Глава 39 Новый год

И вот наступила эта, всегда чудесная, новогодняя ночь. В ночь эту не намечалось никаких выступлений в клубе имени Горького; и «Молодая гвардия» не собиралась устраивать никаких нападений на оккупантов.

К сожалению для многих, наиболее горячих участников «Молодой гвардии», пришлось отложить нападение на немецкий дирекцион, и уничтожение должных там собраться по случаю праздника Соликовского, Захарова, Кулешова и прочей полицейской и немецко-оккупационной мрази. Операцию эту пришлось отложить по указанию работавшего в области партизанского командования, связь с которыми молодогвардейцы поддерживали с помощью сестёр Иванцовых.

Конечно и Витя Третьякевич был опечален. Ведь план нападения на врагов был разработан лично им, с участием Вани Земнухова и Серёжки Тюленина, и вот теперь приходилось это дело откладывать. И хотя поговаривали, что нападение всё же будет произведено в ближайшие дни, какое-то щемящее, горестное чувство в сердце подсказывало Виктору, что больше такого случая никогда не представиться…

Но всё же неизъяснимое разумом, разлитое в воздухе новогоднее волшебство сделало так, что печаль Витина хоть и не пропала совсем, но стала светлой и романтичной…

В эти дни немцы и полицаи что-то заподозрили, и уже несколько раз наведывались в клуб Горького с инспекционными проверками. Проверяли разные помещения, и только по случайности не заметили мешки с новогодними подарками. И решено было часть мешков перепрятать в самую отдалённую коморку в том же клубе, а те мешки, которые там не помещались, разнести по домам. И один из мешков Витя отнёс к себе домой.

* * *

Пушистые тёмные нависли над Краснодоном. Время от времени ниспадали оттуда сцепленные из снежинок, мягкие вуали. Потеплело, хотя и потепление это было относительным — температура удерживалась где-то около десяти ниже нуля.

В эту ночь наступления нового, 1943 года, по одной из маленьких Краснодонских улочек шли Витя Третьякевич и Аня Сопова. Витя провожал свою подругу до её дома. Дорога, по которой они шли, была окружена высокими сугробами, и оказалась настолько узкой, что Витя и Аня, взявшись за руки, задевали боками и сугробы и друг друга.

Но им было очень хорошо вместе. В эти мгновенья их не волновали ни оккупанты, с их законами, запрещающими выходить в такое время; ни даже то, что они были голодны; так как голодала и немецкая армия, а уж рацион простых граждан приближался к рациону заключённых в лагеря уничтожения…

Ясно и светло было на душе у Вити; ну а уж Анин так и сиял добротой и душевным изящество. Глядя на неё, можно было подумать, что и нет никакой войны, а живёт она в золотом веке человечества, в самом раю.

Они шли в молчании, в чудесном, так желанном их душами безмолвии. Простые люди, если и отмечали Новый год, то делали это тихо; ну а полицаи набились в занятые ими домами, и буянили там, но поблизости от Ани и Вити не было таких домов; и казалось им, что весь мир погрузился в чудеснейший, волшебный мир…

Они уже подошли к дому Соповых, когда Витя, остановился и, объяв своими сильными руками, две маленькие Анины ладошки, посмотрел прямо в её задушевные, тёплые очи. И вот что сказал Витя:

— Сегодня у меня был чудесный сон. Я очень хорошо его запомнил. В том сне, гулял я по парку. Дело было летом. Пышные деревья возносились к синему небу. Золотом и изумрудами сияли залитые небесным светом ветви. Словно солнечные королевства сияли маленькие полянки. И были в том парке аллеи: длинные и прекрасные в своей необъятной величественности. Дорога, по которой я медленно шёл, круто спускалась к родниковому ручью, одно прохладное дыхание которого полностью удаляло жажду, и придавало сил. Я любовался и любовался на этот парк, и чувствовал в себе огромнейшее чувство любви; и думал: «Как же прекрасен мир! Как же прекрасна жизнь!».

— Но ведь и я тоже самое чувствовала, — произнесла Аня Сопова.

Ну а Витя продолжал своим вдохновенным, полным горячей энергии голосом:

— Но сон продолжался, и я понял, что этот, гуляющий по дивному парку человек — это не совсем я, но мой потомок. Тот человек, он живёт в будущем мире, и он не совсем мой сын. То есть, он совершенно точно не мой потомок по узам родства, но он мой духовный сын; он — моё продолжение. И вот тогда я ещё раз почувствовал: как же прекрасно, как важно то, за что мы сражаемся. Это видение будущего мира придало мне огромных духовных сил; и, думаю, в труднейшие минуты жизни, из этих солнечных видений; из воспоминания о тех светлейших слезах, которые я чувствовал в том парке своего сна; а также и о этих вот мгновениях, когда мы вместе я буду черпать новые и новые силы…

— Но ведь всё будет хорошо, — шепнула Аня Сопова.

— Да. Всё будет хорошо. Но впереди нас ждут испытания, и в твоих глазах я вижу предчувствие этих испытаний…

Тогда и Витя и Аня почувствовали такое странное, двойственное чувство. С одной стороны, и он и она чувствовали, что они должны вот сейчас крепко поцеловаться, и что этот первый поцелуй устами должен быть долгим-долгим. Но в то же время, они сердцами чувствовали, что это их мистическое единение должно произойти уже потом… После всех испытаний, которые они чувствовали в своих душах…

И поэтому Аня, объяв Витю за шею, быстро поцеловала его в щёку; так поцеловала бы она своего брата, но в душе своей она чувствовала Витю мужем своим. И Витя тоже поцеловал её в щёки, и, глубоко дыша от сильного волнения и сильной нежности к ней и ко всему миру, сказал:

— Прощай…

И Аня ответила:

— Прощай…

Витя уже повернулся, и пошёл по заснеженной улице, но Аня вдруг бросилась за ним, обогнала, и повисла на шее, страстно и крепко целуя в щёки, в губы, прямо в нос. И она шептала, дыша своим тёплым ароматом:

— Витенька… к чёрту эти предзнаменования… я люблю тебя… очень-очень люблю… не в будущем, не в ином мире, а прямо вот здесь, в эту минуту… И жизнь люблю, и тебя; Витенька, Витенька… Ничто нас не разлучит — даже и могила.

И Витя отвечал поцелуями на её поцелуи. Он смеялся и плакал, счастьем и гармонией сияли его очи…

…Уже очень поздно вернулся Витя в свою мазанку. И его мама спрашивала плачущим от постоянного волнения голосом:

— Что в вашем клубе готовится?

А Витя ответил:

— Ничего не готовится. Я пошёл спать.

И он прошёл в свою комнатку, но не лёг сразу спать, а стал перебирать открытки, которые ему подарила молодогвардейка Лина Самошина. Дело в том, что эта девушка ещё до войны собрала солидную коллекцию открыток с репродукциями великих художников мира. Но некоторые репродукции повторялись по два или даже по три раза. Часть из них Лина отдала Стёпе Сафонову, с которым не только дружила, но к которому чувствовала пробуждающееся чувство любви. А другую часть повторных репродукций Лина отдала их комиссару Вите Третьякевичу, которого глубоко уважала. И вот теперь Витя внимательно разглядывал эти полотна.

Последней лежала репродукция «Охотники на снегу» Брейгеля. Виктор особенно долго разглядывал это творение великого нидерландского живописца. И вот стало ему казаться, что образ окружённого холмами и горами средневекового городка, сливается с образом окружённого терриконами Краснодона, и с образом ещё какого-то будущего города. И каждый из этих, присутствующих одновременно в Витиной душе городов был одинаково прекрасен; и присутствие зла ничего не значило, потому что зло не имело никакой власти над тихим спокойствием природы…

А потом он почувствовал, что засыпает, прошёл к своей кровати, и, только лёг на неё, так и заснул. Глубоким и безмятежным был Витин сон; виделось ему будто идёт сквозь времена года, среди парков, среди гор, среди романтичных городов рука об руку со своей вечной Возлюбленной.

* * *

Ни Витя Третьякевич, ни Женя Мошков не знали, что Митрофан Пузырёв был схвачен и доставлен в полиции. И, если бы у них спросил о том инциденте с вывалившимися из санок сигарами то они вспомнили бы об этом, но вспомнили, как о незначительном эпизоде, так как эти дни были наполнены событиями гораздо более, в их разумении, значимыми.

А, между тем, Соликовский, Захаров и Кулешов понимали, что попавший к ним ребёнок владеет информацией, которая поможет уничтожит подполье, за которым они так долго гонялись. И поэтому они направляли все силы, чтобы сломить его сопротивление.

Мальчишке не давали ни есть, ни пить; его избивали не только ежедневно, но и ежечасно. Митрофан, в разодранной, окровавленной одежде, с чудовищно распухшим лицом уже мало был похож на самого себя, но продолжал отвечать палачам, что сигареты были найдены им на снегу…

И Новогоднюю ночь Соликовский не пошёл домой, где за богато убранным награбленными продуктами столом, его дожидались жена и дочь, но остался в тюрьме. Он так привык уже к этому страшному зданию, где он ежедневно избивал и мучил людей, что ему и Новый год хотелось встретить в своём рабочем кабинете.

На столе были расставлены кушанья — в основном из принесённых родственникам для заключённых. И в кабинете Соликовского запах крови перемешался с приятными ароматами от этих кушаний. Соликовский жадно наполнял свою утробу едой, и обильно запивал это самогоном. Время от времени его вымученные глаза затуманивались от ярости, которая в последнее время приходила к нему всё чаще просто так, без всякой причины, просто по привычке.

Вот он выпил полный стакан самогона, треснул своим пудовым кулаком по столу, выругался матом, и заорал:

— Пузырёва давай!

Спустя минуту в его кабинет втащили окровавленного, едва держащегося на ногах мальчика со ввалившимся живот. От запаха еды у Митрофана ещё больше закружилась голова, и он молитвенно зашептал:

— Кушать… пожалуйста… дайте покушать…

Соликовский начал его бить: сначала кулаками; затем, повалив на пол, ногами. Наконец, вздёрнув его окровавленного и почти бесчувственного за шкирку, подтащил к столу, и заорал:

— Есть хочешь?! Говори — кто тебе дал сигареты…

Мальчик молчал. И вновь Соликовский его бил, и вновь тащил к столу, и орал на него.

И, наконец, Пузырёв, уже не понимая, ни где он находится, ни что за люди его окружают, но только желая избавиться от этой страшной, беспрерывной боли, прошептал:

— Управители клуба…

— Какого клуба?! — заорал, сотрясая его Соликовский. — Ну?! Клуба Горького?! Да?!

Пузырёв едва заметно кивнул. Соликовский обратился к одному из помогавших ему при экзекуции полицаев:

— Кто у нас этим клубом управляет. Ну, живо?!

— Третьякевич и Мошков, — выпалил полицай.

— Ну вот, чтобы они завтра же были доставлены в мой кабинет! — торжественно проорал Соликовский.

Тогда другой полицай, подрагивая от страха, спросил:

— А с этим что делать? — и кивнул на мальчика, который без всякого движения лежал в луже собственной крови.

— В камеру бросить! Завтра на очной ставке с этими мерзавцами понадобится, — усмехнулся Соликовский.

Тогда полицай побледнел больше прежнего, и совсем тихо вымолвил:

— Но, смею заметить, что он сейчас в таком состоянии, что может раньше времени кончится. Не лучше ли отдать его на руки матери: она все эти дни возле тюрьмы околачивается.

— Не рассуждать! — заорал Соликовский, который не любил, чтобы ему перечили, но тут же добавил. — Впрочем, мать схватить, и кинуть в камеру к этому щенку. Пускай, выхаживает его…

Полицаи утащили почти мёртвого мальчика, и Соликовский, чрезвычайно довольный собой, продолжил пиршество. Руками, с которых невозможно было смыть кровь, хватал он еду, и всё запихивал её в свою огромную, смрадную и ненасытную утробу. Время от времени он рыгал и издавал другие неприличные звуки. Ещё чаще обрывки матерной ругани, которая заменяла его мысли, вырывались из его глотки.

Наконец, он поднялся, и проорал, зная, что его кто-нибудь да услышит, и исполнит приказание:

— Жене сказать, что я занят. Приду только завтра к вечеру.

Кабинет задрожал от его тяжеленной поступи. Соликовский отдёрнул занавеску, и повалился на громадный, специально под него сделанный и уже сильно засаленный лежак…

Вскоре раскаты болезненного храпа Соликовского наполнили его кабинет, в котором так и не выключали свет. Электрический свет слепил, но не в силах был разогнать тёмные кровяные пятна, которые каждый день вновь и вновь выступили на стенах, на полу и даже на потолке его кабинета…

* * *

Вот и наступил новый 1943 год. Рано проснулись Витины родители Анна Иосифовна и Иосиф Кузьмич. Но, зная, что Витя сам недавно заснул — решили его пока что не будить, а дать хорошенько выспаться. И вот они разошлись по своим делам: Иосиф Кузьмич отправился в балку, на склонах которой в снегу можно было откопать в снегу хворост, столь необходимый в эти студёные дни. Ну а Анна Иосифовна отправилась на базар, надеясь прикупить там хоть что-нибудь, так как в продовольственном отношении положение их семьи складывалось самое мрачное…

А Витя безмятежно спал, и видел свой светлейший сон, в котором шёл вместе со своей возлюбленной сквозь времена и пространства…

Но резкими, дисгармоничными ударами был этот сон разрушен. Приподнялся Витя на своей кровати и понял, что стучат полицаи — только они могли стучать с такой невыносимой, наглой громкостью… А вот уже и голоса их хрипловатые раздались:

— Открывайте! Вы чего там?! Открывайте или дверь высадим!..

Витя вскочил с кровати, стремительно натянул брюки и бросился к окну. Там осторожно приподнял занавеску и выглянул. Во дворе, притаптывая снег, стояли, полицаи…

Первый день наступившего года выдался ясным, шибко морозным. Алое свечение восходящего солнца охватывало плавные снеговые увалы; и грубые, перекошенные физиономии полицаев, один из которых стоял прямо напротив окна, и тупо глядел на занавеску, но Виктора не видел. Среди полицаев выделялся Захаров, который был беспросветно пьян уже в течении нескольких суток. Сейчас он больше других полицаев суетился, матерился, то стучал своим широким кулаком в дверь; то начинал отдавать какие-то распоряжения, но тут же забывал их, и вновь начинал колошматить руками и ногами в дверь.

Виктор отошёл от окна, и подумал: «Сейчас, главное, сохранять спокойствие. Но я вынужден предположить, что им известно о моём причастности в подполье. Раз они так сюда ломятся, то будет обыск. Конечно, найдут мешок с подарками, но это ещё не есть стопроцентная улика против меня. Это можно списать на уголовное дело. Но могут найти и заготовки листовок. Вот их и нужно уничтожить в первую очередь».

И Витя, больше не обращая внимания, на стук в дверь и на пьяные вопли Захарова, спешно развёл в печи огонь, и начал сжигать те листовки, которые хранились в его столе…

Он наблюдал, как горят листовки, и одевался, понимая, что его в любом случае поведут в полицию. Так он надел кожаную тужурку, варежки, штаны с меховой прокладкой и валенки. Теперь он был готов был идти по морозу, но не открывал дверь, потому что ещё не все листовки прогорели…

Тем временем подошла к родному домику Анна Иосифовна. И первое, что она увидела это сани, возле которых стоял полицай с автоматов. Ну а в самих санях сидел связанный по рукам и ногам Женя Мошков.

Женю арестовали прямо в клубе имени Горького, куда он пришёл рано утром. При тщательном обыске нашли часть немецких мешков с подарками. Тут же поехали в дом к Мошковым, где был найден ещё один мешок.

Затем полицейская подвода направилась в Шанхай, к Третьякевичам. Но по дороге на пути случайно попался Витька Лукьянченко. Он как раз спешил к Тюленину, чтобы получить новые распоряжение. Увидев в подводе связанного Мошкова, Лукьянченко сильно побледнел, и инстинктивно отдёрнулся в сторону. И только потому что у полицаев трещали с похмелья головы, они не заметили подозрительного поведения Лукьянченко. Ну а Женя Мошков выразительно посмотрел на своего соратника, и этим взглядом словно бы сказал: «Тут, видишь, какое дело. И дальше уж сам думай, что делать».

И Лукьянченко окольными, узенькими и извилистыми улочками со всех сил понёсся к Серёжке Тюленину.

А теперь Женя Мошков, на лице которого уже появилось несколько синяков и ссадин, сидел в телеге и глядел печальными глазами на Анну Иосифовну, которая бросилась к нему, говоря жалостливо:

— Что, Женечка… Что они с тобой сделали, сынок…

Тут полицай грубо толкнул старую женщину, и заорал на неё:

— А ну, старая, иди открывай; или дверь выломаем…

И оказалось, что Захоров, в сопровождении ещё двух полицаев, уже пошёл к квартальному, у которого имелись ключи от всех расположенных в этой части Шанхая мазанок…

Но Анна Иосифовна хорошо понимала, что раз Витя не открывает, то есть на это веские причины. И поэтому она не открывала дверь до тех пор, пока не появился безумно ухмыляющийся, и покачивающийся Захаров. В руке своей Захаров нёс связку ключей, а за ним поспешал, заискивающе глядя на своего начальника квартальный — это был старый, похожий на белобородого козла дед с отсутствующим выражением узких глазок.

И только Анна Иосифовна достала свои ключи, и раскрыла дверь.

Большая часть полицаев зашла в избу, несколько остались караулить на улице.

Посреди горницы стоял Виктор. Выражение его лица было торжественным и бесстрашным. За её спиной в печи тлели угольки — всё, что осталось от листовок. Не глядя на полицаев, Витя обратился к Анне Иосифовне:

— Мама, они тебе ничего не сделали?

Анна Иосифовна бросилась к нему, крепко обняла, и проговорила:

— Я то что? А вот за тебя у меня сердце болит.

— Не волнуйся за меня, мама, — спокойным, мужественным голосом молвил Витя.

Тем временем, полицаи ворошили вещи Виктора, а также и вообще — весь домашний скарб Третьякевичей.

Захаров прохаживался от стены к стены, покачивался, и приговаривал:

— Так-так-так…

Вдруг с улицы — крик — и в хату ворвался немецкий солдат, который был послан арестовывать ребят, вместе с полицаями. В своей угловатой, и красной, словно клешня рака, руке этот солдат держал мешочек с патронами, которые он нашёл в примыкавшему к дому сарае.

Захаров тут же оживился, и крикнул на Виктора:

— Где автомат?

— У меня нет автомата, — ответил Витя.

— Вяжи его, — проворчал Захаров. — В полиции по другому запоёшь.

Витя оставался таким же спокойным, как и вначале этой сцены. Но Анна Иосифовна запричитала, и сын обратился к ней:

— Мама, я прошу тебя: будь спокойна; не терзай моё сердце понапрасну. Вот увидишь: я вернусь, и мы заживём также хорошо, как и прежде.

Захаров хмыкнул, покачал головой, но ничего не сказал — ему не хотелось слышать женских причитаний в этом узком, замкнутом пространстве, у него и без того болела голова.

Вскоре связанный Витя был выведен из избы, и брошен в те сани, где уже сидел Мошков. Но предварительно и ему и Жене, воткнули во рты кляпы, чтобы они раньше времени не переговаривались между собой…

* * *

Если бы Лукьянченко сразу застал Серёжку Тюленина дома, то, узнав о том, что полицаи направились к расположенной по-соседству хижине Третьякевичей, Серёжка предпринял бы какой-нибудь слишком поспешный, но характерный для его пылкой натуры поступок. Он бы мог, например, схватить автомат, который был припрятан у них на чердаке, и броситься выручать своих товарищей. И его бы не смутило, что он один, а полицаев больше дюжины; ведь он считал себя настоящим героем, и по-прежнему наивно считал, что в одиночку сможет разметать всю вражью армию.

Но когда запыхавшийся, сильно напряжённый Лукьянченко ворвался в мазанку Тюлениных, то оказалось, что Серёжки нет дома: он отлучился ненадолго, чтобы привести с железнодорожных путей угля…

Дома была Серёжкина мама Александра Васильевна — не молодая уже, но сильная телом и духом, боевая женщина. А из соседней горенки слышался голос Серёжкиной старшей сестры Фени, которая негромким, приятным голосом рассказывала маленькому своему сыночку Валерке волшебную сказку.

И Александра Васильева, только раз глянула на Лукьянченко, и сразу поняла, что случилось неладное. Она стремительно вскочила из-за стола, шагнула к щуплому Витьке и спросила:

— Неужто раскрыли вас?

Лукьянченко отступил к порогу, и оттуда молвил негромко:

— Всё хорошо… Вам не о чем волноваться…

— Садись, — повелительно кивнула на лавку Александра Васильевна. — Пока Серёжки нет, расскажешь мне всё.

— Я лучше на улице подожду! — воскликнул Лукьянченко, и выскочил во двор.

Там, не останавливаясь, прохаживался он из стороны в сторону. Иногда он нагибался, хватал рукой снег, и прижимал его к лицу, которое всё так и пылало от чрезмерного напряжения…

По улице раздался окрик, и рядом с домом Тюлениных проехала подвода, в которой гомонили полицаи, и сидели связанные Мошков и Третьякевич. А через несколько минут с другого переулочка появился везущий тяжело нагруженные углём санки Серёжка Тюленина. Его одухотворённое, мужественное лицо выражало такую глубокую мечтательность, что, казалось, Серёжка не идёт, но парит высоко-высоко над городом.

Но вот подбежал к Тюленину Лукьянченко, и поведал всё, что ему было известно. Преобразилось Серёжкино лицо; казалось, что теперь он испытывает сильное физическое страдание.

Вот он сделал порывистое движение к своему дому, но остановился, заскрежетал зубами, а потом вымолвил глуховатым голосом:

— Витю, комиссара нашего взяли; и Женю взяли. Они ребята такие надёжные — я им так же как себе доверяю. Не выдадут они! Но что ещё известно полиции? Чьи имена? Этого мы не знаем. И те товарищи, которые ещё не арестованы должны немедленно уходить из города Краснодона, а также и из посёлка Краснодон… В общем, надо немедленно всех предупредить. Наверное, ещё будет устроено последнее совещание штаба, но все должны быть готовы к отступлению. Витька, тебе я поручаю предупредить…

И Серёжка назвал имена тех молодогвардейцев, которых должен был предупредить Лукьянченко. Сам же Тюленин собрался бежать к Дадышеву, к Куликову и к другим участникам своей боевой группы, с тем, чтобы дать им соответствующие распоряжения…

Загрузка...