И вот наступила эта, всегда чудесная, новогодняя ночь. В ночь эту не намечалось никаких выступлений в клубе имени Горького; и «Молодая гвардия» не собиралась устраивать никаких нападений на оккупантов.
К сожалению для многих, наиболее горячих участников «Молодой гвардии», пришлось отложить нападение на немецкий дирекцион, и уничтожение должных там собраться по случаю праздника Соликовского, Захарова, Кулешова и прочей полицейской и немецко-оккупационной мрази. Операцию эту пришлось отложить по указанию работавшего в области партизанского командования, связь с которыми молодогвардейцы поддерживали с помощью сестёр Иванцовых.
Конечно и Витя Третьякевич был опечален. Ведь план нападения на врагов был разработан лично им, с участием Вани Земнухова и Серёжки Тюленина, и вот теперь приходилось это дело откладывать. И хотя поговаривали, что нападение всё же будет произведено в ближайшие дни, какое-то щемящее, горестное чувство в сердце подсказывало Виктору, что больше такого случая никогда не представиться…
Но всё же неизъяснимое разумом, разлитое в воздухе новогоднее волшебство сделало так, что печаль Витина хоть и не пропала совсем, но стала светлой и романтичной…
В эти дни немцы и полицаи что-то заподозрили, и уже несколько раз наведывались в клуб Горького с инспекционными проверками. Проверяли разные помещения, и только по случайности не заметили мешки с новогодними подарками. И решено было часть мешков перепрятать в самую отдалённую коморку в том же клубе, а те мешки, которые там не помещались, разнести по домам. И один из мешков Витя отнёс к себе домой.
Пушистые тёмные нависли над Краснодоном. Время от времени ниспадали оттуда сцепленные из снежинок, мягкие вуали. Потеплело, хотя и потепление это было относительным — температура удерживалась где-то около десяти ниже нуля.
В эту ночь наступления нового, 1943 года, по одной из маленьких Краснодонских улочек шли Витя Третьякевич и Аня Сопова. Витя провожал свою подругу до её дома. Дорога, по которой они шли, была окружена высокими сугробами, и оказалась настолько узкой, что Витя и Аня, взявшись за руки, задевали боками и сугробы и друг друга.
Но им было очень хорошо вместе. В эти мгновенья их не волновали ни оккупанты, с их законами, запрещающими выходить в такое время; ни даже то, что они были голодны; так как голодала и немецкая армия, а уж рацион простых граждан приближался к рациону заключённых в лагеря уничтожения…
Ясно и светло было на душе у Вити; ну а уж Анин так и сиял добротой и душевным изящество. Глядя на неё, можно было подумать, что и нет никакой войны, а живёт она в золотом веке человечества, в самом раю.
Они шли в молчании, в чудесном, так желанном их душами безмолвии. Простые люди, если и отмечали Новый год, то делали это тихо; ну а полицаи набились в занятые ими домами, и буянили там, но поблизости от Ани и Вити не было таких домов; и казалось им, что весь мир погрузился в чудеснейший, волшебный мир…
Они уже подошли к дому Соповых, когда Витя, остановился и, объяв своими сильными руками, две маленькие Анины ладошки, посмотрел прямо в её задушевные, тёплые очи. И вот что сказал Витя:
— Сегодня у меня был чудесный сон. Я очень хорошо его запомнил. В том сне, гулял я по парку. Дело было летом. Пышные деревья возносились к синему небу. Золотом и изумрудами сияли залитые небесным светом ветви. Словно солнечные королевства сияли маленькие полянки. И были в том парке аллеи: длинные и прекрасные в своей необъятной величественности. Дорога, по которой я медленно шёл, круто спускалась к родниковому ручью, одно прохладное дыхание которого полностью удаляло жажду, и придавало сил. Я любовался и любовался на этот парк, и чувствовал в себе огромнейшее чувство любви; и думал: «Как же прекрасен мир! Как же прекрасна жизнь!».
— Но ведь и я тоже самое чувствовала, — произнесла Аня Сопова.
Ну а Витя продолжал своим вдохновенным, полным горячей энергии голосом:
— Но сон продолжался, и я понял, что этот, гуляющий по дивному парку человек — это не совсем я, но мой потомок. Тот человек, он живёт в будущем мире, и он не совсем мой сын. То есть, он совершенно точно не мой потомок по узам родства, но он мой духовный сын; он — моё продолжение. И вот тогда я ещё раз почувствовал: как же прекрасно, как важно то, за что мы сражаемся. Это видение будущего мира придало мне огромных духовных сил; и, думаю, в труднейшие минуты жизни, из этих солнечных видений; из воспоминания о тех светлейших слезах, которые я чувствовал в том парке своего сна; а также и о этих вот мгновениях, когда мы вместе я буду черпать новые и новые силы…
— Но ведь всё будет хорошо, — шепнула Аня Сопова.
— Да. Всё будет хорошо. Но впереди нас ждут испытания, и в твоих глазах я вижу предчувствие этих испытаний…
Тогда и Витя и Аня почувствовали такое странное, двойственное чувство. С одной стороны, и он и она чувствовали, что они должны вот сейчас крепко поцеловаться, и что этот первый поцелуй устами должен быть долгим-долгим. Но в то же время, они сердцами чувствовали, что это их мистическое единение должно произойти уже потом… После всех испытаний, которые они чувствовали в своих душах…
И поэтому Аня, объяв Витю за шею, быстро поцеловала его в щёку; так поцеловала бы она своего брата, но в душе своей она чувствовала Витю мужем своим. И Витя тоже поцеловал её в щёки, и, глубоко дыша от сильного волнения и сильной нежности к ней и ко всему миру, сказал:
— Прощай…
И Аня ответила:
— Прощай…
Витя уже повернулся, и пошёл по заснеженной улице, но Аня вдруг бросилась за ним, обогнала, и повисла на шее, страстно и крепко целуя в щёки, в губы, прямо в нос. И она шептала, дыша своим тёплым ароматом:
— Витенька… к чёрту эти предзнаменования… я люблю тебя… очень-очень люблю… не в будущем, не в ином мире, а прямо вот здесь, в эту минуту… И жизнь люблю, и тебя; Витенька, Витенька… Ничто нас не разлучит — даже и могила.
И Витя отвечал поцелуями на её поцелуи. Он смеялся и плакал, счастьем и гармонией сияли его очи…
…Уже очень поздно вернулся Витя в свою мазанку. И его мама спрашивала плачущим от постоянного волнения голосом:
— Что в вашем клубе готовится?
А Витя ответил:
— Ничего не готовится. Я пошёл спать.
И он прошёл в свою комнатку, но не лёг сразу спать, а стал перебирать открытки, которые ему подарила молодогвардейка Лина Самошина. Дело в том, что эта девушка ещё до войны собрала солидную коллекцию открыток с репродукциями великих художников мира. Но некоторые репродукции повторялись по два или даже по три раза. Часть из них Лина отдала Стёпе Сафонову, с которым не только дружила, но к которому чувствовала пробуждающееся чувство любви. А другую часть повторных репродукций Лина отдала их комиссару Вите Третьякевичу, которого глубоко уважала. И вот теперь Витя внимательно разглядывал эти полотна.
Последней лежала репродукция «Охотники на снегу» Брейгеля. Виктор особенно долго разглядывал это творение великого нидерландского живописца. И вот стало ему казаться, что образ окружённого холмами и горами средневекового городка, сливается с образом окружённого терриконами Краснодона, и с образом ещё какого-то будущего города. И каждый из этих, присутствующих одновременно в Витиной душе городов был одинаково прекрасен; и присутствие зла ничего не значило, потому что зло не имело никакой власти над тихим спокойствием природы…
А потом он почувствовал, что засыпает, прошёл к своей кровати, и, только лёг на неё, так и заснул. Глубоким и безмятежным был Витин сон; виделось ему будто идёт сквозь времена года, среди парков, среди гор, среди романтичных городов рука об руку со своей вечной Возлюбленной.
Ни Витя Третьякевич, ни Женя Мошков не знали, что Митрофан Пузырёв был схвачен и доставлен в полиции. И, если бы у них спросил о том инциденте с вывалившимися из санок сигарами то они вспомнили бы об этом, но вспомнили, как о незначительном эпизоде, так как эти дни были наполнены событиями гораздо более, в их разумении, значимыми.
А, между тем, Соликовский, Захаров и Кулешов понимали, что попавший к ним ребёнок владеет информацией, которая поможет уничтожит подполье, за которым они так долго гонялись. И поэтому они направляли все силы, чтобы сломить его сопротивление.
Мальчишке не давали ни есть, ни пить; его избивали не только ежедневно, но и ежечасно. Митрофан, в разодранной, окровавленной одежде, с чудовищно распухшим лицом уже мало был похож на самого себя, но продолжал отвечать палачам, что сигареты были найдены им на снегу…
И Новогоднюю ночь Соликовский не пошёл домой, где за богато убранным награбленными продуктами столом, его дожидались жена и дочь, но остался в тюрьме. Он так привык уже к этому страшному зданию, где он ежедневно избивал и мучил людей, что ему и Новый год хотелось встретить в своём рабочем кабинете.
На столе были расставлены кушанья — в основном из принесённых родственникам для заключённых. И в кабинете Соликовского запах крови перемешался с приятными ароматами от этих кушаний. Соликовский жадно наполнял свою утробу едой, и обильно запивал это самогоном. Время от времени его вымученные глаза затуманивались от ярости, которая в последнее время приходила к нему всё чаще просто так, без всякой причины, просто по привычке.
Вот он выпил полный стакан самогона, треснул своим пудовым кулаком по столу, выругался матом, и заорал:
— Пузырёва давай!
Спустя минуту в его кабинет втащили окровавленного, едва держащегося на ногах мальчика со ввалившимся живот. От запаха еды у Митрофана ещё больше закружилась голова, и он молитвенно зашептал:
— Кушать… пожалуйста… дайте покушать…
Соликовский начал его бить: сначала кулаками; затем, повалив на пол, ногами. Наконец, вздёрнув его окровавленного и почти бесчувственного за шкирку, подтащил к столу, и заорал:
— Есть хочешь?! Говори — кто тебе дал сигареты…
Мальчик молчал. И вновь Соликовский его бил, и вновь тащил к столу, и орал на него.
И, наконец, Пузырёв, уже не понимая, ни где он находится, ни что за люди его окружают, но только желая избавиться от этой страшной, беспрерывной боли, прошептал:
— Управители клуба…
— Какого клуба?! — заорал, сотрясая его Соликовский. — Ну?! Клуба Горького?! Да?!
Пузырёв едва заметно кивнул. Соликовский обратился к одному из помогавших ему при экзекуции полицаев:
— Кто у нас этим клубом управляет. Ну, живо?!
— Третьякевич и Мошков, — выпалил полицай.
— Ну вот, чтобы они завтра же были доставлены в мой кабинет! — торжественно проорал Соликовский.
Тогда другой полицай, подрагивая от страха, спросил:
— А с этим что делать? — и кивнул на мальчика, который без всякого движения лежал в луже собственной крови.
— В камеру бросить! Завтра на очной ставке с этими мерзавцами понадобится, — усмехнулся Соликовский.
Тогда полицай побледнел больше прежнего, и совсем тихо вымолвил:
— Но, смею заметить, что он сейчас в таком состоянии, что может раньше времени кончится. Не лучше ли отдать его на руки матери: она все эти дни возле тюрьмы околачивается.
— Не рассуждать! — заорал Соликовский, который не любил, чтобы ему перечили, но тут же добавил. — Впрочем, мать схватить, и кинуть в камеру к этому щенку. Пускай, выхаживает его…
Полицаи утащили почти мёртвого мальчика, и Соликовский, чрезвычайно довольный собой, продолжил пиршество. Руками, с которых невозможно было смыть кровь, хватал он еду, и всё запихивал её в свою огромную, смрадную и ненасытную утробу. Время от времени он рыгал и издавал другие неприличные звуки. Ещё чаще обрывки матерной ругани, которая заменяла его мысли, вырывались из его глотки.
Наконец, он поднялся, и проорал, зная, что его кто-нибудь да услышит, и исполнит приказание:
— Жене сказать, что я занят. Приду только завтра к вечеру.
Кабинет задрожал от его тяжеленной поступи. Соликовский отдёрнул занавеску, и повалился на громадный, специально под него сделанный и уже сильно засаленный лежак…
Вскоре раскаты болезненного храпа Соликовского наполнили его кабинет, в котором так и не выключали свет. Электрический свет слепил, но не в силах был разогнать тёмные кровяные пятна, которые каждый день вновь и вновь выступили на стенах, на полу и даже на потолке его кабинета…
Вот и наступил новый 1943 год. Рано проснулись Витины родители Анна Иосифовна и Иосиф Кузьмич. Но, зная, что Витя сам недавно заснул — решили его пока что не будить, а дать хорошенько выспаться. И вот они разошлись по своим делам: Иосиф Кузьмич отправился в балку, на склонах которой в снегу можно было откопать в снегу хворост, столь необходимый в эти студёные дни. Ну а Анна Иосифовна отправилась на базар, надеясь прикупить там хоть что-нибудь, так как в продовольственном отношении положение их семьи складывалось самое мрачное…
А Витя безмятежно спал, и видел свой светлейший сон, в котором шёл вместе со своей возлюбленной сквозь времена и пространства…
Но резкими, дисгармоничными ударами был этот сон разрушен. Приподнялся Витя на своей кровати и понял, что стучат полицаи — только они могли стучать с такой невыносимой, наглой громкостью… А вот уже и голоса их хрипловатые раздались:
— Открывайте! Вы чего там?! Открывайте или дверь высадим!..
Витя вскочил с кровати, стремительно натянул брюки и бросился к окну. Там осторожно приподнял занавеску и выглянул. Во дворе, притаптывая снег, стояли, полицаи…
Первый день наступившего года выдался ясным, шибко морозным. Алое свечение восходящего солнца охватывало плавные снеговые увалы; и грубые, перекошенные физиономии полицаев, один из которых стоял прямо напротив окна, и тупо глядел на занавеску, но Виктора не видел. Среди полицаев выделялся Захаров, который был беспросветно пьян уже в течении нескольких суток. Сейчас он больше других полицаев суетился, матерился, то стучал своим широким кулаком в дверь; то начинал отдавать какие-то распоряжения, но тут же забывал их, и вновь начинал колошматить руками и ногами в дверь.
Виктор отошёл от окна, и подумал: «Сейчас, главное, сохранять спокойствие. Но я вынужден предположить, что им известно о моём причастности в подполье. Раз они так сюда ломятся, то будет обыск. Конечно, найдут мешок с подарками, но это ещё не есть стопроцентная улика против меня. Это можно списать на уголовное дело. Но могут найти и заготовки листовок. Вот их и нужно уничтожить в первую очередь».
И Витя, больше не обращая внимания, на стук в дверь и на пьяные вопли Захарова, спешно развёл в печи огонь, и начал сжигать те листовки, которые хранились в его столе…
Он наблюдал, как горят листовки, и одевался, понимая, что его в любом случае поведут в полицию. Так он надел кожаную тужурку, варежки, штаны с меховой прокладкой и валенки. Теперь он был готов был идти по морозу, но не открывал дверь, потому что ещё не все листовки прогорели…
Тем временем подошла к родному домику Анна Иосифовна. И первое, что она увидела это сани, возле которых стоял полицай с автоматов. Ну а в самих санях сидел связанный по рукам и ногам Женя Мошков.
Женю арестовали прямо в клубе имени Горького, куда он пришёл рано утром. При тщательном обыске нашли часть немецких мешков с подарками. Тут же поехали в дом к Мошковым, где был найден ещё один мешок.
Затем полицейская подвода направилась в Шанхай, к Третьякевичам. Но по дороге на пути случайно попался Витька Лукьянченко. Он как раз спешил к Тюленину, чтобы получить новые распоряжение. Увидев в подводе связанного Мошкова, Лукьянченко сильно побледнел, и инстинктивно отдёрнулся в сторону. И только потому что у полицаев трещали с похмелья головы, они не заметили подозрительного поведения Лукьянченко. Ну а Женя Мошков выразительно посмотрел на своего соратника, и этим взглядом словно бы сказал: «Тут, видишь, какое дело. И дальше уж сам думай, что делать».
И Лукьянченко окольными, узенькими и извилистыми улочками со всех сил понёсся к Серёжке Тюленину.
А теперь Женя Мошков, на лице которого уже появилось несколько синяков и ссадин, сидел в телеге и глядел печальными глазами на Анну Иосифовну, которая бросилась к нему, говоря жалостливо:
— Что, Женечка… Что они с тобой сделали, сынок…
Тут полицай грубо толкнул старую женщину, и заорал на неё:
— А ну, старая, иди открывай; или дверь выломаем…
И оказалось, что Захоров, в сопровождении ещё двух полицаев, уже пошёл к квартальному, у которого имелись ключи от всех расположенных в этой части Шанхая мазанок…
Но Анна Иосифовна хорошо понимала, что раз Витя не открывает, то есть на это веские причины. И поэтому она не открывала дверь до тех пор, пока не появился безумно ухмыляющийся, и покачивающийся Захаров. В руке своей Захаров нёс связку ключей, а за ним поспешал, заискивающе глядя на своего начальника квартальный — это был старый, похожий на белобородого козла дед с отсутствующим выражением узких глазок.
И только Анна Иосифовна достала свои ключи, и раскрыла дверь.
Большая часть полицаев зашла в избу, несколько остались караулить на улице.
Посреди горницы стоял Виктор. Выражение его лица было торжественным и бесстрашным. За её спиной в печи тлели угольки — всё, что осталось от листовок. Не глядя на полицаев, Витя обратился к Анне Иосифовне:
— Мама, они тебе ничего не сделали?
Анна Иосифовна бросилась к нему, крепко обняла, и проговорила:
— Я то что? А вот за тебя у меня сердце болит.
— Не волнуйся за меня, мама, — спокойным, мужественным голосом молвил Витя.
Тем временем, полицаи ворошили вещи Виктора, а также и вообще — весь домашний скарб Третьякевичей.
Захаров прохаживался от стены к стены, покачивался, и приговаривал:
— Так-так-так…
Вдруг с улицы — крик — и в хату ворвался немецкий солдат, который был послан арестовывать ребят, вместе с полицаями. В своей угловатой, и красной, словно клешня рака, руке этот солдат держал мешочек с патронами, которые он нашёл в примыкавшему к дому сарае.
Захаров тут же оживился, и крикнул на Виктора:
— Где автомат?
— У меня нет автомата, — ответил Витя.
— Вяжи его, — проворчал Захаров. — В полиции по другому запоёшь.
Витя оставался таким же спокойным, как и вначале этой сцены. Но Анна Иосифовна запричитала, и сын обратился к ней:
— Мама, я прошу тебя: будь спокойна; не терзай моё сердце понапрасну. Вот увидишь: я вернусь, и мы заживём также хорошо, как и прежде.
Захаров хмыкнул, покачал головой, но ничего не сказал — ему не хотелось слышать женских причитаний в этом узком, замкнутом пространстве, у него и без того болела голова.
Вскоре связанный Витя был выведен из избы, и брошен в те сани, где уже сидел Мошков. Но предварительно и ему и Жене, воткнули во рты кляпы, чтобы они раньше времени не переговаривались между собой…
Если бы Лукьянченко сразу застал Серёжку Тюленина дома, то, узнав о том, что полицаи направились к расположенной по-соседству хижине Третьякевичей, Серёжка предпринял бы какой-нибудь слишком поспешный, но характерный для его пылкой натуры поступок. Он бы мог, например, схватить автомат, который был припрятан у них на чердаке, и броситься выручать своих товарищей. И его бы не смутило, что он один, а полицаев больше дюжины; ведь он считал себя настоящим героем, и по-прежнему наивно считал, что в одиночку сможет разметать всю вражью армию.
Но когда запыхавшийся, сильно напряжённый Лукьянченко ворвался в мазанку Тюлениных, то оказалось, что Серёжки нет дома: он отлучился ненадолго, чтобы привести с железнодорожных путей угля…
Дома была Серёжкина мама Александра Васильевна — не молодая уже, но сильная телом и духом, боевая женщина. А из соседней горенки слышался голос Серёжкиной старшей сестры Фени, которая негромким, приятным голосом рассказывала маленькому своему сыночку Валерке волшебную сказку.
И Александра Васильева, только раз глянула на Лукьянченко, и сразу поняла, что случилось неладное. Она стремительно вскочила из-за стола, шагнула к щуплому Витьке и спросила:
— Неужто раскрыли вас?
Лукьянченко отступил к порогу, и оттуда молвил негромко:
— Всё хорошо… Вам не о чем волноваться…
— Садись, — повелительно кивнула на лавку Александра Васильевна. — Пока Серёжки нет, расскажешь мне всё.
— Я лучше на улице подожду! — воскликнул Лукьянченко, и выскочил во двор.
Там, не останавливаясь, прохаживался он из стороны в сторону. Иногда он нагибался, хватал рукой снег, и прижимал его к лицу, которое всё так и пылало от чрезмерного напряжения…
По улице раздался окрик, и рядом с домом Тюлениных проехала подвода, в которой гомонили полицаи, и сидели связанные Мошков и Третьякевич. А через несколько минут с другого переулочка появился везущий тяжело нагруженные углём санки Серёжка Тюленина. Его одухотворённое, мужественное лицо выражало такую глубокую мечтательность, что, казалось, Серёжка не идёт, но парит высоко-высоко над городом.
Но вот подбежал к Тюленину Лукьянченко, и поведал всё, что ему было известно. Преобразилось Серёжкино лицо; казалось, что теперь он испытывает сильное физическое страдание.
Вот он сделал порывистое движение к своему дому, но остановился, заскрежетал зубами, а потом вымолвил глуховатым голосом:
— Витю, комиссара нашего взяли; и Женю взяли. Они ребята такие надёжные — я им так же как себе доверяю. Не выдадут они! Но что ещё известно полиции? Чьи имена? Этого мы не знаем. И те товарищи, которые ещё не арестованы должны немедленно уходить из города Краснодона, а также и из посёлка Краснодон… В общем, надо немедленно всех предупредить. Наверное, ещё будет устроено последнее совещание штаба, но все должны быть готовы к отступлению. Витька, тебе я поручаю предупредить…
И Серёжка назвал имена тех молодогвардейцев, которых должен был предупредить Лукьянченко. Сам же Тюленин собрался бежать к Дадышеву, к Куликову и к другим участникам своей боевой группы, с тем, чтобы дать им соответствующие распоряжения…