которых были схожи с мыслями и чувствами Любки.
И она вернулась в Краснодон.
Почти сразу же её вызвали в полицию где устроили стандартный допрос, который применялся ко многим и многим приходившим в Краснодон людям. Её не били, хотя, возможно, у полицаев и возникало такое желание. Но у них всё же не было права её бить, потому что она искусно изображала примерную, довольную новым порядком гражданку.
Бывшие поблизости полицаи бранились между собой; от них воняло чем-то едким, какой-то гнилью, а перед Любкой сидел скучный человек с измождённым, оплывшим лицом, который был одним из бессчётных следователей, и задавал Любке стандартные вопросы: кем она была до войны? Любка была учащейся. Вступала ли в комсомол? Нет — конечно; — и в голосе Любки прозвучало искреннее отвращение при слове «комсомол»; и уж, конечно, следователь рад был списать это отвращение именно на комсомол, а не на себя.
Но тут раздались звуки сильных ударов, и страшные вопли из соседнего помещения. Полицаи заметно оживились, засмеялись, и перешли в то помещение, на помощь палачам…
И Любка уже не могла играть свою роль так искренне. Она сидела, низко опустив голову, и сжав кулачки, а на вопросы следователя отвечала односложно, глуховатым голосом.
А звуки ударов, ругань, хохот полицаев и уже не вопли, а протяжные, страшные стенания истязуемого человека — всё ещё метались в душном воздухе.
Но следователь был даже доволен тем, какое впечатление этот, один из многих допросов, произвёл на бывшую советскую гражданку, Любовь Шевцову. И он отпустил её, совершенно уверившись в том, что она, устрашённая, никогда не будет выступать против советской власти.
Конечно, следователь ошибался. То насилие, свидетельницей которого стала Любка, побывав в полиции, только подстегнуло её к активной деятельности.
Она очень хотела выйти на подполье, и немедленно в это подполье влиться, чтобы выполнять самые опасные и ответственные разведочные занятия. Она наведывалась даже в дом к Васе Левашову, но он тогда ещё не вернулся в Краснодон. Она ходила на квартиры тех людей, которых знала как ответственных партийных работников. Но либо на этих квартирах стояли немцы, либо находила она тех партийных работников, которые вместе со своими семьями были согнаны в сарайчики или в летние кухни; но на осторожные Любкины расспросы они всегда отвечали, что и слыхом не слыхивали о подполье.
Конечно Любка видела листовки, которые появлялись на столбах. Листовки эти наскоро написанные ребячьей рукой, с частыми грамматическими и орфографическими ошибками, говорили о том, чем горела Любкина душа — о борьбе с оккупантами. И, когда она смотрела на эти листовки, то ей казалось, что она вроде бы и узнаёт почерк, но всё же не могла вспомнить, где именно его видела.
А, как-то раз, поздним вечером, уже в неположенное для мирных граждан время, она шла через район Шанхай к своему дому. Её мог попытаться задержать какой-нибудь полицай, но Люба не боялась полицаев, она знала, что начнёт с неподдельной яростью браниться на них, и выкрикивать, что она подруга какого-нибудь важного немецкого офицера, и даже имя этого негодяя назвала бы. И в результате полицаи, испугавшись, что могут навлечь на себя гнев даже стали бы простить у неё прощения, но Любка не простила бы их, потому что их нельзя было простить, а пошла бы дальше. Так случалось уже несколько раз и Любка даже приноровилась к подобным стычкам.
Но в тот раз, возвращаясь по Краснодонскому району Шанхай, она, пусть и издали, увидела паренька, который подскочил к столбу и тут же отбежал, оставив белый прямоугольник листовки.
Любка очень хотела позвать этого паренька, но не могла, потому что где-то поблизости, по соседней улочке проходил полицейский патруль. И она бесшумной, лёгкой ланью побежала вслед за этим пареньком.
А он обернулся, и в сумерках смог разглядеть только, что за ним бежит кто-то. И он подумал, что это полицай. Юркнул в сторону, перескочил через плетень…
Очень ловкой и быстрой была Любка, но паренёк оказался посметливее её, и смог скрыться. И, через несколько минут, запыхавшаяся Шевцова остановилась возле какого-то сарая, и прошептала, едва не плача:
— Ну где же вы, родненькие мои? Ведь это я, Любка…
Вот о чём рассказала Люба Вите Третьякевичу и Василию Левашову, пока шли они по улице к её дому.
Остановились возле самой калитки, и там Любка сказала:
— …Как же я вас ждала, ребята! Пока, не имея возможности вступить в организацию, общалась с оккупантами. И много у меня сведений накопилось. Э-эх, вот поделиться бы этими сведениями!
— Поделишься, Люба, обязательно поделишься, — мягко улыбнувшись, заверил её Витя Третьякевич.
— Так зайдёте ко мне? — спросила Люба. — У нас сейчас на постое никого нет. Так что разогрею вам чаю…
— Зайдём, — согласился Вася Левашов.
А Витя Третьякевич ответил:
— Да, ты, Вася, действительно зайди к Любе, а я сейчас пойду.
— Что же ты так, Витя? — спросила Шевцова.
— Вот нашёл я тебя, Люба, а скольких ещё не нашёл? И разве же можно терять время, тогда как враги времени не теряют?
Люба вспомнила тот свой визит в полицию, когда из соседнего помещения доносились вопли истязуемого человека, и ответила:
— Нет. Нельзя.
— Вот и хорошо, Люба, раз ты понимаешь. Пока что ничего не делай, но знай, что скоро у тебя появятся задания.
— Да уж поскорее бы!
— До встречи, Люба.
— Буду тебя очень ждать, Витя.
И после этого Виктор Третьякевич отправился к Ване Земнухову, которого знал ещё до войны как активного комсомольца, и с которым был в дружеских отношениях.