Итак, в доме напротив Кудрявцевых поселился немецкий следователь. И по его приказу простые солдаты — румыны, сделали то, что делали во дворах тысячах других домов, где остановились более-менее значимые служители фюрера. Они порубили деревья, чтобы партизаны, которых эти начальники весьма побаивались, не подкрались незамеченными, и не сделали: «пуф-пуф».
И теперь ежедневно к крыльцу этого дома подъезжала чёрная, лакированная машина; из который выскакивал шофёр и, часто вытирая об брюки свои маленькие ладошки, ждал следователя.
Через некоторое время на крыльцо выходил немецкий следователь — этот человечек крошечного роста. Обычно он ещё что-то жевал, и так громко чавкал, что эти неприятные звуки долетали до Виктора, который сидел за столом в доме напротив, и писал очередную листовку.
Тогда юноша устремлял на фашистского следователя взгляд преисполненный такой ненавистью, что тот, хоть и не мог видеть Витю, вздрагивал, а иногда даже и давился. Затем, подняв плотный кожаный воротник своего чёрного одеяния к самому горлу, быстрым шагом передвигался к машине, где водитель подпрыгивал, и вытянув свою нелепую ручонку выкрикивал: «Хайл, Гитлер!». И лилипутский следователь отвечал каким-то пищащим, раздавленным: «Хайлем», и спешил поскорее запрыгнуть в поданную ему машину.
И Витя знал, что следователь едет на этой машине в тюрьме, где, может и не им собственноручно, но по его указанию, и на его глазах, подвергаются истязаниям те люди, которые были заподозрены новой властью в неблагонадёжности, или даже схвачены из-за причастия к подпольной деятельности.
А иногда следователь никуда не уезжал, а целый день оставался дома. Но в такие дни приезжали к нему какие-то адъютанты, и какие-то мрачные типы в гражданском, часто захаживали и полицаи, но последних в дом к следователю не пускали, потому что они были грязны. Полицаям приходилось стоять на крыльце, и им выносили разные поручения: кого арестовать, за кем установить слежку.
Следователь чувствовал, что партизаны близко, что его жизни грозит опасность, и усилил охрану украденного дома.
И вот в таких условиях Вите приходилось работать. Он писал всё новые листовки, призывая людей саботировать приказы немецкого командования, убеждал молодёжь не ехать в Германию, и вместе со своими товарищами распространял эти листовки по Ворошиловграду.
Витя только вышел из дома, когда его окрикнул стоявший возле дома следователя, немецкий солдат в форме СС. И хотя знавший немецкий язык Витя понял, что солдат приказывает ему остановиться, он сделал вид, что не понимает, да и вовсе не замечает звавшего его.
Ведь в кармане Витиного пиджака лежала очередная порция листовок…
Но вот солдат выругался, и нацелил своё ружьё на Витю. Тогда юноша всё-таки подошёл к нему.
Откормленный немец глядел на Витю злыми глазами и спрашивал:
— Ти есть партизан?
Витя отрицательно покачал головой.
Тогда фашист по-немецки скомандовал, чтобы Витя поднял руки. Юноша опять сделал вид, что не понимает. Тогда немец ударил его дулом автомата по локтю, и жестом показал, что Витя должен сделать.
И тогда Третьякевич всё-таки поднял руки.
Немец, бормоча ругательства, и часто сплёвывал, начал последовательно ощупывать Витину одежду.
Витя побледнел, сжал зубы, но всё же старался не выдать своего чрезмерного волнения.
Наконец фашист добрался до листовок, и резким движением выдернул их из Витиного кармана.
На Витином лбу выступила испарина. Но всё же он не издал ни одного могущего выдать его звука; хотя был уверен, что уже выдан собственной невнимательностью…
Фашист недоуменно перебирал эти листки, и один за другим бросал их в грязь (дорогу развезло после недавно прошедших дождей). Можно сказать, что тогда Вите повезло: этот обыскивавший его немец был назначен охранять дом следователя, и ему ещё не доводилось сталкиваться с подпольными листовками. А вот если бы он обратился к проходившему рядом полицаю, то полицай бы обрадовался, предчувствуя повышение по служебной лесенке, так как он сразу бы определил, что в их руки попал видный подпольщик, один из тех, кто распространял приводившие их в такую ярость листовки.
Но немецкий солдат решил, что это либо листы из ученических тетрадей, либо любовные послания к какой-либо девице. Он искал оружие стреляющее свинцом, а не оружие стреляющее словом; так как никогда не задумывался над тем, какой силой может обладать слово.
В общем, фашист был раздосадован. Он бросил листовки в грязь, и несколько раз прошёлся по ним своими кованными немецкими сапогами. И он начал отсчитывать Витю за то, что тот без дела расхаживает по улицам, тогда как давно должен был бы работать на благо великой нации (здесь, конечно же, имелась в виду Германия).
Затем он сильно толкнул Витю в спину, и посоветовал больше не попадаться ему на глаза.
Но Витя не мог не попадаться на глаза если не этому, так какому-нибудь другому фашисту, которые во множестве расхаживали возле дома следователя.
Родители так и не узнали об этом инциденте, но и без того они давно потеряли покой; и большая часть их чувств была поглощена волнением за своего младшего сына, который постоянно рисковал жизнью.
И вот подступил этот ярко-солнечный сентябрьский день. Но осеннее солнце уже не палило так иступлёно, как летом, и в воздухе чувствовалась приятнейшая, живительная прохлада. В такой денёк хотелось отправиться в странствия, увидеть красоты далёких земель.
А откуда-то с окраин Ворошиловграда доносилась стрельба. Возможно, там новые хозяева расстреливали неугодных им людей.
За столом сидели Иосиф Кузьмич, Анна Иосифовна и Виктор Третьякевич. Мама приготовила сильно жиденький суп, с лёгким мясным привкусом, что, в общем-то, было уже большой роскошью.
Мама рассказывала, что накануне поздно вечером, когда Витя в очередной раз «ушёл по делам», в дверь сильно забарабанили, а когда она открыла, то увидела полицая, который заорал, чтобы она дала дров. Мать ответила, что никаких дров нет. Полицай начал буянить, браниться; и только вышедший старший Кудрявцев унял врага чаркой самогона, до которого этот полицай, как и все остальные полицаи был большой охотник.
И Анна Иосифовна говорила:
— Ведь как этого полицая на пороге увидела, так почувствовала — остановиться сейчас сердце моё. Думала, скажет окаянный: схватили мы вашего сына, и вы собирайтесь.
Витя ничего не ел. Его задумчивый взгляд был устремлён поверх голов родителей.
Иосиф Кузьмич, глядя прямо на Витю, спросил:
— Ну и что нам дальше делать?
И тогда Витя ответил:
— А что если мы переедем в Краснодон, в свою хату, там нас все знают…
Конечно «все знают» — это сильно сказано.
Всё-таки в Краснодоне численность населения — несколько тысяч. Но то, что Виктора знали многие и многие хорошие парубки и девчата — это точно. Знали ещё со школы, где Виктор был секретарём комсомольской организации.
До войны он учился в краснодонской школе № 4 имени Ворошилова, и там ему удалось наладить работу кружков художественной самодеятельности, за что его ценили не только учителя, у которых Витя был одним из любимейших учеников, но и его сверстники, которые чувствовали в Викторе прирождённого руководителя.
И все дни, проведённые Витей в партизанском отряде, а потом и в Ворошиловграде он вспоминал своих краснодонских друзей и подруг: таких разных, но в то же таких схожих в ненависти к оккупантам.
И Витя помнил, как ещё до отъезда в ноябре прошлого года вместе с семьей Михаила в Ворошиловград, как рвались они на фронт, с каким страстным нетерпением жаждали пожертвовать всем, даже и жизнями своими ради победы.
Витя знал тех краснодонских товарищей гораздо лучше ворошиловградских — ведь и прожил он в Краснодоне гораздо дольше. И он понимал, он сердцем чувствовал, что они не могут сидеть просто так, ждать, не бороться.
Он был уверен, что они уже развернули там борьбу — пока он сражался в партизанском отряде, они сражались на улицах родного города. И только то было удивительным для Вити, что он до сих пор ничего не слышал об их подвигах.
В Ворошиловграде он был стиснут не только невыносимым соседством с немецким следователем, но и неуверенностью в некоторых товарищах, невозможностью сплотить их в целостную организацию. А в Краснодоне — Витя знал — такая организация либо уже существует, либо ему удастся создать её из своих старых друзей, в которых он был уверен так же, как в самом себе.
Мысли-мечты об этом занимали Витю уже некоторое время, и, сидя за столом, он просто подловил удобную минуту и высказал то, что накипело. И говорил он так убедительно, так проникновенно смотрел на своих родителей, что Иосиф Кузьмич сразу кивнул, и ответил:
— А ведь и правильно, сынок, говоришь. Переедем в нашу Краснодонскую хату… Быть может, там не так сердце терзаться будет.
— Хорошо, — улыбнулся Витя. — Но только сначала, позвольте, я туда один схожу. Разведаю, что там к чему…
И в тот же день Витя вышел в дорогу. Хотя он говорил, что ничего ему не надо, мама собрала ему в рюкзак кое-какие пожитки, а в посудину налила колодезной воды.
До окраины Ворошиловграда Витя прошёл, соблюдая конспирацию, то есть сильно прихрамывая. Со стороны он напоминал увечного, и никто к нему не привязался. Полицаи выискивали молодых да сильных.
Но вот оккупированный Ворошиловград остался позади, и Витя, распрямившись и прекратив хромать, вышел на шоссе, по которому можно было дойти до самого Краснодона.
Некоторое время ему не попадалось навстречу никакой вражьей техники; и только прошмыгнули пару раз туда и обратно легковушки, развозившие немецкое офицерье.
Постепенно настроение у Вити улучшалось. Он чувствовал в себе огромную энергию, и знал, что сможет направить эту энергию на благие дела. Погода была хорошая: со степи нёсся ароматный, прохладный ветерок, а по небу плыли сиреневые, быстрые облака.
Несколько часов Витя быстро шагал, и совсем не чувствовал усталости. Местность была холмистая — дорога то шла под горку, то дыбилась вверх, на очередной холм, за которым открывалось новое раздолье.
Между тем молодой, здоровый организм Вити напоминал о том, что неплохо бы и подкрепиться.
Помимо прочей еды, мама собрала ему и несколько картофелин, и Витя решил поджарить эти картофелины в углях; тем более и соль к ним имелась.
Он сошёл в прилегавшую к шоссе балку. Там присмотрел неплохое местечко возле давно упавшего и иссохшего дерева. Резво набрал дров, и развёл небольшой, но жаркий костерок. Вскоре и угольев набралось достаточно, чтобы уложить в них картофелины.
После того, как это было сделано, Витя улёгся на спину, и начал смотреть на небо. Настроение сделалось совсем уж благодушно-мечтательным, и он подумал: «А вот если бы не война, то сочинял бы стихи».
Картошка была готова. С помощью палочки Витя достал её из угольев, и уже начал перебрасывать, остужая, одну, самую аппетитную картофелину из ладони в ладонь, когда услышал мученический стон.
Воображение тут же нарисовало картину: по шоссе немцы гонят военнопленных. Те идут измождённые долгой дорогой, избитые, голодные. И вот Витя выскакивает из балки, и отдаёт им все свои немногочисленные пожитки.
Юноша одной рукой сгрёб раскиданную в траве картошку, а другой поднял рюкзак, в котором находилась вся оставшаяся еда, и бросился вверх. Выскочил на шоссе, огляделся, и… никого не увидел…
Он сделал шаг назад, и только тут заметил, что на самой обочине лежит, свернувшись клубочком, маленькая девочка. Именно девочка и стонала.
Витя подошёл к ней, и позвал:
— Эй…
Девочка вскочила, и вдруг издала страшный, ни с чем несравненный вопль. И столько в этом вопле было страдания, что Виктор вздрогнул, и отступил на шаг.
— Подожди… не бойся… я тебе ничего плохого не сделаю… У меня есть еда… Ты хочешь есть?
Девочка обернулась к нему, и Витя перестал говорить что-либо. У девочки не было глаз, и вся поверхность её лица была покрыта глубокими, уже гноящимися ожогами.
Девочка больше не кричала, но безмолвная, бросилась бежать.
Какое-то время Витя оторопело глядел ей вслед, а потом вдруг осознал, что уже не сможет её догнать.
Испечённые картофелины выпали из его рук, а он даже и не заметил этого. И вот он пошёл дальше. Сильно прижимал к груди мешок, в котором ещё оставалась еда. Но и этого не замечал Витя.
И он думал: «Дети то за что страдают? Ведь у детей нет ещё ни государств, ни войск, ничего, кроме светлых снов. Так за что же они, невинные, страдают? Ведь они ещё и пожить не успели!»
И несколько раз он вздрагивал, и останавливался, потому что ему грезилось, будто ветер доносит до него стон девочки. Он оглядывался, но видел только безлюдную степь…
…Наступила ночь.
Витя сошёл с шоссе, и не разводя костра, улёгся на траве.
Облака уплыли, над степью было совсем черно, а высоко в небесах сияло так много звёзд, что можно было на них любоваться и любоваться.
Витя долго не мог заснуть, а всё смотрел вверх, и чувствовал — вот она вечность, и можно лишиться всего, и вытерпеть всё, лишь бы только не предать чувство этой вечности в своей душе.
Витя стоял на гребне длинного холма, по которому вытягивалось то шоссе, по которому он пришёл сюда из Ворошиловграда.
Дело было поздним вечером, и огромный, словно бы сплющенный под чудовищным прессом диск Солнца наполовину ушёл за возвышавшийся возле одной из шахт террикон. Эти терриконы, образованные выброшенной из шахт породой, возвышались выше копров, и днём, в ясную погоду, являли миру тёмно-голубой цвет. Но теперь и терриконы и копры отсвечивали тёмным багрянцем — цветом запекшейся крови.
А всё небо, от горизонта и до горизонта тоже являло образ крови. Только в небе кровь была совсем молодая — так и кипела свежей своей алостью.
С одной стороны от вытянутого холма лежал разбросанный по низинам и незначительным холмикам посёлок Первомайский, а с другой стороны Витя мог видеть город Краснодон.
Весь такой невысокий, с этими маленькими домиками, из которых едва ли не самой большой была школа имени Горького; с садами, которые, правда, значительно поредели, но всё же — родной, родной и ещё раз родной Краснодон.
Долго стоял Витя на холме, и думал: «Ну, вот я и вернулся к тебе…», а потом услышал крик. Этот крик взвился с какой-то маленькой улочки, и быстро пронзив тишину, кольнул и Витю.
Он не мог разобрать, что там кричали, но по злобной, наглой интонации, и по какой-то болезненной, пьяной напористости он определил, что кричат враги. А потом он увидел и фигурки, далеко-далеко — чёрными мурашами на залитом светом небесной крови улицах, спешили они куда-то.
Тогда Витя свернул с шоссе, и пошёл на эти улицы. Чувство было такое, будто он погружается в кровь…
Витя Третьякевич пошёл к своему другу Витьке Лукьянченко. Этот Лукьянченко был на три года младше Третьякевича, 1927 года рождения, но учился с ним в одной школе, и хорошо его знал, относился к Вите с большим уважением, ведь Третьякевич руководил школьными кружками и в воображении Лукьянченко Витя был едва ли не самым важным во всём Краснодоне человеком.
Третьякевич прошёл через маленький, прежде аккуратный, а теперь разорённый садик. Увидел плодовые деревья, которые были частью спилены, а частью и просто сломаны в середине ствола.
Несмотря на то, что время было ещё не таким уж поздним, и, насколько Витя знал, Лукьянченко в такое время ещё не ложился спать, всё же в домике была закрыта не только входная дверь, но и все ставни. Из дома не доносилось никаких звуков, так что Витя подумал: а не переехала ли семья Лукьянченко? Он уже начал подумывать, к кому из своих друзей теперь направиться, и одновременно стучал в закрытую ставню в Витькиной комнате.
И вдруг ставня распахнулась да так быстро, что Витя Третьякевич едва успел отскочить. Прямо на него глядел, приподнявшийся из-за стола Витька Лукьянченко. На столе горела лучина, но вся комнатка за Витькина спиной была погружена в такую черноту, будто бы кто-то насыпал туда спрессованного угля.
А перед Витькой лежали листовки, которые он тщательно переписывал своим совсем ещё детским подчерком с одного образца.
И тогда Витя Третьякевич сказал:
— Вот, теперь вижу, что не ошибся. Вы, мои друзья, правильным делом занимаетесь.
Он говорил так, потому что был уверен, что раз уж Витька Лукьянченко переписывает листовки, так и все остальные непременно должны быть участниками борьбы.
Третьякевич улыбался, — также улыбался, с обожанием глядя на своего старшего товарища, Витька Лукьянченко.
И Лукьянченко сказал:
— У меня здесь в ставнях специальная дощечка, которую можно отодвигать и следить за тем, что на улице делается. Как стук раздался я, честно говоря, трухнул малость. Думал, может опять немцы на постой наведались, а то и полицаи с обыском. Собрался уже листы под половицу прятать… У меня, знаешь, одна половица отодвигается, а под ней — тайник…
Витя Третьякевич улыбнулся, и произнёс:
— Ну у тебя кажется весь дом из тайников состоит.
— Ага! — самодовольно ухмыльнулся Витька Лукьянченко, который действительно устроил у себя в доме несколько тайников, и очень ими гордился.
А затем Лукьянченко сказал:
— Но как же я обрадовался, когда тебя увидел! Вот кого нам не хватало: Вити Третьякевича. С тобой мы так дело поставим, что прогоним этих гадов из нашего города…
Тут взгляд Лукьянченко метнулся по прилегавшей к его доме улочке, и он прошептал:
— А ну-ка, Витя, давай сюда. Да поскорее.
И Третьякевич даже не оглядываясь перемахнул через подоконник, а Витька Лукьянченко захлопнул ставни.
Теперь только стоявшая на столе лучина давала свет. Вокруг неё был наиболее яркий круг света, дальше пульсировал круг больший по размерам, но менее яркий, и в этом круге видны были написанные Витькой Лукьянченко листовки.
Витя Третьякевич примкнул к небольшому отверстию на ставнях, и следил за улицей. И он увидел двух полицаев, которые быстро шли, но потом неожиданно останавливались, делали резкие движения, и опять шли дальше. Эти существа казались болезненными вкраплениями в окружающий их тихий вечер.
Но вот наконец полицаи прошли. Тогда Витя Третьякевич уселся на стул возле стола, а Лукьянченко уселся на свою низенькую кроватку.
И Витя спросил:
— Ну, как тут у вас?
Лукьянченко сделал такое порывистое движение, будто собирался куда-то бежать, и ответил возбуждённо:
— У нас здесь такие дела…
— А Серёжа Тюленин? — спросил Витя.
Это было имя юноши, которого Витя Третьякевич хорошо знал не только по школе, но и потому, что их дома располагались рядом.
— Тюленин у нас герой… Он такие дела устроил… Он… он…
— Ну. Не томи! Он жив здоров?
— Давай я лучше тебе всё по порядку расскажу. Здесь очень интересная история выйдет.
— Я согласен, — кивнул Третьякевич.
И вот Витька Лукьянченко начал рассказывать…