В тот день снег растаял, и генуэзская Кафа враз стала чужой и уже не походила на Русь ни в каком приближении. Я закончил небольшую главу своего хождения, в которой рассказывал про Дионисия, и, довольный работой, решил прочитать написанное Маре. Как-никак она была участницей тех событий, которые я описал. Мара сидела на коврике у голландки и кривым ножичком вырезала из маленькой тыквы резонатор для змеиной дудки, а я читал ей по-славянски, читал медленно, потому что многих слов Мара не понимала и приходилось переводить.
— Тебе понравилось? — спросил я, надеясь получить похвалу без лести.
— Я только не пойму, Офонасей, почему ты написал, что в алтаре был епископ. Когда я подошла к вратам, в алтаре были только двое: Дионисий и воин раджи. Никакого епископа в алтаре не было, — сказала Мара, разглядывая готовенький тыквенный резонатор.
Её слова были ужасны. От неожиданности я умоляюще поднял руки.
— Постой, Мара! — я долго сидел с поднятыми руками. — Постой! Ты была ранена, тебе было плохо, ты говорила с Дионисием. И могла не заметить епископа. Он искал антиминс, мог присесть, и ты могла не заметить его за престолом или за жертвенником.
Мара пожала плечами.
— Ну если ты хочешь, чтобы был епископ, пусть он будет. Мне всё равно, только… его не было, — покорно сказала Мара с ясной улыбкой и прикрыла глаза.
— Но если, — растерянно проговорил я, взглядом умоляя Мару, чтобы она усомнилась в отсутствии епископа в лесном алтаре.
Мара растерянно смотрела на меня. Тыквенный резонатор выпал из её рук и покатился к моим ногам.
— Я, кажется, поняла, чего ты испугался.
— Если епископа не было в алтаре, а Дионисий сказал, что он был. И искал антиминс, чтобы отобрать его… Ничего не понимаю! Всё рушится!!!
— Я боялась тебе говорить, Офонасей, но иногда мне кажется, что Дионисий нарочно собрал нас в джунглях, чтобы всех перерезали… Я приходила в сознание, когда воины ещё не ушли. Дионисий стоял рядом с ними. И все они чему-то смеялись. И очень громко. И Дионисий смеялся вместе с ними, — из-под прикрытых век Мары скатились слезинки.
— Но тогда получается, что… — «Господи!.. Святый апостоле Фомо!..» — взмолился я. — Получается, что…
Я вскочил с табурета и заметался по дому, словно чёрная пантера по клетке перед кормёжкой.
— Получается, что ты воскресил Аруна, — проговорила Мара, выхватив из-под моих ног тыквенный резонатор для змеиной трубки. — Получается, что ты выиграл спор с бутопоклонниками…
И Мара устало прикрыла глаза.
— Кто же тогда Дионисий?
— Я не знаю, Офонасей, — умоляюще проговорила Мара.
А я метался по дому. Встал.
— Стало быть, и евангелие от Фомы мог написать сам апостол! Мара, почему же ты всё время молчала?
— А ты не догадываешься? — Мара прижала тыквенный резонатор к щеке, смотрела в сторону. — Я сама ничего не понимаю!
Я остановился у окна. Подоконник был завален дохлыми мушками.
«Готов ли ты освободить себя от накопленной в тебе праны?» — вспомнился вопрос махатмы. Руки мои поднялись, я неторопливо распростёр над подоконником свои ладони. Пальцы дрожали от невероятного напряжения… И когда одна мушка, шершаво пощекотав ладонь, вылетела из-под неё и стала с жужжанием биться об оконный пузырь, я прикрыл глаза и отпрянул.
«Ты всё помнишь», — точно из прошлого услышал я чистый, звучный голос махатмы и увидел его, волоокого, на исподе своих век. Я не радовался чуду, которое совершилось на моих глазах, которое совершалось через меня, чуду, у которого была свидетельница. Я только слушал немилосердное жужжание мух.
За окном встали густые фиолетовые сумерки. Как в Ындии. Мысли мои не давали покоя. И от них, точно земляные черви после дождя, вылезали и вылезали вопросы. И невозможно было разобраться в этой муке. Ответов не находилось. Почему Дионисий не позволил мне признаться жителям деревни, что я не воскрешал Аруна? Только ли потому, что опасался за мою жизнь? И ещё кольнуло… И откуда Дионисий узнал, что я привозил раненого пророка Ишара в дхарма-салу? И как тучный монах мог пронести раненую Мару по узкому карнизу в свою пещеру? Под игом новых дум сердце моё плакало. Складывал я эти вопросы, складывал, и получалось… Ничего путного не получалось. Неужели вся эта комедь из-за меня? Для моего обмана?.. Конечно, я спрашивал себя из глубины ума: а что если Мара лжёт? И епископ был в алтаре? Но тогда зачем Дионисий благословил её уходить из Ындии вместе со мной? И зачем ей лгать? В хитрости подозревались все… Эх, Офоня!.. Положение таково, впору возвращайся в Ындию. Да просить ли мне теперь епископа? А если согласится кто, не пошлю ли я его на верную смерть? Эх, Офоня!.. А если Мара лжёт, и я в западне, то… То что?
Подхлёстнутый подозрениями, ночью я не мог заснуть. Мара неподвижно лежала, отвернувшись к стене. Я чувствовал, что она тоже не спит. Луна снежной дорожкой, тоньше и прозрачнее чинского шёлка, спустилась в наше окно.
— Но почему Дионисий позволил тебе уехать вместе со мной? — спросил я среди ночи. — Почему он выходил тебя?
— Не знаю, — был ответ.
Тоном Мара умоляла не мучить её.
— Но он просил епископа с Руси! И указал место встречи.
— Вот видишь, — Мара снова отвернулась к стене и через зевок спросила: — И где же они будут ждать епископа?
— Какая теперь разница?
— А поближе он не мог поискать иерарха?
— Он ищет православного, — не без гордости за русичей сказал я.
Воскрешённые мушки облепили оконный пузырь — лунная дорожка, что тоньше чинского шёлка, казалась дырявой. Она забралась к нам на ложе. Мне подумалось, что оконный пузырь похож на мою душу. И она облеплена грехами, как пузырь мухами. И почему-то вспомнил евангелие от Фомы.
— Ты знаешь, когда у катакомбников я читал евангелие от Фомы, мне казалось, что все люди, которых я встречал в Ындии, говорили кусками из этого евангелия. А сейчас я спрашиваю себя: а разве могло быть иначе? Разве могло оно не впитать мудрость земли, по которой проходил апостол? И записи свои сжёг! — с горьким смехом сказал я. — Ну, полежали бы в суме, плечо бы не оторвали! Другой раз так не напишешь!
Мара перелезла через меня, вышла. Я утомил её, но всё равно её невнимание было досадно. Встал, заживил огонёк светильника и сел за стол. Мара подошла неслышно и что-то положила на стол мне под локоть. Обиженный, я не повернул головы. Мара подтолкнула меня под локоть. Я не отозвался. Тогда увесистая пачка листов опустилась на мою голову. И Мара бросила их на стол и ушмыгнула на ложе. Я узнал свою рукопись, узнал свой острый почерк. Переворачивая листы трепетными пальцами, я жадно читал. Радости моей не было предела, но она не вылезла наружу, точно не верила в то, что видели мои глаза. Вот варёная раздавленная рисинка прилипла к листку, исписанному грифелем, который подарил Махмет-хазиначи. А вот на другом листе молочное пятно. Я поставил на лист крынку, которую принесла Анасуйя. А вот раздавленная вошка, которую я вычесал гребнем, подаренным судьёй Ниданом. Радость не могла удержаться во мне.
Я выставил оконный пузырь. Ароматный ветерок обдувал меня, когда я, сидя за столом, вспоминал уроки махатмы, вспоминал тот день, когда первый раз держал в руках чинский шёлк с евангелием от Фомы. Если бы и его Мара додумалась сохранить! Я уснул за столом, но вскоре проснулся. Лист бумаги прилип к виску. Тихий фитиль ещё не погас. Мара спала, по-детски обиженная, что не получила ласки, которую ожидала. Я задул безмолвный огонь и опустился на ложе рядом с Марой. Она проснулась, обняла меня, так обняла, что блазнилось, будто не только снаружи обняла, но и изнутри.
— Я сделаю всё, что ты скажешь, господин! — прошептала Мара.