Глава 31 Олежка

Тот юноша, а лучше сказать — просто мальчик, которого рекомендовал Земнухов Вите Третьякевичу, звался Олегом Кошевым. Дело в том, что Ваня Земнухов учился с Олегом в одной школе и даже, одно время, выпускал с ним школьную стенгазету.

В Краснодоне Олежка появился в начале 1940 года, — переехал в него из города Ржищева, где прошли его самые юные годы. Воспитываемый заботливыми мамой и бабушкой, Олег рос мальчишкой развитым, оживлённым, умеющим поддержать даже взрослую и умную беседу.

Летом 41-ого, когда началась война, Кошевому едва исполнилось пятнадцать лет. С одной стороны, он сильно отличался от своих сверстников. Он писал стихи — причём писал их часто и помногу; и во всей этой, не всегда рифмующейся массе, попадались стихи очень запоминающиеся, и даже ценные, подкупающие своей ясной, чуточку наивной, детской задушевностью.

Мама, Елена Николаевна, не могла нахвалить своего единственного сына, он для неё, казался самым-самым лучшим, самым совершенным на всём белом свете. И в этом не было ничего удивительного, ведь она всё-таки была его родительницей, и воспитывала его без отца, с которым развелась ещё за долго до войны, и который воевал теперь на одном из фронтов с фашистами.

Так, окружённый материнской и бабушкиной лаской и рос Олег Кошевой. Он любил читать, а ещё больше любил танцы, и девушек, которые, несмотря на его совсем юный возраст, были от широкоплечего, пышущего здоровьем, и природной энергией Олежка просто без ума.

Таким образом, обласканный женским вниманием, и жил и радовался жизни этот мальчишка.

Но нельзя сказать, что отношения со всеми сверстниками складывались у Олежки идеалистически. Слишком уж он был высокого мнения о себе.

Дом Кошевых был одним из лучших во всём Краснодоне домов — крупный, с просторными комнатами, с крепкими, кирпичными стенами. В сравнении с лачужками-землянками, беспорядочно раскиданными по району Шанхай — это были настоящие барские хоромы.

И Олежка всегда так аккуратно, материнской рукой одетый, чистенький, опрятненький, даже и надушенный — его и некоторые девчонки, особенно из активных комсомолок называли барчуком, а уж такие хулигансто-энергичные и небрежно одетые ребята как Сергей Тюленин вообще не понимали, как это можно было так жить, и не находили с Олежкой общего языка.

Впрочем, что касается Тюленина, то они с Олежкой, хоть и жили в разных концах города, и в разных школах учились, но всё же познакомились ещё до войны. Тюленин гулял тогда по парку с ребятами и от нечего делать сломал ветвь сирени, ну а Олежка, обученный своей мамой, что в подобных случая нельзя стоять в стороне — подскочил, и начал упрекать Серёжку.

И не миновать бы драки, из которой Тюленин как гораздо более опытный вышел бы победителем, но тут вспомнил Серёжка, что давеча видел Олежку на поэтическом вечере, где тот, стоя на сцене, декламировал с лёгким, свойственным ему заиканием:

Я Ржищев крепко полюбил

За то, что дивно он красив,

За то, что в нем впервые я,

Увидел красоту Днепра.

Его я полюбил разлив

Весною многоводной,

И день и ночь на лодке б плыл

В его простор свободный!

И рыбу я люблю ловить

Со школьными друзьями,

На берегу уху варить

С картошкой, с карасями…

Люблю я шелест камыша

И взлет днепровской чайки,

И всплеск веселого весла

Поющего рыбалки…

Серёжка вспомнил, что после прочтения этого стиха, он долго и совершенно искренне хлопал Олежку. Так что теперь он нашёл в себе силы извиниться, представился, и, наконец, пожал Кошевому руку.

Но с тех пор они виделись всего несколько раз, да и то — случайно. Уж слишком разными они были, но это не были те противоположности, которые притягиваются…

Началась война…

В один из летних дней 42 года, ещё до оккупации Краснодона, в ту просторную комнату, где сидела за пряжей Елена Николаевна, вошёл её единственный, столь любимый сын.

Сразу заметила мать, что он чем-то встревожен, угнетён. В эти мгновения он особенно похож был именно на мальчика, которого материнское сердце хотела защитить.

Тогда Елена Николаевна оставила пряжу, приподнялась навстречу ему, и тихо, и ласково спросила:

— Что, сынок?

Олежка подошёл совсем близко к матери, опустился перед ней на колени, и, глядя прямо в её глаза, своими большими, и выразительными, душевными очами, вымолвил так искренне, как может говорить только чистое, детское сердце:

— Мама, мама, милая моя мамочка!

— Что же, сынок? — она провела своей тёплой, мягкой ладонью по его лбу.

— Здесь нас никто не может услышать, правда, мама?

— Нет, не может. Ведь бабушка сейчас на кухне ужин готовит, а больше в доме никого нет.

— Так вот, мама. Я должен тебе признаться, что я очень боюсь немцев. Вот придут они и начнут командовать! И убивать ни в чём неповинных людей начнут — вот это страшно, мама.

Елена Николаевна поцеловала его в лоб, и произнесла:

— Ну, ничего. Будем надеяться, что наши войска всё-таки отгонят врагов.

— Очень бы мне этого хотелось, мама! А то ведь придут немцы и заберут меня в свою армию.

— Да что ты такое говоришь, сыночек? Кто же тебя заберёт? Ведь ты же совсем ещё мальчик.

— Нет-нет, мама. Ты не представляешь, какие они коварные! Заставят меня патроны к их пулемётам подносить, или снаряды — к пушкам. А я им не хочу служить, и не буду, потому что они убийцы. Обещаю тебе, мама!

* * *

В июле, когда немцы всё ближе подходили к Краснодону, и звучные, и страшные отголоски ближних и дальних боёв беспрерывно перекатывались в душном воздухе, эвакуация оказалась неизбежной. Многие семьи спешно грузили свои вещи на телеги, но на всех и на всё телег не хватало, поэтому некоторые, собирая только самое необходимое в чемоданы, шли и пешком…

Впрочем, для Кошевых нашлась хорошая телега. Погрузкой занимались: Олежка, Елена Николаевна, бабушка Вера, а также дядя Олежки — Николай Николаевич Коростылёв.

Но получилось так, что уже перед самым отъездом у бабушки Веры обнаружился желудочный тиф. И, хотя она крепилась, и даже старалась показать себя весёлым — уже ясно было, что никуда она в тряской телеге поехать не сможет. И, конечно, Елена Николаевна не могла оставить свою мать, такую разом ослабшую, в этом большом доме, который вскоре должны были занять немцы. Ведь кто же присмотрит за ней? Кому она, беспомощная, нужна в этой страшной суматохе?

Тогда Елена Николаевна, тщетно стараясь удержалась слёзы, распрощалась со своим милым Олежкой, который и не скрывал слёз. Он уселся на телегу, рядом со своим дядей Николаем Коростылёвым, и пообещал маме, что обязательно вернётся с «нашими войсками»; и, по его разумению, это должно было произойти в самые ближайшие дни.

И вот они выехали…

Передвигались медленно, по запруженной беженцами дороге. Со всех сторон — несчастные люди, которые ничего не ведают о своём завтрашнем дне, и даже не знают, будут ли они в этот следующий день живы. И, на самом деле, многие из них так и не дожили до следующего дня…

И все эти люди уже привыкли к беспрерывному грохоту: отзвуку близких и дальних боёв; и к рокоту самолётов, как Советских, так и вражьих; где-то самолёты стреляли и бомбили, но пока что Олег не видел последствий подобных обстрелов.

Они подъезжали к селу Николаевка, когда Олежкин дядя Коростылёв сказал:

— Гроза будет!

И Олежка, который всё это время смотрел прямо перед собой своими большими, сейчас печальными глазами, и всё вспоминал маму и бабушку, и очень волновался за них; размышляя, захватили родной город немцы — он не сразу понял, о чём говорит его дядя.

Но потом обернулся, и увидел, что позади взметается практически от самой земли, и в самую небесную высочину клубящаяся, многокилометровая тёмно-лиловая стена исполинской тучи, из которой неистовыми разрядами выплёскивались, терзая землю, ветвистые молнии.

После последних раскалено-засушливых дней, ливень, который несла эта туча, должен был бы восприниматься с радостью, но, оглядевшись, Олежка увидел на запылённых и измождённых лицах окружавших его беженцев то же чувство щемящей тревоги и даже ужаса, которое он чувствовал и в своём сердце.

Эта страшная туча надвигалась с той стороны, откуда наступали вражьи войска, и невольно именно с врагами ассоциировалась.

А ещё Олежек чувствовал себя персонажем страшной сказки — жителем прекрасного королевства, на которое надвигаются злобные и бессчётные орды могучего колдуна. И вот теперь сам колдун обратился в чудовищный, разросшийся до неба чёрный вал, и готов был обрушиться и испепелить беглецов своими молниями, раздавить их своей многотонной тяжестью…

Завыл, клубя пыль ветер, задрожали и изогнулись с тяжким гулом окружавшие дорогу высокие травы.

И не сразу поняли люди, что к этому гулу примешивается ещё и иной гул — от пикирующих вражьих истребителей. Эти железные машины убийцы подлетели незамеченными не только из-за сильного шума, но и потому что их сложно было различить на фоне тучи.

Только послышались первые крики: «Немцы», а уже грянули, беспорядочно взрезая телеги и человеческие тела, пулемётные очереди с самолётов.

Люди бросились в стороны от дороги, падали, оглушённые этим страшным грохотом и криками иных людей; но некоторое, особенно люди пожилые или старые, никуда не успевали, и их настигали эти крупные пули.

И Олежка тоже лежал среди трав. Он вцепился руками в землю, он не смел хотя бы пошевелиться…

Наконец ударил дождь. После жара, после этого сильнейшего напряжения, когда рубашка на спине взмокла от пота и прилипла к телу, крупные капли этого дождя показались необычайно холодными.

— Эй, Олег… Олег! — это дядя Николай встряхнул его за плечо.

Олег немного приподнялся и увидел, что дядя Николай сидит перед ним на коленях.

— Что, пролетели? — шёпотом спросил Олежка.

И, хотя Николай Коростылёв не слышал его вопроса, он всё же ответил:

— Кажется, что пролетели, отстрелялись гады проклятые…

Вернулись к телегам, и там увидели страшное: людей убитых и раненых. И вид этих окровавленных и изувеченных, которые ещё совсем недавно двигались и говорили, с некоторыми из которых общительный Олег даже заводил знакомство, что он, не помня себя, разрыдался.

И всё время, пока он сидел, спасаясь от ливня, вместе с дядей Николаем, под телегой, он рыдал, и всё говорил, что немцам надо за это мстить.

А потом, когда ливень приутих, то живые выкопали большую яму, и положили туда мёртвых, и засыпали, оставив эту безымянную братскую могилу, которых много вырастало в те дни по степи.

Беженцы двинулись дальше, но возле города Шахты их настигли вражьи мотоциклисты-автоматчики. Несколько человек, по неразумению, бросились бежать, но их настигли пули…

И Олежка увидел, что враги нисколько не тяготятся убийствами беззащитных людей, что для них это вполне даже обычное дело. Дядя Николай шепнул ему:

— Лучше им не перечить, а то ведь и убить могут.

— Я их ненавижу, — прямо заявил Олег.

— Но лучше не лезть на рожон. О матери своей подумай, — посоветовал дядя.

И, возможно только благодаря этому напоминанию о милой, так волнующейся за него мамы, уберегло Олежку от ярко выраженного протеста, когда несколько головорезов подошли и к их телеге, и начали копаться в их личных вещах, выбирая то, что им нравилось.

Так как содержимое одного из чемоданов не произвело на фрица никакого впечатление, то он выругался, всё его содержимое в дорожную грязь, и ещё прошёлся по этим вещам своими вонючими сапогами.

Олег стремительно обернулся к Коростылёву, и молвил:

— Вот ведь варвар…

Фрицу не понравился тот тон, которым выражался Олег, и он приподнялся, и вытянулся, чтобы отвесить Олегу пощёчину. Но тут от соседней телеги закричал его сообщник по грабежу — он нашёл под соломой большой чемодан, и в одиночку никак не мог его достать. Этот фриц тут же забыл про Олега, и поспешил к добыче…

* * *

Безрадостным было возвращение Олега в свой город, и в свой дом. Впрочем, мог ли он назвать этот город своим? Ведь по его улицам расхаживали пьяные и наглые головорезы и считали себя полноправными хозяевами. И мог ли он считать тот большой дом, который успел ему полюбиться своим, когда в нём поселились немцы а Елену Николаевну и бабушку Веру прогнали в маленькую боковую комнатушку.

И в прихожей, и в остальных комнатах лежали какие-то крупные мешки. Некоторые из них были приоткрыты, и видно было награбленное добро…

Олег жил как в тумане. Ходил мрачный, и даже на вопросы матери отвечал односложно. Казалось, что из него высосали все жизненные соки. Но время от времени в очах его вспыхивал такой пламень, что не оставалось никаких сомнений в том, что огромная жизненная энергия всё ещё осталась в нём, и, разве что, затаилась до времени…

Денщик, который прислуживал остановившемуся у Кошевых немецкому офицеру заметил, что Олег не выражает его хозяину никакого почтения, и в один из этих первых тёмных дней оккупации остановил Олега в коридоре, и сказал ему на ужасной помеси из немецкого языка и исковерканных русских слов, что здесь остановился крупный немецкий офицер, и что Олег должен быть почтительным.

— Быть почтительным перед крупным грабителем — это неприемлемо, — мрачно ответил Олег.

— Что ти есть говорить?! — злобно уставился на него денщик.

И тогда Олег сказал ему по-немецки:

— Лучше не коверкай русский язык, а изъясняйся на своём родном, я тебя пойму. Жаль только, что ничего умного всё равно не услышу.

Денщик глядел на Олега недоверчиво и изумлённо. Он приглаживал свои жиденькие рыжие волосы, и бормотал:

— Нет. Не может быть. В этом варварском городке, в этой душной степи, не может быть образования. Ти есть диверсант. А здесь живут варвары, гнусные, грязные свиньи…

Глаза Олега вспыхнули неистовым пламенем; и он проговорил клокочущим, яростным голосом:

— Да. Я видел варваров. Я видел гнусных, грязных свиней. Они стреляют из самолётов в беззащитных людей. Они бьют, когда им не могут ответить. Они копаются в личных вещах и грабят. О, да! К сожалению, гнусные, грязные свиньи жили и в этом городе; но только раньше они таились, а теперь вот выползли, устроились в услужение к убийцам, к существам отказавшимся от чести и совести! К существам, которые мнят себя высшей расой, тогда как и до обычных свиней им ещё расти и расти!!

От большого волнения Олег раскраснелся, и, как это часто с ним в таких случаях было — начал заикаться. Иногда он переходил с немецкого на русский, и не потому, что не знал слов, а опять-таки из-за волнения.

Но всё-всё понял денщик, закричал:

— Ти есть коммунист! — и, размахнувшись, что у него было сил ударил Олега кулаком в лицо.

Тот отшатнулся к стене, но тут же сжав кулаки, бросился на денщика, который поспешно, дрожащими пальцами начал доставать из кобуры револьвер.

Но тут между ними появилась мама Олега Елена Николаевна. Она заслонила своего любимого сына, и шептала ему:

— Олеженька, Олеженька, пожалуйста, успокойся. Не надо. Ведь он убьёт тебя.

Олег вздохнул и вышел из дому, а Елена Николаевна буквально вцепилась в денщика, который всё порывался пойти за Олегом, и застрелить его; пришлось пообещать денщику большую бутыль самогона, и только после этого он остыл; улёгся на диван и начал безвкусно насвистывать на своей губной гармошке.

Ну а Елена Николаевна вышла из дому, и вскоре увидела своего Олежку. Он с мрачным видом, и с потемневшей уже от удара денщика щекой, сидел на лавке.

Мама подсела рядом с ним, и начала его успокаивать. Она говорила:

— Ну ничего. Вот придут наши…

Но Олежка перебил её. Он начал говорить всё с тем же заиканием:

— Вот если бы ты не вступилась, мама, так и разорвал бы этому фашисту горло! И как можно ждать, когда наши вернуться?! Надо уже сейчас бороться!

* * *

Через несколько дней, когда рыжий денщик вместе со своим важным грабителем укатил из Краснодона, а в доме у Кошевых поселился какой-то важный, окружённый целой сворой охранников генерал, Олежка зашёл к своему закадычному школьному товарищу Ване Земнухову.

Это было ещё в августе, ещё до того, как в Краснодон вернулся Витя Третьякевич.

Друзья заперлись в Ваниной комнате, и там потекла между ними тихая, из-за опасности, что может услышать кто-нибудь из врагов, беседа. Олежка рассказывал об призывающих к борьбе листовках, которые он видел приклеенными к столбам; и сделал предположение, что в городе действует подпольная организация. Земнухов ответил совершенно искренне:

— Что ж, может и действует. Только вот я о ней ничего не знаю.

— А ты хочешь с врагами бороться? — смотря прямо в спокойные глаза своего старшего товарища, спросил Олежка.

— Спрашиваешь ещё. Конечно, хочу.

— Ну, так и давай бороться, а? В одиночку! А потом узнают о нас подпольщики, да и примут в свои ряды!

— И что ты предлагаешь? — спокойно спросил Земнухов.

— Ну для начала просто листовки расклеивать.

— Листовки — это дело хорошее, но неплохо бы и приёмник иметь, чтобы знать о чём писать.

На это Олег ответил:

— А у нас в доме сохранился приёмник, но… — Кошевой вздохнул. — Он в комнате у немцев стоит; немцы на свою агитационную волну настроились, да и слушают речи своего фюрера… Ну, ничего мы и без преемника листовки писать будем!

— Так что же ты в них всё-таки собрался писать, — полюбопытствовал Ваня.

— Всю правду: о том, что фашисты это и не люди, а людоеды, и что с ними надо бороться. Бить их надо! Вот о чём я буду писать в своих листовках!

— Всё это, может быть и неплохо, но листовки надо напоминать не только призывами с восклицательными знаками, но и конкретикой, — ответил Ваня Земнухов.

На это Олег ответил, что он всё же будет писать и распространять листовки, а ещё дал Ване на рецензирование несколько своих стихотворений и удалился восвояси.

* * *

Как-то раз уже в конце августа, Елена Николаевна зашла в боковую маленькую комнатку, где теперь обитал Олежка, и увидела, что её сын сидит в компании дяди Николая Коростылёва, и ещё их общего знакомого — инженера Кистринова.

Как только Елена Николаевна вошла, они прикрыли то, что лежало на столе широкими листами бумаги, но всё же Елена Николаевна успела заметить, что там — исписанные крупным почерк листки. И она догадалась, прошептала:

— Листовки пишите…

Тогда Олег поднялся к ней на встречу, и сказал:

— А тебе, мама, совсем не обязательно про это знать.

— Что же, ты мне не доверяешь? — глядя прямо в его глаза, спросила Елена Николаевна.

— Мама, я тебе полностью и во всём доверяю, и ты это прекрасно знаешь, но я не хотел бы, чтобы ты понапрасну волновалась.

— Ах, если бы понапрасну. Ведь если вас немцы за этим делом поймают…

И обратилась уже к Коростылёву и Кистринову:

— Вы, пожалуйста, глядите за моим Олегом. А то он у меня такой порывистый…

Взрослые пообещали, что приглядят за ним, но уже на следующий день, когда они пошли распространять эти наивные, но очень искренние листовки, Олежка вытворил кое-что очень опасное.

Они пришли на базар, где было очень много народу; но все люди в основном ходили и ничего не покупали, так как и покупать то было нечего, а то, что продавалось, казалось им непомерно дорогим.

И в этой толпе прохаживались полицаи. Иногда, когда им что-нибудь не нравилось, пускали в ход своими кулаки, но чаще просто орали своими дурными, тупыми и злобными голосами.

И к одному из таких полицаев, от которого несло не только самогоном, но ещё и вонью разлагающегося тела, стремительно начал пробираться Олежка, карманы которого ещё были оттопырены, от наполнявших их листовок.

— Олег, куда ты? — прошептал Коростылёв, но Олежка зашипел: «ш-ш-ш», и Коростылёв, чтобы не привлекать излишнего внимания, больше его не звал.

А Олежка подбежал к смердящему полицаю. Тот был занят тем, что указательными пальцами своих желтовато-синих рук ковырял в своём широком носу; и из ноздрей его при этом беспрерывно сыпалась труха.

И вот Олежка, незаметно примостившись к нему сбоку, уложил одну листовку в карман врагу; а ещё одну всунул в узкую складку его трухлявого, тухнущего пиджака, так что её агитационное содержимое было видно для всех, кроме самого полицая.

Но всё же, стоило только этому полицаю сделать движение своей сильной, жилистой рукой, и он схватил бы Олежку. Но он не заметил отважного мальчишку, потому что все ещё продолжал вычищать свои ноздри.

Ну а Олег вернулся к Коростылёву и Кистринову, которые, вытянувшись от напряжения и побледнев от испуга, стояли возле забора, и с нетерпением его ожидали.

— Всё хорошо! — озорно засмеялся Олег, будто и не чуял, что смерть совсем близко летала.

* * *

Немецкий генерал уехал из дома Кошевых и, помимо тех вещей, которые забыл награбить, стоявший до него «важный офицер», забрал ещё и радио. Олежка приуныл, но тут Кистринов, по большому секрету сообщил, что у него есть тоже радио, но он его очень-очень надёжно спрятал, и пока не решается его достать, потому что за это можно было попасть под расстрел.

Ну а Олежка просто страсть как соскучился по новостям от наших, от Советских. И он начал уговаривать Кистринова, чтобы он передал ему радио.

Кистринов вздохнул и молвил печально:

— Вот язык — подвёл меня. Зачем, спрашивается, о радио взболтнул. Теперь ведь не отстанешь.

— Не отстану, совершенно точно не отстану! — заверил, широко улыбаясь, уверенный, что теперь-то Кистринова удастся уговорить, Олежка.

— Ладно, подумаю я, — вздохнул Кистринов.

— Сегодня же его в наш дом перенесу! — воскликнул Олежка.

— Да ты что? Даже и не думай!

Но Олежка уже так возжелал завладеть этим приёмником, что и слушать не хотел Кистринова. Ему казалось, что уж нет, и не может быть на свете ничего лучше, чем этой возможности послушать голос своих, Советских людей, которые находятся там, где Свобода. И, если бы сейчас Кистринов ответил отказом, то Олежка ночью сам пробрался бы в его дом, и выкрал бы радио.

И Кистонов, глядя на Олежку, понял это, и проговорил:

— Ладно. Заходи. Но, Олег, подумай только: если тебя схватят да начнут спрашивать, откуда радио…

Олежка перебил его и сказал:

— Скажу, что в парк ходил и там радио нашёл. А про вас — ни слова. Пусть даже расстреливать начнут: всё равно, ничего я про вас не скажу…

Той ночью Олег, завернув драгоценный, но чрезмерно громоздкий радиоприёмник в какое-то тряпьё, понёс его к своему дому…

А ускользнул из дому, никому ничего не сказав — так, думал, меньше будут за него волноваться. И никому, даже и Ване Земнухову, он ничего не сказал о радио, потому, что хотел всё сделать сам, чтобы потом его похвалили, как бесстрашного и ловкого героя.

Ночь, как и большинство Краснодонских ночей, была почти непроглядно чёрной; и, если бы полицаи ходили без фонарей, то у них было бы больше шансов схватить кого-нибудь из нарушителей комендантского часа. Но без фонарей они боялись ходить, и яркие колонны электрического света предупреждали об их приближении ещё за долго до того, как разносились их развязные голоса.

Конечно, Олег боялся; но он боялся недостаточно, — не так, как боялся бы на его месте взрослый человек, совершенно сознающий, что ему грозит.

Несколько раз ему приходилось прятаться на боковых улочках, и полицаи проходили совсем близко от него. Стоило им только повернуться, и посветить на боковую улочку, и они увидели бы Олежку, с радио. Но и этого не боялся мальчишка. Ему казалось, что просто нет такой силы, которая могла бы его победить.

Но один раз, когда он пробирался возле длинного забора, шаги полицаев послышались сразу и спереди и сзади. И Олежку ничего не оставалось, как перебросить радиоприёмник через забор, и самому прыгнуть следом за ним. Причём, как Олежка ни старался, а падение у радио получилось самым неблагополучным…

Но всё же он добрался до своего дома, и никем не был схвачен. Он постучал в оконце той комнатки, в которой вынужден был ютиться и он, и Елена Николаевна и бабушка Вера.

И сразу же открыла окно Елена Николаевна. Ведь она действительно сидела возле окна и в напряжении, с глазами полными слёз, ждала своего сына.

Олежка зашептал:

— М-мама т-ты т-только н-не в-волнуйся. Я в-вот радио п-принес. М-москву будем слушать! — и по его щекам покатились светлейшие слёзы счастья.

И он с некоторым усилием протянул ей тяжеленный радиоприёмник.

Тут же из-за угла дома вышел немецкий часовой и, высветив Олежку своим фонарём, свистнул; и жестом показал, чтобы Олежка поднял руки.

Мальчишка повиновался. Часовой подошёл, а Елена Николаевна, объяснила часовому, что это её сын, и что он выходил из дому по естественным для любого человека надобностям.

Часовой немного поругался, так как Олежка своим поведением всё-таки испугал его, но отпустил его, так как ему вовсе не хотелось устраивать из всего этого возню; а больше всего, на самом то деле, хотелось, чтобы поскорее и уже навсегда закончилась война, потому что этот немецкий часовой, хоть и недавно был на фронте, а уже смертно устал от необходимости воинской службы.

Итак, Олежек оказался в этой комнате, рядом с мамой и бабушкой, которая тоже проснулась, и глядела на своего внучка испуганными глазами.

— Будем слушать Москву, — справившись со своим заиканием проговорил Олежка.

Но Москву ни удалось послушать ни в эту, ни в следующую ночь. По-видимому, когда он перекидывал радио через забор, оно испортилось; и теперь, сколько ни крутил ручку Олежка, ничего, кроме треска не слышал.

Нужен был мастер, который нашёл бы, что сломалось в радио, но такого мастера пока что не было.

* * *

В то же время, Олежка жаждал вступить в подпольную организацию, членов которой он ещё не знал, но которая, по его твёрдому убеждению, действовала в городе.

По сути своей он ещё был ребёнком, и поэтому его, подкреплённая колоссальной внутренней энергией, уверенность в том, что он сможет и должен стать в этой организации лидером, была для Олега Кошевого вполне искренней…

Днём он посещал дома своих старых школьных товарищ и подруг, и везде видел хмурые недоверчивые лица. На его неосторожные расспросы об организации, ему отвечали, что им сейчас совершенно не до каких-то там подпольщиком, а все мысли только о том, как бы не оказаться угнанными в Германию.

— В Германии плохо, там из нас сделают рабов, — говорили эти ребята и девчата.

— А откуда вы это знаете? — спрашивал Олежка.

— Из листовок, — отвечали ему.

И Олежка очень радовался, и даже смеялся своим задорным детским смехом. Ведь многие из этих листовок были написаны его рукой.

Однажды Олежка зашёл к Ване Земнухову, и произнёс, едва не плача:

— Ну что же это такое?! Никак не могу подпольщиков найти! А мне уже очень-очень хочется с врагами бороться! Ваня, ну что ты сидишь?

— Так, а что мне делать? — спросил Земнухов.

— А пойдём вместе искать подпольщиков! — воскликнул Олежка.

Ваня улыбнулся, и сказал:

— Ну, ладно, Олег, будет тебе испытание. Сегодня в пять вечера подходи к школе имени Ворошилова. Понял?

— И там я встречусь с подпольщиками?

— Возможно.

— А какие они?

— Они тебя узнают. Насчёт этого волноваться.

— Ух, з-здорово! — широко улыбнулся Олежка, — А мои стихи ты, кстати, прочитал?

— Да.

— Н-ну и как? Правда хорошие стихи, да?

— Искренние.

— Значит — хорошие?!

— Запоминающиеся.

— Ур-ра! — вскричал Олежка, и, размахивая руками, побежал к своему дому.

* * *

Олежка прохаживался в условленном месте: то есть поблизости от школы Ворошилова, и всё оглядывался: ожидал, что подойдёт к нему здоровый, бородатый мужик — подпольщик, из оттопыренного кармана которого торчат сразу и противотанковая граната и рукоять автомата. Ну и скажет этот народный герой: «Ну что ж, нам только и не хватало такого энергичного лидера, как ты, Олег. И вот мы посовещались с товарищами, и решили, что быть тебе нашим руководителем». В подобных фантазиях, по разумению Олега, не было ничего невозможного — он широко улыбался, и всё ходил из стороны в сторону…

И кого же было его изумление, когда рядом с ним, словно бы ниоткуда, появился Серёжка Тюленин, и спросил:

— Ну что, Олег, готов?

— Т-ты? — уставился на него Олежка.

— Да это я. Пришёл тебе предложить одно дельце, справишься с ним — узнаешь больше.

Отошли в сторону — в такое место, где их уже совершенно точно никто не мог услышать; и там Серёжка сообщил:

— Надо будет поджечь несколько хлебных скирд, и амбар.

— Ага, я г-готов. Только где амбар-то?

— За пределами города, — ответил Серёжка.

— О — это, наверное, я очень поздно смогу домой вернуться!

— Не поздно, а рано, — поправил его Серёжка. — Завтра утром и вернёшься.

Тут Олежка вспомнил слёзы в глазах Елены Николаевны и вымолвил:

— А я ведь даже маму не предупредил, что так поздно вернусь…

— Ну так что ж теперь? — быстро спросил Серёжка.

— Домой я вернуться не могу. Ведь, если маме скажу, что на такое опасное дело иду, так она меня вовсе не выпустит. Вот что, Серёж, ты сбегай ко мне домой, и скажи, что я пошёл на очень важное дело: бить врагов, и вернусь, героем, только утром. Договорились?

— Но ведь я даже ни разу у тебя дома не был… Впрочем, ладно, сбегаю. Только объясни, как до тебя дойти.

И Олежка начал объяснять Серёжке, как пройти к его дому. Серёжка кивнул, и побежал, ну а Олежка остался прохаживаться возле школы имени Ворошилова…

Вдруг к нему подошли два паренька. Один — с темноватыми, энергичными чертами лица, южанин. Он пожал Олежке руку, и молвил:

— Я — Леонид Дадышев; и мы будем работать вместе.

Второй паренек — совсем ещё мальчик, тоже представился:

— Ну а я — Юркин Радик. И я тоже сражаюсь с фашистами. Сергей Тюленин нами руководит.

…Через несколько минут несколько запыхавшийся от стремительного бега Тюленин вернулся. Он застал Юркина и Дадышева оживлённо беседующими с Кошевым; причём в том кусочке беседы, который он услышал, Олежка речью своей выражал такое превосходство, будто он уже сделался командиром, а Юркин и Дадышев были назначены ему в подчинение.

Но вообще же, Олежка говорил вполне искренне — выражал своей речью общее их стремление уничтожать врагов.

И вот Тюленин сказал:

— Всё. Я предупредил твою маму.

— Ну, а она что? — живо спросил у него Олежка.

— А что она? — пожал плечами Серёжка. — Как и всякая мать — разнервничалась, расплакалась; ну и, конечно, велела тебе быть осторожнее…

* * *

Что касается поджога амбара с зерном, предназначенного для гитлеровцев, то эта операция заранее была спланирована Витей Третьякевичем и Ваней Земнуховым.

Накануне Тося Мащенко, которая тоже входила в группу Тюленина, подошла на безопасное расстояние к амбару, и, сокрытая степными травами, выяснила, что охраняют это старое деревянное здание лишь два часовых. Причём один часовой стоял возле входа; а второй — пожилой, и растрёпанный, медленно прохаживался вокруг амбара, часто зевал, а то и вовсе останавливался, и ложился передохнуть в тени.

Уже скрытые мраком: Тюленин, Дадышев, Юркин и Кошевой подползли к амбару. И Серёжка шепнул Кошевому:

— Вот держи… — он протянул ему закупоренную тряпкой бутыль, и коробок, пояснив, — Содержимое бутыли выльешь на заднюю стену амбара, и подожжёшь. Да смотри себя не подпали, эта, штука, знаешь, такая опасная — как вспыхнет, так уж вряд ли потушить удастся.

— Я себя не п-подпалю, — обиженно просипел Олежка, и тут же спросил. — Ну а ты сам-то, что будешь делать?

— А вон с ним разберусь…

Тюленин кивнул на фигуру пожилого охранника, который медленно прохаживался вдоль амбара, и который был виден только потому, что в руке держал фонарь, который, правда, светил слабо и прерывисто — по-видимому, заканчивался заряд батарейки.

И тут Серёжка достал финку.

— Т-ты что же его… — содрогнувшись, спросил Олежка.

— Да, естественно, я его зарежу, — ответил Серёжка.

— Теперь это, наверное, не впервой, — вздохнул Олежка.

— Да, это мне не в первой, — сдержанно ответил Тюленин.

И вот расползлись в разные стороны.

Пожилой часовой медленно шёл вдоль амбара, и вспоминал жену и своих детей. Старший его сын воевал где-то под Ленинградом; а дочь и младший брат, вместе с женой остались в Германии.

Вдруг сзади раздался какой-то шорох. Часовой обернулся, и тут что-то холодное пронзило его горло. Он хотел закричать, но уже не смог, а только захрипел, и, бездыханный, упал на землю…

А другому часовому, который оставался возле входа в амбар, стало вдруг беспокойно. Он поднялся с бревна, на котором сидел до этого, и окрикнул своего сослуживца.

Не получив ответа, направился к углу амбара, посветил туда фонарём, но никого не увидел. Опять окрикнул уже мёртвого часового, и, не получив ответа, передёрнул затвор автомата.

И тут же сильный удар чего-то тяжелого обрушился на его затылок. Часовой покачнулся, но, прежде чем упасть на землю, всё же успел нажать на курок, и иступлённая свинцовая дробь прорезала стену амбара.

В это же время над задней частью амбара взвились языки пламени. Выскочил Олежка, закричал, радостно:

— Ребята, получилось!

Но, увидев, мёртвого человека поперхнулся — ему сделалось дурно.

Подбежал Серёжка Тюленин, спросил:

— Оружие, патроны взяли?

— Да.

— Тогда, бежим.

Для Серёжки это было обычным боевым делом.

* * *

Так Олежка Кошевой доказал свою преданность народному делу, и на следующий день, заикаясь от сильного волнения, произносил клятву вступающего в «Молодую гвардию».

Происходило это в мазанке Вити Третьякевича. Присутствовали: Тюленин, Попов, Земнухов, Громова, Шевцова, ну и конечно же, сам Витя. Он, Третьякевич, комиссар организации, всё время пока Олежка зачитывал клятву, испытующим взором глядел прямо в его глаза, а в конце пожал ему руку, и проговорил:

— Поздравляю, товарищ Кошевой. Отныне ты — член Молодой гвардии.

Олежка пожал руки каждому из присутствующих, а девушек расцеловал в щёки. Ему казалось, что это — самый прекрасный день в его жизни.

Загрузка...