Елена Георгиевна — жена одно из товарищей Филиппа Петровича Лютикова по его агитационной антиоккупационной работе в механических мастерских, Даниила Сергеевича Выставкина не спала всю ту страшную ночь на 29 сентября 1942 года.
Она не спала потому что её супруг, сказав, что задержится на работе, не возвращался до самого утра. Он задерживался и прежде, но всегда приходил, по крайней мере, до сумерек, а тут уже ночь чёрная на землю навалилась, а его всё не было и не было.
Это была та же самая ночь, когда Витя Петров в селе Большой Суходол выходил во двор своего дома, и слышал в вое ветра величественные голоса невидимых ему людей.
И Елена Георгиевна, которая тоже не спала, а выбегала во двор, и стояла там, и, не зная уж что и думать, ждала своего супруга — она тоже слышала эти, вплетённые в ветер голоса. Ей слышалось пение, которое возносилось к самым небесам; и от этого пения сердце её сжималось, а по коже бежали мурашки и из глаз слёзы катились.
И она, простирая руки к тому незримому, что плыло пред нею в этой осенней, непроглядной мгле, шептала:
— Родненькие мои. Кто же? Где же вы? — и, словно опомнившись, звала уже только мужа своего. — Данила, где ты?..
Долго так стояла во дворе Елена Георгиевна, а затем — возвращалась в дом. Там сидела перед свечой, которая, высвечивая небольшой, трепетный овал света, горела на столе.
Слёзы застилали глаза Елены Георгиевны, и думала она о том, в какое же страшное время довелось им жить…
А ветер всё выл за окнами, и возле самого порога. И всё слышались в его порывах эти торжественные голоса. И вновь бежала на двор Елена Георгиевна, потому что казалось ей, что её супруг наконец-то возвращается…
Но он вернулся только к утру, когда серые проблески только ещё рождающегося дня высветили всё такую же тревожную и мятежную, гонимую ветром страну туч…
Он, бледный и измождённый пережитым духовным страданием, вошёл в сени, и уселся на ту лавку, на которой только что сидела Елена Георгиевна, которая теперь вскочила, и глядела на мужа с тем чувством безмерной и светлой любви, которое испытывала она к нему во дни юности, во дни первой их любви.
И она спросила, желая разделить его страдание, также как она делила с ним в прежние дни и счастье:
— Что случилось?
Даниил Сергеевич посмотрел на неё, и тут Елена Георгиевна увидела в его глазах слёзы. Тогда и в её, уже заплаканных глазах выступили слёзы.
А Даниил ответил:
— Нет Андрея… Закопали сегодня… Мерзавцы! Живым закопали в землю…
«Андреем» Даниил Выставкин назвал Андрея Андреевича Валько, который родился в 1886 году на Жиловском руднике Ворошиловградской области. С 16 лет на Юзовской шахте началась его трудовая деятельность, и там ему пришлось с лихвой хлебнуть всей горечи подневольного, рабского труда. И уже тогда родилась в нём, и день ото дня крепла ненависть к царскому самодержавию.
В 1912 году Валько призвали на службу в царскую армию. Три года прослужил он рядом в городе Николаеве. И вновь — это мрачное, грубое существование, в котором многие не видели просвета, и от этого спивались. Но Андрей видел спасение в коммунизме, и уже тогда готовился к дальнейшей борьбе.
После армии Валько вновь работал на шахтах; горным десятником — в Алчевске, и крепильщиком на Беляных копях. В марте 1917 года Андрей Андреевич вступает в коммунистическую партию, а с декабря 1918 уходит в ряды Рабоче-Крестьянской Красной армии. апреле 1920 года по ходатайству рабочего правления Белянских копей А. Валько был отозвал из армии и назначен председателем рудкома угольщиков, позже — начальником шахты № 2–4.
Когда Краснодон был оккупирован фашистами, они, в первую очередь, постарались восстановить разрушенные при отступлении Советской армии шахты. И здесь очень надеялись на помощь таких специалистов, как Андрей Валько.
Но, понаблюдав за ним, пришли к выводу, что Валько — это опаснейшая для нового режима личность; что его деятельность является подрывной, и что его необходимо уничтожить, как коммуниста, и как человека, возможно оставленного для подпольной работы.
И Андрей Андреевич Валько был арестован, но не казнён сразу, а препровождён в Краснодонскую тюрьму, где из него, также как и из других захваченных в те дни коммунистов пытались вытянуть сведения о всех остальных остававшихся в Краснодоне, неблагонадёжных для гитлеровцев людей.
И Валько, также как и отца Виктора Петрова, также как и остальных томившихся в тюрьме людей, день за днём и ночь за ночью подвергали страшным мученьям. Но ни от Андрея Андреевича, ни от иных узников палачи так ничего и не добились.
Многие из этих людей уже находились в бессознательном состоянии; некоторые, хоть и не теряли сознания, но не могли сами двигаться, потому что у них были поломаны руки и ноги. А некоторые, хоть и были ещё живы, не могли уже ни говорить, ни видеть, и их не смогли бы опознать даже и родственники. Это палачи постарались — ведь их зверства поощрялись, и им даже платили неплохое жалование, и сытно кормили.
Но к начальнику полиции Соликовскому пришло указание от немцев, в котором говорилось, что всех заключённых надо казнить, и казнить так, чтобы эта казнь прошла как назиданье для всех ненадёжных гражданских элементов…
Дежурный полицай шёл по коридору тюрьмы, и думал о том, что завтра у него выходной, и что он сможет целый день просидеть дома, и всё это время есть и пить. И такая перспектива нравилась ему — он ухмылялся и гремел ключами от камер, которые нёс в своей желтоватой, потной руке. Неожиданно его окрикнул другой полицай:
— Эй, Соликовский зовёт!
И дежурный полицай поёжился, потому что он, также как и иные полицаи, боялся Соликовского. Но, конечно же, он исполнил это приказание, и направился в кабинет к начальнику полиции.
Он остановился в затенённом коридоре, перед дверью, из-под которой на пол выбивался яркий световой прямоугольник.
И из-за двери раздался страшный, хриплый вопль его начальника, в которой обычные слова постоянно перемешивались с бранью:
— Эй, ну чего встал там?! Входи давай!!
И полицай вошёл. Невольно сморщившись и прикрыв глаза, от той чрезвычайно яркой электрической лампы, которая висела под потолком.
Казалось, что Соликовский специально привнёс в свой кабинет как можно больше света, но, всё равно, чёрные тени оставались в трещинах на стенах; чёрные пятна зияли в углах; и полицай испытал чувство мистического ужаса — ему показалось, что в каждой из этих бессчётных, словно бы напирающих своей вещественностью трещин, в каждом тёмном пятне сидит какое-то жуткое, чуждое жизни существо, и источает могильный холод.
Несмотря на то, что все окна были тщательно закрыты, несмотря на то, что в кабинете было нестерпимо душно, а в углу трещала белым пламенем печь-голландка — в кабинете у Соликовского было очень холодно. И этот холод пробирал изнутри, потому что снаружи всё-таки было жарко, и даже пот выступил на желтоватом, болезненном лице дежурного полицая. И ещё, несмотря на то, что кабинет был тщательно закупорен, в воздухе время от времени появлялись порывы леденистого ветра…
И дежурный полицай с ужасом глядел на своего начальника, а Соликовский отвечал ему взглядом своих маленьких, безумных глаз, где, под наружной буйной яростью скрывалась бесконечная пустота.
Не в силах выдержать этого болезненного взгляда, полицай перевёл взгляд на огромные, поросшие чёрным волосом кулаки Соликовского.
И вот Соликовский поднял одну из своих рук и схватил уже измятый лист бумаги, на которым был специально переведённый для него текст немецкого послания.
И Соликовский спросил таким тоном, будто собирался, в случае неверного ответа, наброситься и забить до смерти дежурного полицая:
— Ты знаешь, что здесь пишут?
И полицай испуганно покачал головой, потому что он действительно не мог знать, что писали Соликовскому немцы.
Соликовский резко вскочил из-за стола, и показался полицаю каким-то чудовищным великаном. Мало того, что рост у Соликовского был действительно очень большим, так в этом ярко-освещённом кабинете ещё какие-то незримые силы искажали пропорции и придавали Соликовскому черты совершенно фантастические и чудовищные.
И когда Соликовский начал надвигаться на дежурного полицая, то тот, влипнув спиною в дверь, подумал, что сейчас он будет убит, а, стало быть, не сможет на следующий день ни есть, ни пить. Но полицай был, как кролик удавом, заворожен безумным взглядом начальника и не смел хотя бы пошевелиться.
И в самом деле Соликовский испытывал чувства самые мрачные. Дело в том, что ему хотелось, чтобы не было у него никаких начальников: не только от Советской, но и от фашисткой власти. А хотелось бы ему, чтобы было такое государство, как город Краснодон, полностью изолированное от остальной вселенной, где он, Соликовский, был бы полноправным и единственным, бессмертным властелином. И он бы вершил всё, что ему вздумается над каждым из составляющих этого, его мира. Верно служащие ему трепетали бы при одном его имени, и получали бы кое-какие подачки, а всякие противники испытывали бы чудовищные мученья, столь долго, пока бы они не были бы сломлены.
И Соликовский даже не имел ничего против таких противников. Они были необходимы ему, специально для того, чтобы хватать их, терзать, ломать их тела и души и, добившись подчинения, уничтожать. В нём жила патологическая страсть садиста измываться над людьми; и чем больше он совершал насилий, тем больше эта страсть разгоралась; и тот день, когда он не избил кого-нибудь, казался ему уже днём мерзким, впустую проведённым.
И вот поступил этот приказ от немецкого командования о том, что заключённые должны быть казнены. Они, изуродованные, но не сломленные уходили от Соликовского в смерть, а он так и не добился от них подчинения! И от этого он испытывал ярость…
Вот он надвинулся на дежурного полицая, и, дыша спиртным перегаром, вскрикнул:
— Требуют, чтобы заключённых казнили!
Он смотрел на этого подчиненного ему полицая, и, если бы увидел хотя бы самый незначительный признак неподчинения, то ударил бы его по лицу и, возможно, этим ударом выбил бы ему часть зубов.
Но полицай смотрел на него с таким угодническим выражением, и так испуганно пролепетал:
— Как вам будет угодно, так и сделаем…
Что Соликовский не ударил его, а прохрипел:
— Готовь заключённых к выходу. Сейчас поведём их в парк, там будем живыми закапывать…
И полицейский не удивился ни тому, что заключённых поведут ночью, ни тому, что их будут закапывать живыми. Теперь он глядел в глаза своего начальника с восторженным, собачьем выражением — радуясь тому, что он может услужить этой силе, и за это не будет бит.
И он уже повернулся, собираясь выходить, как Соликовский схватил его за плечо, и сильным рывком развернул к себе, шипя:
— Стой! Ты куда это собрался?!
— Исполнять ваше указание, — дрожащим голосом ответил полицай.
— А я тебе разрешал уходить?! Говори, я разрешал тебе уходить?! Отвечай живо!
Полицай покачал головой, и ответил:
— Нет.
— Так я же тебя… — Соликовский вцепился в локоть полицая с такой силой, что тот застонал. — Слушай: я тебе сказал, выводить из камер! Проверить вот по этому списку. А того гада, ну бывшего заведующего продовольственного треста, который мне на прошлом допросе в лицо плюнул, приведи ко мне. Я на последок с ним ещё пообщаюсь; и Мельникова кликни — он мне в расправе поможет.
Полицай задрожал, и пролепетал:
— Извините, но тому заведующему на прошлом допросе череп проломили; он и без руки…
— Так что ж из того?!
— Не удастся его сейчас в сознание привести…
— Так приведи хоть кого-нибудь! Я их заставлю подчиняться! Понял?!
— Да-да. Конечно же.
— Так иди же скорее!
И Соликовский пинками вытолкал этого полицая из своего кабинета.
Глубокой ночью, в стонущей ветром темноте, были выведены из тюрьмы тридцать два заключённых.
Их посадили в крытую грузовую машину, и повезли в сторону городского парка. Но машина так и не доела до парка, потому что-то та аллея, по которому их должны были провести к месту казни, совершенно не была освещена, и водитель боялся попасть в какую-нибудь рытвину.
Тогда заключенным приказали выходить из грузовика…
Не все из них могли идти; и тех, которых уже не слушались ноги, или у кого уже не было ног, поддерживали или несли их товарищи, которые тоже были истерзаны палачами, но всё ещё сохранили способность двигаться.
Они медленно шли, окружённые пьяными полицаями, которые высвечивали светом электрических фонариков их, едва прикрытые обрывками одежды, окровавленные тела.
Иногда из разбитых уст вырывался тихий стон; но ни разу, за всё долгое время этого пути, ни один из этих истерзанных людей не взмолился о пощаде, хотя они уже и знали, что их ждёт.
Но все они, проведшие в этой страшной тюрьме многие дни, уже примирились с тем, что их ждёт казнь. Они боролись с врагами на допросах: боролись своим к ним призрением, вот и теперь они чувствовали своё духовное превосходство, и свою духовную общность…
К месту казни сопровождали их и Соликовский и Захаров, и оба, по такому случаю, были больше обычного пьяны; от них, впрочем как и от остальных полицаев, разило самогоном.
Захарова так и вовсе качало из стороны в сторону; иногда он останавливался, взмахивал руками и выкрикивал всякие пошлости. Что касается Соликовского, то он, как более крепкий, шёл почти не качаясь, но был более обычного оживлён, и перебегал от начала конвоируемой колоны к её концу, и обратно…
Парк имени Комсомола, в который они вошли, был засажен не так уж и давно, силами Краснодонских рабочих и школьников, но деревья росли быстро; и теперь уже шумели своими таинственными кронами над головами.
И каждому из полицаев сделалось жутко; им мнилось, что весь этот парк заполнен партизанам; им даже и чудились эти страшные партизаны, в глазах которых сверкал неистовый пламень мщения…
Стало жутко и Соликовскому. Он дико захрипел, вытаращил свои безумные глаза, выхватил револьвер, и несколько раз выстрелил в темноту. Но ничего в этой, наполненной воем ветра темноте не изменилось. Всё так же выл ветер, и всё так же шуршали, плывущие в небе тяжёлые тучи.
И многие из полицаев-конвоиров думали, что мало они всё-таки выпили самогона, потому что, если бы они притупили своё сознание больше то, возможно, не так страшна была бы та незримая сила, которая окружала их.
Но вот они вышли к ущелью, которую выкопали в земле ещё до оккупации, для укрытия в нём машин. Возле ущелья ещё возвышался ров из вскопанной земли.
По указанию Соликовского, два полицая подошли к заключённым. Один из полицаев начал связывать этой проволокой руки казнимых, а другой, здоровый — удерживал их, и, если они пытались сопротивляться, то сильно их бил. И вскоре все заключённые были связанны между собой этой длинной проволокой. Пинками и зуботычинами полицаи загнали их наверх земляного рва.
Тут Соликовский крикнул:
— Стрелять в них не будем. Землей закопаем. Пусть медленно задыхаются…
И он с жадностью уставился в лица заключённых, желая увидеть в них следы смятения, раскаяния или мольбы о пощаде; но эти, хоть и изувеченные лица, показались ему величественными. А эти люди, стоящие на вершине земляного рва, и возвышающиеся над ним, привыкшему смотреть на людей сверху вниз — они показались ему настоящими великанами. Тогда Соликовский зажмурился, отвернулся, и пьяно икнул.
А Захаров, который был так пьян, что практически ничего не сознавал, заорал из всех сил:
— Начинай! Закапывай их!
Но вопль Захарова был поглощён в шуме сильного ветрового порыва. И этот величественный шум был столь силён, что весь окружающий их тёмный мир рушится. Стенали, роняющие листья деревья; и вихри этих листьев летели в лица полицаев, так что им приходилось отплёвываться.
Но всё же кто-то из полицаев услышал крик Захарова, и передал его дальше. И вот появились несколько полицаев, которые принесли специально лопаты для себя, и для соучастников в своём преступлении.
Соликовский заорал на заключённых:
— Прыгать вниз! Падать в ущелье! Жи-во!
И вот тогда что-то дрогнуло в лице Андрея Валько, и этому обрадовался Соликовский, и уставился на него с жадностью, ожидая, что Андрей Андреевич начнёт молить о сохранении жизни.
Но не о своей жизни беспокоился Валько. А посмотрел он на единственную среди всех казнимых женщину, руки которой были сломаны, а правая грудь вырезана, но которая всё же могла ещё стоять прямо. Это была Евгения Саранча, привезённая в Краснодонскую тюрьму из посёлка Изварино, где в первые дни оккупации были арестованы оставшиеся для подпольной борьбы товарищи, в том числе и брат Евгении Геннадий, и её отец Тихон Николаевич.
И Андрей Валько проговорил, с лютой ненавистью глядя прямо в глаза Соликовского:
— Да как же может таких извергов как вы земля носить? Да неужели вы думаете, что всё честное человечество вам властвовать дозволит?
И он бросился на Соликовского, который стоял совсем рядом от него, и с такой силой толкнул его, что Соликовский не устоял на ногах, но покачнулся и рухнул своим тяжеленным телом под ноги стоявших внизу полицаев.
Кто-то из полицаев хотел помочь ему подняться, но Соликовский ударил по вытянутой к нему руке, вскочил на ноги, выхватил из кармана большой ржавый нож, и, подскочив к Андрею Валько, ударил его этим ножом в живот.
Валько не застонал, — он всё так же прямо смотрел в глаза Соликовского и, возвышаясь над ним на краю вала, казался начальнику полицию настоящим великаном. Тогда Соликовский вырвал из живота Андрея Андреевича нож, и закричал:
— Давай, засыпай их!
Полицаи засуетились. Они подбегали к связанным людям и с силой били им в лица и в грудь прикладами винтовок и лопатами. Некоторые начали падать в это ущелье, и, так как все были связаны одной проволокой — увлекали за собой и остальных.
Тогда один из заключённых, собравшись с силами, проговорил торжественно, так что все его слышали:
— Ну, товарищи, в этот час последний не будем духом падать, а запоём наш «Интернационал»; ибо всё равно победа будет за нами, и если уж не мы, так наши дети будут жить в светлом, счастливом мире!
Этим человеком был Петр Зимин — начальник пятого участка шахты № 12. Ударник производства, имя которого до войны гремело в Краснодоне и на страницах газеты «Социалистическая родина».
И он первым запел «Интернационал», а остальные товарищи подхватили эти прекрасные строки: «Вставай проклятьем заклеймённый, весь мир рабочих и рабов!»
Это пение вплеталось в вой ветра, и шумная природа не поглощала эти голоса, а поддерживала и возносила к самому небу так что, казалось уже весь мир знал о их величии.
Пьяный Захаров прислонился спиной к дереву, но ему почудилось, будто дерево хватает его, и Захаров отдёрнулся, пошатнулся, едва удержался на ногах, и вдруг заголосил дурным, истеричным, наполовину бабьим голосом:
— Почему до сих пор не исполнили приказание?!
К нему обернулся полицай, и доложил:
— Мы их уже покидали в ущелье!
— Так почему же они ещё поют?! — взвыл Захаров. — Скорее закапывайте их!
И сам, движимый пьяным порывом, выхватил из рук стоявшего поблизости полицая лопату, и, взбежав на ров, спешно начал засыпать тела людей, которые смогли там внизу подняться. И они стояли там, гордо распремив плечи, и пели свою величественную песню.
Захарову невыносимо было пение; он шипел и хрипел, он извивался, и, наконец, задрожав от ужаса, отбросил лопату, и отбежал назад, в темноту. Но ему и там было жутко, потому что ему чудилось, будто весь парк тянется к нему тысячами мстительных партизанских рук.
И он опять закричал:
— А ну — ко мне! Охранять меня! Живо!
И несколько полицаев подбежали к нему, и встали по бокам от Захарова.
Тем временем, Соликовский тоже бесился. Пение заключенных выводило его из себя. Он носился у подножья земляного вала, и беспрерывно орал матом на полицаев, чтобы они побыстрее закапывали казнимых. Но неистовые вопли Соликовского совершенно тонули в вое ветра, а «Интернационал» звучал всё сильнее.
Нет — это было совершенно невыносимо для Соликовского! Такое неподчинение, такое презрение к нему! И вот он выхватил револьвер, и, взбежал на вал к тому месту, откуда пение, как ему казалось, доносилось особенно сильно. Он оттолкнул сопевшего там полицая, и несколько раз, не целясь стрельнул вниз — туда, где стояли люди.
Но ту же пение с новой силой вознеслось уже в другом месте, и Соликовский отступил; он пошёл в сторону, и оттуда продолжил кричать, отдавая полицаям всё те же указания, чтобы они работал побыстрее.
Несмотря на то, что полицаев было много, им пришлось усиленно работать целый час, и только после этого глубокое ущелье оказалось засыпанным землей. Полицаи принялись ходить и прыгать по этому, вздыбившемуся бугром месту, и делали это довольно-таки долго.
И всё это видел Даниил Сергеевич Выставкин, который поздно вечером возвращался с данному ему Лютиковым задания по вывешиванию листовок, и издали увидел колонну, которая из тюрьмы направлялась в сторону парка.
Он незамеченным пробрался за ними, а затем наблюдал за всем происходящим. В наиболее драматические моменты слёзы застилали его глаза, а когда хор поющих «Интернационал» голосов стал таким сильным, что, казалось, заполнил собой весь мир, то и Даниил Сергеевич присоединился к этим голосам…
Вот палачи закопали ущелье, но пение не исчезало — теперь оно звучало в ветре, оно ниспадало с небес, и оно поднималось из земли, которая шевелилась и дышала под их ногами.
Полицаям было страшно, они всё ожидали нападения неведомой силы. А Соликовский отдал распоряжение одной группе полицаев оставаться в парке и охранять это место.
После этого все полицаи, кроме оставленных охранников, покинули место казни.
Направился к своему дому и Даниил Сергеевич Выставкин, который был бледен, и который испытывал физическое и духовное страдание от того, что ему довелось видеть.
Но Выставкин знал, что теперь он будет бороться с вражьей нечистью с удесятерённой силой. Знал он, что точно так же будут бороться и его товарищи.