Половина дома Кудрявцевых, где временно жили Третьякевичи выходила окнами на улицу, и сидевший за столом Витя мог видеть вновь и вновь проходившую там вражью солдатню.
Так как в эти сентябрьские дни погода стояла ещё весьма жаркой, Витя вынужден был держать форточку открытой, и обрывки ненавистной речи, выкрики команды, топот сапог, а иногда и развязный хохот полицаев долетали до него, терзали его — полня новой ненавистью к врагам, и любовью к прежней, мирной жизни.
Задумчивый, сидел Витя за столом и смотрел на улицу. Его спина была выпрямлена в струнку, а ноздри подрагивали. Глаза его пламенели.
Перед ним на столе лежала одна из многочисленных, написанных им за последнее время листовок. Начиналась она словами: «Смерть немецким оккупантам!»
И Витя так охвачен был своими чувствами, что даже и не услышал того, как скрипнула за его спиной дверь. (правда, и скрипнула она очень тихо) Не услышал он и шагов, которые медленно к нему приближались.
Но потом почувствовал возле самого своего уха дыхание. Тогда стремительным движением ладонью прикрыл написанную листовку, и обернулся.
Оказывается, подошла его мама Анна Иосифовна. Её глаза были полны слёз. И тогда Виктор спросил:
— Что случилось, мама?
Анна Иосифовна ответила, тихо:
— А ведь я видела то, что ты написал?
— Видела… — вздохнул Витя. — Ну, что ж. Значит плохой из меня конспиратор. Дальше постараюсь быть более осторожным; и это не потому, что особо хочу от тебя скрытничать… Просто, чем меньшее число будет об этой моей деятельности знать, тем лучше.
— И не страшно тебе, сынок? Ведь схватить могут.
— Как я уже сказал — дальше осторожнее буду.
— И о чём ты только думаешь! — не успокаивалась Анна Иосифовна. — Немцы постоянно заходят к соседу, могут и к нам заглянуть.
Да — действительно, в расположенный на соседней стороне улицы дом частенько заходили немцы, и полицаи. Делали они это по долгу своей службы — во время обходов. В том доме жила семья евреев, и этой семье строжайше запрещено было покидать приделы города до особого распоряжения. Что это за распоряжение, никто и не знал.
Витя уже заходил в этот дом, и осторожно заводил осторожный разговор с главой семейства, касательно того, что лучше бы им всё-таки постараться скрыться, так как нацисты к евреям совершенно нетерпимы, и приводил известные ему многочисленные примеры массового истребления евреев в ходе текущей войны. Но и глава семья и его супруга и их малолетние дети слишком уже запуганы были постоянными угрозами, касательно того, что если они сделают хотя бы один недозволительный шаг, то будет им «пуф-пуф!».
В общем, не послушали они Виктора, который предлагал им временно укрыться в погребе одного из своих товарищей…
А теперь Третьякевич-младший сложил в аккуратную стопку написанные листовки, убрал их в ящик стола, и сказал:
— Мама. Сейчас молодёжь в Германию вербуют, надо убеждать не ехать…
Вечером того же дня к Вите зашли два паренька. Готовившая на кухоньке ужин Анна Иосифовна прильнула ухом к двери, и услышала негромкие голоса:
— Ну что, готов?
— Да.
— Тогда выходим…
Анна Иосифовна едва успела вернуться на прежнее место, а Витя заглянул на кухоньку, и вымолвил:
— Мама, я скоро вернусь.
Через несколько часов уставший, но довольный тем, что листовки были распространены, Витя возвращался к родному дому. Вспоминал, что одну листовку, положили даже на крыльце того здания, где размещалось гестапо. Это уж было чистым мальчишеством: ведь всё равно листовку первым заметит ни гражданское лицо, а какой-нибудь немецкий чин или полицай. Но ребята сделали это затем, чтобы показать врагам — вот мы есть, мы действуем прямо под вашим носом и совсем вас не боимся.
…Итак, Витя возвращался к дому, где расположилась их семья и думал о том, что сегодня напишет ещё несколько листовок, а потом уляжется спать (а об ужине он даже и подзабыл).
Но оказалось, что все окна соседского дома распахнуты настежь, и из них выплёскивается на тёмную улицу электрический свет. Изнутри дома доносились громкие голоса. И всё это было удивительно потому, что жившие там евреи вообще старались не включать свет, чтобы не привлекать к себе внимания…
Дверь еврейского распахнулась, поток электрического света едва не попал на Витю, но он всё-таки успел перескочить через забор, и оказался во дворе дома Кудрявцевых.
В заборе имелась трещина и, прильнув к ней, Витя мог наблюдать за улицей.
На крыльцо соседского дома вышел низкий немец в чёрном плаще, и потянулся. При этом его кости издали такой треск, будто это был не живой человек, а Кощей, который вот-вот развалится.
Следом за ним выскочил ещё один немецкий фашист — этот был неимоверно длинным и сухим, так что вышедший первым казался в сравнении с этой дылдой сущим карликом.
Тем не менее, «дылда» так увивалась перед «карликом», что не оставалось никакого сомнения, кто у них главный. Вот «карлик» заговорил таким неприятным голосом, будто он постоянно собирался начать кашлять. И Витя, который до войны посещал курсы немецкого языка, понял, о чём говорит этот низкорослый нацист:
— И почему такой беспорядок? Почему в таком хорошем доме до сих проживала семья грязных евреев?
Дылда отвечал:
— Извините, господин следователь. До сих пор не можем найти порядок в канцелярии…
— Неужели вы не знаете, какое значение придаёт фюрер уничтожению еврейской грязи?
— Да. Конечно. Извините.
— Надеюсь, в дальнейшем вы будете более расторопны.
— Да. Так точно, — вытянулся, испуганно глядя на карлика дылда, и тут же, глянув через раскрытую дверь в дом, произнёс. — Ведут. Не угодно ли вам будет посторониться?
Карлик отшатнулся в сторону, и, выглядывая из-за спины дылды, наблюдал за тем, как мимо них полицаи проводят еврейскую семью.
Витя смотрел на морды полицаев и они вызывали в нём омерзение. Видно было, что они только что учинили насилие, и весьма довольны этим насилием, и хотят ещё больше насилия, потому что только распалялись; и им предстояло утомиться и заснуть только через несколько часов, за которые они должны были совершить ещё много преступлений против Жизни.
Евреи, которых они вели, были связаны за руки. Их шеи сильно стягивали толстые верёвки, так что они едва могли дышать. Отца семейства уже сильно избили, и он шёл, покачиваясь. Девочка, которую несла на руках мама, из-за недостатка воздуха потеряла сознание; и хотя мама пыталась ей помочь — полицаи ей этого не давали — постоянно, потешаясь, били и пинали её.
Еврейскую семью повели к грузовой машине, которая стояла чуть в стороне по улице.
Тогда глава семейства нашёл в себе силы спросить:
— Куда вы нас повезёте?
Один из полицаев ответил громко:
— В санаторий!
Но еврей уже понимал, куда их собираются везти. Он остановился, и из последних сил заговорил, что всё это противозаконно, что им должны, по крайней мере, представить какие-то обвинения, а не казнить так вот, по какой-то безумной прихоти.
Тогда полицай, который руководил этим отрядом — по виду матёрый уголовник, резко обернулся и спросил страшным голосом:
— Обвинения нужны? Вот!
И несколько раз с силой ударил еврея по лицу и в живот. В довершение он ударил связанного человека ногой в пах. По тому, как засверкали пьяные, свиные глазки уголовника, было видно, что он получил некоторое удовлетворение.
Застонавшего, окровавленного человека схватили за ноги и потащили к грузовику. Его супруга уже едва ли что-нибудь понимала, и безропотно шла следом. Вскоре двигатель грузовика заверещал и машина уехала.
А на крыльце соседского дома рядом с карликом и дылдой вырисовывались ещё два здоровых солдафона из войск СС из автоматами наперевес. Это были охранники.
И карлик сказал им вполне добродушным и даже интеллигентным тоном:
— Держите ухо в остро. Мы ещё не истребили всех коммунистов в этом городе и они представляют определенную угрозу.
Итак этот карлик — немецкий следователь, и его помощник — дылда ушли в дом. Один из охранников остался стоять на крыльце, ну а второй — начал прохаживаться вокруг дома.
Всё это видел Витя Третьякевич, а потом он вернулся в дом Кудрявцевых.
Он уже собирался незамеченным проскользнуть в свою комнату, но, конечно же, его ждала мама.
— Сынок, ну наконец-то…
Витя низко опустил голову, и прошептал невнятно:
— Мама, я всё-таки спать пойду…
— Но сначала всё-таки покушай. Ведь нельзя же голодному спать ложиться.
— Извини, мама, но я совсем не хочу есть… Я… я лучше всё-таки спать пойду.
И в его голосе было что-то такое, что заставило Анну Иосифовну подойди. Витя хотел отвернуть голову, но всё же мама заметила, что в его глазах блещут слёзы.
— Что же случилось, сынок.
— Мама… мама… семью евреев из соседнего дома — их казнили… У меня нет слов, мама… мне так горько…
— Сыночек, какие страшные времена настали, — вздохнула Анна Иосифовна, и смахнула слезу, которая появилась на его реснице. — А ты ещё по улицам в такое неположенное время шастаешь. Разве же можно?
— Можно, мама, можно. Ради того, чтобы такое остановить всё можно. И тот кто жизни своей пожалеет, кто пыток испугается — тот просто трус мама. Это терпеть никак нельзя. Жить и видеть это невозможно…
Из соседней горенки выглянул разбуженный ставшими чрезмерно громкими голосами отец — Иосиф Кузьмич. Он сказал:
— Ну что ты, мать, сыну перечишь? Разве же не говорили мы о том, что все его дела — правильные дела. А дома его держать — преступление.
— Будто не твой сын, — вздохнула Анна Иосифовна. — Но ведь всё-таки поосторожней надо…
По лицу видно было, что сильные чувства охватили Виктора. Он произнёс:
— Мама, но сейчас ведь и думать так преступно! Каждое чувство, каждый шаг, всё-всё должно быть направлено на уничтожение этой мерзости. Ведь то, что там происходит… — он махнул рукой куда-то в сторону улицы. — Это падение назад, в темнейшие века инквизиции, в то время, когда торжествовала грубая, звериная сила и самые низменные, недостойный Человека чувства. И разве же можно жалеть отдать свою жизнь, чтобы только остановить это? Скажи, мама. Скажи?
— Нет, Витенька, нет, — покачала головой Анна Иосифовна, а по её щекам, на которых уже залегли морщинки старости покатились частые слёзы.
А Витя говорил негромко, но голос его дрожал и словно сердце пульсировал:
— Ведь вы знаете, нашей любимейшей школьной книгой была «Как закалялась сталь» Николая Островского. Мы писали сочинения про Павку Корчагина, мы мечтали быть на него похожими; и вот теперь пришло время испытания: правду ли тогда писали или нет. Вы вспомните эти священные слова: «Самое дорогое у человека — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить её надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества». И если эти слова горят в душе, могут ли быть какие-то сомнения? Может ли быть какая-то сила, и какая-то боль, которая может вырвать из сердца самое главное… Любовь.
Наконец Витя прошёл к себе в комнату. Там уселся за столом, и некоторое время оставался недвижимый.
Зато в душе его ревели штормы. И думал он о том, как же важно среди всего этого пламенного и неистового, среди страшных по силе мстительных чувств сохранить в душе то изящное, творческое и духовное, что и составляло главный стержень жизни его и его товарищей.
Он прикрыл глаза, пытаясь вспомнить красоту и спокойствие родимой степи, но представилось перекошенная ненавистью морда полицая, который, сжав кулаки, надвигался на него и дыша спиртным перегаром, грязно ругался.
Тогда Витя раскрыл ящик стола и, покопавшись в нём некоторое время, достал старенькую школьную тетрадь по литературе.
Медленно перелистывал страницы, читал сделанные его, тогда ещё совсем детской рукой записи, и редкие исправления их учительницы Анна Ивановны Киреевой.
И постепенно пришли воспоминания о школьных днях. И все воспоминания были солнечными, наполненными жизнью и творчеством. Вспоминались хорошие друзья: Ваня Земнухов, Сергей Тюленин, Вася Левашов и другие…
А вот сочинение на тему «Осень в родной стороне». Написал его Витя в 1936 году, тогда ему было двенадцать лет. Назвал он свой рассказ «Сон», потому что поэтическое чувство осени наиболее выразительно явилось ему именно во сне:
«Мы ходили на экскурсию. Я так находился, что когда пришел домой, скорее поел и лег спать. Мне снился сон. Как будто я в лесу хожу один. Там темно, печально и страшно. Звери ушли на спячку, птицы улетели в теплые края. Букашки и те спрятались под корой. Только ветер воет, гнет деревья к земле. А желтые листья будто бы сыпятся с них, кружатся у меня над головой и жужжат. Я рассердился и стал их ловить, но они все куда-то исчезли. Только один листок летал-летал и упал мне прямо на шею, прилип. Да такой холодный-холодный. Я хотел его отодрать и проснулся. А мама моя гладит холодной рукой по шее и говорит: «Вставай, пора в школу собираться».
Витя несколько раз перечитал это своё сочинение, и тот давний детский сон предстал перед ним так ярко, будто только что привиделся. И у Вити потеплело на душе.
Тут вспомнился и ещё один случай, когда тогда же, в 36-ом году, он спас мальчика. Дело было у полотна железной дороги. Ехал паровоз, а ребёнок заигрался с солдатиками, которых расставил на рельсах. Вроде бы собирался их убрать, но не успел. Тогда Витя бросился наперерез, и в последнее мгновение оттолкнул мальчишку от слепой железной громадины.
Потом Витин поступок обсуждался в школе как подвиг, о нём написал в школьной стенгазете, и отметили приказом по школе. Его поздравляли… и сейчас почему-то вспоминалась сияющая, никогда неведомая дева, которая сказала:
— Витя, ты молодец…
Время уже давно миновало полночь, и Витя почувствовал, что всё-таки пора спать.
Он заснул сразу, и сон его был безмятежен и лёгок, как напоённый солнечными лучами ветерок.