Глава 9

в которой Елизавета целуется, Алёшка пьёт, а Прасковья идёт в баню

Прохладные изразцы сквозь тонкую ткань холодили спину. Данила прижимал её к печи в передних сенях возле входа в трапезную. Губы его были умелыми и нежными, и целоваться оказалось приятно. Елизавета слышала, как бухает под кафтаном сердце, ощущала на своей талии крепкие руки, отвечала на поцелуй, но не чувствовала ничего. Ей было приятно, но и только. Ни дрожи в коленях, ни набата крови в ушах. В глазах не темнело, и трепет не охватывал тело. Ничего. Если бы это был её Алёша, она бы уже изнывала от желания и страсти, а сейчас ничего.

Данила между тем перешёл к более решительным действиям — оторвался от губ и припал к обнажённой шее, медленно, вершок за вершком спускаясь к низко открытой груди. Права Мавра — и впрямь умелый. Вон как старается. Елизавета закрыла глаза, попытавшись представить милое Алёшино лицо, задорную улыбку, тёмный, напоённый страстью взгляд — не получилось. Образ любимого послушно встал перед глазами, но заставить себя поверить, что это он ласкает её сейчас, Елизавета не смогла.

Зато накатили стыд и чувство вины. Настроение, и без того нерадостное, вмиг испортилось окончательно. С настроением этим нынче вообще была беда. Со вчерашнего вечера, когда она увидела казака-певчего и свою новую фрейлину, возвращавшихся с любовного свидания, ей только и хотелось, что разбить что-нибудь, расплакаться и надавать кому-нибудь оплеух. И когда после ужина её нагнал в сенях Данила и принялся жарко шептать какие-то глупые нежности, Елизавета вдруг, сама не поняв, как так вышло, очутилась в объятиях своего камер-фурьера. Порыв был мгновенным, и через минуту она уже пожалела о том, что позволила ему лишнее. И теперь судорожно размышляла, как выйти из положения, не обидев при этом Данилу.

Внезапно показалось, что её резко и сильно толкнули в грудь. Распахнув глаза, она задохнулась — шагах в пяти на верхней ступеньке лестницы стоял бывший певчий, нынешний гофмейстер её двора, Алексей Розум. Он глядел прямо в глаза, и от этого взгляда вмиг пересохло во рту, сердце съёжилось и заскакало испуганным зайцем, чувствующим над головой зубастую пасть борзой. Она вдохнула, а выдохнуть уже не смогла, так стиснула грудь невидимая ледяная рука. Несколько секунд, что они глядели друг на друга, показались вечностью. В ней сияло солнце, мчались куда-то вольные кони — гривы полоскались по ветру; в ней были капли тёплого летнего дождя, упавшего на лицо, запах грозы и разнотравья, и треск костра, и пение цикад, и отблески пламени в глубине тёмных больших глаз, тёплых, как малороссийское солнце, и её собственное отражение в них…

Развернувшись, Розум бросился вниз по лестнице. А Елизавете показалось, что с широкой, как счастье, воли её швырнули в тёмный холодный склеп. Она оттолкнула Данилу и ринулась в сторону своих покоев.

* * *

В детстве, когда с сестрицей Настасьей они слушали нянькины сказки, Прасковья как-то не задумывалась, что же есть «любовь». В сказках, собственно, и понятия такого не было. Все они заканчивались одинаково — Иван-царевич или Бова-королевич спасал боярышню-красу от неминуемой смерти, привозил к царю-батюшке, падал тому в ноги, получал благословение и тут же играли свадьбу — пир на весь мир, где по усам течёт, а в рот не попадает. Став постарше, она слышала, как шушукаются сенные девки — кто с кем гулял да кто кому люб. Но что именно подразумевало слово «люб» никто ей, конечно, не объяснял.

Строго говоря, о любви Прасковья узнала, лишь попав ко двору Елизаветы. В первую очередь от самой цесаревны. Нет, та ничему такому свою фрейлину, разумеется, не учила, однако держала себя столь вольно, что чувства её становились достоянием всех, кто пребывал рядом. Она не скрывала страстного влечения к Алексею Шубину, не стеснялась его, не считала чем-то зазорным или греховным. И Прасковья не раз видела, как они целовались где-нибудь в укромном уголке. Видела как-то и как он пробирался под покровом ночи к Елизавете в спальню, но что происходит за дверями опочивальни, разумеется, не знала.

Всю тайную суть амурных радостей открыла ей Мавра. Откровения эти вызвали у Прасковьи такой ужас, что она даже стала всерьёз подумывать, не принять ли постриг, если матери вздумается выдать её замуж. Но вскоре при дворе появился казак-певчий из Малороссии, и Прасковья пропала. Сперва она старательно закрывала глаза на собственные странности — внезапно накатывавший жар, сердце, пытавшееся выпрыгнуть из груди, когда вдруг встречалась с ним взглядом. На странную дрожь в коленках, пронизывающую при звуках его голоса — глубокого, низкого, с непривычным московскому уху мягким звучанием. Прасковья сердилась, металась, не понимая, что с ней происходит. Замирала при виде него, немела и готова была часами смотреть ему в лицо. Потом жизнь и вовсе превратилась в ад — даже при всей неискушённости она видела, что предмет её грёз влюблён в Елизавету: в присутствии цесаревны он, как и сама Прасковья, утрачивал дар речи, то бледнел, то краснел и не замечал ничего вокруг. За глаза весь двор потешался над этой глупой влюблённостью, то и дело поминая «Сеньку» с «шапкой» и «не свои сани».

После разговора с Маврой Прасковья долго и мучительно размышляла, взвешивая все за и против: конечно, лучше бы обойтись без того, стыдного, чем Господь зачем-то соединил мужчину и женщину, но Мавра права, и если избежать оного никак не получится, то и впрямь лучше заниматься этим с человеком, коего любишь, нежели с чужим и насилу знакомым, которого родители подыщут ей в мужья.

И она решилась. Будь что будет! Если Мавра считает, что тем возможно добиться любви Розума, Прасковья принесёт эту жертву. Выспросив у подруги, как и что следует делать, Прасковья решила последовать её совету и отправиться в баню, когда там будет казак. Благо, как она вызнала у своей горничной, парился он один и помощью прислуги при этом не пользовался.

Подходящий случай представился через несколько дней — после ужина истопник Василий, как обычно доложил, что баня готова, однако Елизавета, с самого утра отчего-то пребывавшая в отвратительном настроении, париться не пожелала. Она весь день была не в духе, извела их с Маврой придирками, а Анне Масловой устроила такой показательный разнос за обедом, что Прасковье стало ту жалко. Иной раз весёлая, ласковая и простая в обращении Елизавета становилась изощрённо жестокой, как палач Преображенского приказа. Вот и Анне нынче досталось — отчитав за какую-то ерунду, Елизавета вдруг принялась обсуждать будущую Анину свадьбу, превознося достоинства её жениха, и закончила тем, что сама попросит императрицу, чтобы та вызвала его из Петербурга и поторопила венчание. На несчастную Маслову было страшно смотреть — Прасковье казалось, она вот-вот упадёт без чувств, так та побледнела.

Отказавшись от бани, Елизавета ушла к себе, а Прасковья украдкой наблюдала, кто из мужчин отправится в мыльню. Первым ушёл Розум. Остальные кавалеры по обыкновению сели играть в карты, и Прасковья решилась. С колотящимся сердцем она зашла к себе, как и советовала Мавра, облачилась в длинный шлафрок, надушилась какими-то терпкими духами, которые позаимствовала всё у той же Мавры, накинула поверх епанчу и, крадучись, как кошка, выскользнула из дворца.

На дворе весь день накрапывал дождик, на дорожках после вчерашней грозы валялись сломанные ветки и сбитые ливнем листья. То ли от непогоды, то ли от страха Прасковью била мелкая дрожь. Добежав до приземистой бревенчатой избушки, она замерла на пороге, прислушиваясь и с трудом удерживая порыв развернуться и умчаться без оглядки — за стеной было тихо. Тогда, широко перекрестившись, Прасковья распахнула дверь.

В предбаннике никого не оказалось. На лавке в углу лежали вещи, на подоконнике крошечного оконца стояла свеча. За стеной, в парной что-то звякнуло, послышалось шевеление, и всё стихло.

Не давая себе возможности одуматься, Прасковья сбросила шлафрок, стянула через голову рубаху и едва не бегом ворвалась в парную. Густые клубы жаркого душистого пара окутали, лаская, тело, она замерла посреди тесного помещения, упершись взглядом в лежащего на полке мужчину. Тот поднял голову, выпучил глаза и вскочил, прикрывшись веником. Прасковья обомлела — на неё таращился, как видно, онемевший от изумления Алексашка Шувалов.

* * *

Прийдя в себя, Алёшка не сразу понял, где находится. Над ухом настойчиво звенели комары, должно быть, целый батальон. Он медленно сел, потёр гудевший висок. Огляделся. Оказалось, лежал на земле возле стены дворца и, кажется, уже давно — тело затекло, и теперь его точно иголками кололо. Что случилось?

Происшедшее испуганно жалось по задворкам памяти, позволяя ей выхватывать лишь какие-то рваные куски — дымная тёмная изба, заплёванный пол, стол из плохо оструганных досок, липких от грязи, глиняная кружка с мутной жидкостью, какие-то незнакомые перекошенные лица, разинутые рты, грохот падающей мебели. Нет, не помнил…

Боль в голове наливалась силой, и Алёшка, осматриваясь, косил вокруг глазами, стараясь ею не шевелить без особой нужды. Деревья в саду тонули в сером сумраке подступающего утра. Он лежал возле самой стены, и место отчего-то казалось знакомым. Ну да, он же каждый вечер сидел здесь, под окошком Елизаветы, слушая её наполненные печалью песни… Внезапная вспышка в памяти отозвалась болью в груди. Елизавета… Перед глазами встала картина — пара, слившаяся в жарком объятии. В один миг увиденное сделало неважным всё, о чём ему грезилось и мечталось, что чудилось в её глазах, что отзывалось в сердце при взгляде на неё…

Алёшка пошатываясь поднялся, резкий приступ головокружения едва не сбросил его на землю, и пришлось ухватиться за стену. Напился… кажется, морду кому-то набил… Он коснулся рукой саднящей скулы и сморщился. Или ему набили?.. И приполз, как пёс, подыхать к ней под окно… Он поднял голову — вон оно, покачивает распахнутой створкой.

Уехать. Вернуться домой. Жаль, конечно, что денег скопить совсем не удалось. Да и шут с ними… Жил он без этой Москвы и дальше проживёт. Воротится к старому Гнату, женится на Гане… А не на ней, так на ком-нибудь ещё — какая разница… Лишь бы подальше отсюда. Лишь бы не бередили душу лукавая улыбка и большие ясно-синие глаза.

Уйти прямо сейчас, пока снова не увидел её и не утратил решимость. С трудом переставляя ноги, он побрёл куда-то, в сторону, как ему казалось, крыльца. Однако отчего-то очутился на заднем дворе. Ну да и ладно, там тоже вход есть…

Алёшка двинулся к двери, но стоило протянуть руку, как та распахнулась, хрустко врезав по лбу. Удар был не слишком силён, но братание с Бахусом не позволило удержаться на ногах, и Алёшка грохнулся оземь, крепко приложившись о ступеньку затылком.

— Лексей Григорич? — Над ним склонилось озабоченное лицо, кажется, смутно знакомое, но отчего-то расплывающееся, и всё затянуло противной жёлтой пеленой…

* * *

— Пейте, Лексей Григорич. Пейте…

Алёшка с трудом глотал острый капустный рассол, от которого драло горло, чувствуя, как снова подступает тошнота.

— Не зови ты меня Григоричем… — просипел он, борясь с дурнотой.

— Да как же звать-то, коли батюшку Григорием величали? — удивился собеседник.

— Просто Алёшкой зови… На большее я не наколядовал…

Истопник Василий хмыкнул с сомнением.

Накатил очередной приступ рвоты, и Алёшка скрючился над ведром.

— Что ж вас так угораздило? — с сочувствием покачал головой Василий. — Вы ж вроде не пьёте?

— Первый… раз… — Алёшка вытер дрожащей рукой испарину и, тяжело дыша, привалился к стене.

— Давайте-ка ещё рассольчику…

— Не могу я…

— Надо, Лексей… Алёша. Это самое средство действенное. Вам же к обедне идти скоро.

— Не пойду. Ухожу я. Нет моих больше сил…

— Приключилось чего? — Василий смотрел с состраданием.

— Не могу я больше… Пока она просто на меня не смотрела, мог, а теперь не могу… Я что же, не понимаю? Кто я и кто она? Куда мне до неё… Как до звезды — тянуться не дотянуться… Ну не могу я этого видеть…

Он бормотал что-то невнятное сквозь хмельной дурман, непослушным заплетающимся языком, не вполне понимая, что именно говорит, и не замечая, как по щекам текут слёзы. Василий слушал внимательно, глядел участливо, и вскоре Алёшка выложил ему все свои горести во всех подробностях.

— Мается она, — вздохнул Василий, когда собеседник умолк. — Всё Лексей Яковлевича вспоминает. Любила его очень, вот и не может забыть.

— Как же! Не может… Кабы не могла, не любилась бы с Данилой…

— Пытается клин клином выбить. Да только не нужен он ей.

— Где же не нужен, если она… они… — Алёшка запнулся, чувствуя, что сейчас позорно разрыдается.

— Подумаешь, великое дело! Ну попытался он к ней подкатить, да токмо не вышло у него ничего…

— Почем знаешь, что не вышло? — Он с надеждой поднял на Василия глаза.

— А потому что счастливые женщины после амурных утех не рыдают. У ней в комнате давеча в печи птица гнездо свила, стала шуметь, напужала до смерти, так я лазил, смотрел, что за домовой там в трубе шебуршится. Ну и зашёл вчера ввечеру рассказать, что да как, а она ничком на постеле лежит и плачет горько-прегорько.

— Когда то было? — Алёшка весь подался навстречу, с надеждой и страхом впился взглядом, словно Василий был гонцом, что привёз приговорённому к смерти указ о помиловании.

— Да вскоре после службы вечерней, когда все из церквы воротились. Баньку истопил для господ и зашёл сказать, чтоб мыться шли, кому надобно. Данила Андреич мне навстречу попались, сильно не в духе. А потом я к Елисавет Петровне заглянул про птицу доложить. А она рыдает, сердешная…

Алёшке захотелось его обнять.

* * *

Полночи она проревела. Слёзы лились майским ливнем, вымокла подушка, заложило нос и обметало губы, а Елизавета всё не могла успокоиться. Плакала разом обо всём — и о собственной никчёмной жизни, в каковой ни просвета, ни надежд, и о былом безоблачном счастье, о коем всё вокруг напоминало, об Алёше, с которым ей, кажется, не суждено больше свидеться, о его друзьях, что по её вине сослали по дальним гарнизонам, о казаке-певчем, взгляд которого обжёг, точно едкая кислота. И даже о Даниле, который был ей совсем не нужен. Уснула под утро.

Мавра, пришедшая будить её к обедне, увидев подругу, всплеснула руками.

— Матерь Божья! На кого ж ты похожа! Что приключилось-то?

— Мавруша, не могу я… Не нужен он мне… — прошептала Елизавета, чувствуя, как глаза снова наливаются горячей влагой.

— Ну не нужен, так и шут с ним! Подумаешь, печаль! — закудахтала Мавра и заметалась по комнате. — Ляг, горюшко моё! Ты ж нынче на калмычку похожа! Вон, глазки не открываются. Сейчас примочку сделаю…

Она ловко уложила Елизавету в постель и прикрыла лицо салфеткой, смоченной в розовом уксусе.

Пока лежала, Мавра со смехом рассказывала про неуклюжие Парашкины попытки соблазнить гофмейстера. Отчего-то Елизавету рассказ не позабавил. Более того, неприятно кольнул, особенно когда Мавра стала описывать собственные советы, данные наивной подруге.

— Вместо того чтобы голову ей морочить, лучше бы на ум наставляла, — сердито отозвалась она из-под салфетки. — Разве он ей пара? Замуж за него не отдадут, а значит, и нечего беспутству учить!

Мавра выразительно хмыкнула, но ничего не ответила. Несмотря на то, что ближе человека для Елизаветы не было, она хорошо знала своё место.

На обедню опоздали. Лицо, хоть и не такое опухшее, всё же носило следы ночных страданий. Всю службу Елизавета напряжённо слушала, но знакомого бархатно-тёплого голоса в хоре так и не различила. А когда, подходя к кресту, бросила быстрый взгляд на клирос, в груди неприятно дрогнуло — Розума среди певчих не оказалось. Губы привычно улыбались, произнося традиционные слова благодарности, она что-то отвечала отцу Фотию, снова улыбалась, лицо стянуло в привычную маску — беззаботной, весёлой, недалёкой простушки, любительницы вина и амурных утех. Иногда по ночам ей снилось, что эта маска приросла к коже намертво — хочется снять, а не получается…

Ни к завтраку, ни к обеду Розум не появился. Собственно, ничего странного в этом не было, такое случалось не раз — управление двором, хоть бы и крошечным, требовало времени и сил. Но сегодня его отсутствие тревожило Елизавету. И она сама не понимала почему.

Впрочем, нет, понимала. Это было глупо до невозможности, но Елизавета ощущала стыд и вину перед гофмейстером. Как будто вчера в сенях, когда она целовалась с Данилой, их увидел не этот чужой человек, с которым её ничего не связывало, а Алёша. Её любезный Алёша.

Кое-как закончив обед, она отказалась играть в «мушку», сославшись на головную боль, и удалилась к себе. Оставшись одна, в странном волнении бродила по комнате. В уме проносились какие-то растрёпанные обрывки мыслей — то грезился ночной луг, то пение цикад под окном, то взор тёплых чёрных глаз, больших, точно вишни знаменитого костромского сорта. И вдруг вспомнился взгляд поверх Данилиной головы, припавшей к её груди в жарком лобзании, — полный тоски, боли и горечи.

«Да полно!» — одёрнула она себя. Примерещилось. Какая тоска? Она же собственными глазами видела, как они с Анной возвращались ночью со свидания, как та целовала его, опасалась, что их могли увидеть, и сетовала, что горничная заметит грязную рубаху. Елизавета сердито бросила на туалетный столик веер, который бездумно крутила в руках. Нет ей никакого дела до амуров деревенщины-казака! А вот девку эту она приструнит! Ишь, бесстыдница!

Сзади скрипнула дверь, и в опочивальню заглянула Мавра.

— Куда наш гофмейстер подевался, не знаешь? Всё утро найти не могут… И на службе не был…

От того, что подруга вслух произнесла как раз то, что занимало сейчас Елизавету больше всего, та рассердилась.

— Не знаю и знать не желаю! Недосуг мне за каждым лакеем доглядывать!

Мавра взглянула изумлённо. И отчего-то взгляд её, в котором Елизавете почудилось понимание, взбесил окончательно. Она топнула ногой.

— Где эта дура, Нюшка Маслова? Чем занимается? Она фрейлина или королева французская? Ни утром, ни вечером её не видать! Только вы с Парашкой вокруг меня с ног сбиваетесь!

— Так ты ж сама её звать не велела. Говорила, душа не лежит, — ещё больше изумилась Мавра. — Да что стряслось-то?

— Мне этакая камеристка, что с мужиками путается, не надобна! Передай Воронцову, пускай назад её отправляет, гуляву!

— Кто гулява? Анна? — Мавра вытаращила глаза.

Чувствуя неожиданно подступившие слёзы, Елизавета принялась рассказывать о странной сцене, что нечаянно подглядела в сенях после грозы.

— Анна сошлась с Розумом? Быть не может! — не поверила Мавра. — Она и не смотрит на него. Да и вообще, ты ж сама говорила, у неё какой-то любезник есть, от коего родня её у нас прячет.

— Тогда о чём они толковали? За что она его благодарила?

— Да мало ли за что! — Мавра небрежно махнула рукой. — Может, оступилась и в лужу упала, а он ей подняться помог. Ты, голубка моя, или вовсе слепая, или притворщица великая! Розум этот в тебя без памяти влюблён! Нешто не видишь?

Елизавета отвернулась, чувствуя, как запылали щёки.

— Куда ж он всё-таки запропастился? — вздохнула Мавра. — Со вчерашнего дня никто не видал, да и в каморе своей, похоже, не ночевал.

Отступившая от злости тревога вспыхнула с новой силой. Елизавета нахмурилась.

— Пошли в слободу. Пусть разузнают, не видал ли кто там.

— Послала уж, не дура. Только почему-то мне кажется, ты знаешь, с чего это вдруг твой верный пёс в бега ударился. — И Мавра пристально взглянула ей в глаза.

Елизавета не стала делать недоумевающее лицо, беспокойство отбило желание играть в привычные женские игры. Выслушав, Мавра покачала головой.

— Тогда понятно. — Она вздохнула. — Ишь, бедовый! Нет, я видала, конечно, что он на тебя, аки на икону, молиться готов, да только ему на взаимность надеяться — нахальство преизрядное иметь надобно… Мужик!

Если бы ещё вчера Мавра пришла к ней с россказнями о неземной любви казака, Елизавета бы, пожалуй, посмеялась или ответила ей теми же самыми словами, но сейчас только раздражённо дёрнула плечом:

— Ты, верно, позабыла, Маврушка, чья я дочь? Матушка моя крестьянкой была. Али запамятовала? А стала императрицей всероссийской. Так что промыслы Господни ему одному ведомы…

— Ого! — Мавра усмехнулась. — Видно, зря казак в изгнание подался.

— Чепухи не мели! — рассердилась Елизавета. — Мне его пение по сердцу и только! А голос, да — чудо как хорош!

— Чудо как хорош, — согласно повторила Мавра и покивала. — И не токмо голос.

— Скажи лучше, куда он уйти мог? Как думаешь? — Елизавета пропустила Маврины слова мимо ушей. — Где его искать?

Но строить догадки Мавра не стала.

— Вот разузнаем, не видал ли кто в посаде, тогда и думать станем. Может, он к кому из знакомцев в гости ушёл… И скоро воротится.

К вечеру Розум не вернулся. И тревога, убаюканная разговором с подругой, к моменту, когда пришла пора собираться к вечерней службе, выросла уже до размеров колокольни. Елизавета сама не понимала, почему её так беспокоит исчезновение какого-то певчего, о котором обычно она неделями не вспоминала.

Однако в храм отправиться не успели — едва Елизавета вместе со своей свитой спустилась с парадного крыльца, к ней, ломая шапки и кланяясь на ходу, будто колодезные журавли, устремилась небольшая группа мужиков.

— Государыня, матушка! — возопил тот, что был старше всех, и плюхнулся на колени. Остальные последовали его примеру. — Защити! Я человек бедный, а коли всяк начнёт у меня в заведении непотребство чинить, мебеля ломать да рожи гостям портить, так и вовсе с сумой по миру пойду!

Елизавета ничего не поняла и в недоумении взглянула на Мавру. Та, похоже, тоже не слишком уразумела, о чём речь, но виду не подала.

— Кто кому рожи портил? И причём тут Её Высочество?

— Дык вашего двора человек вечор у меня в кабаке бузовал. Две лавки поломал, Фролке моему всю харю раскровянил… — Он махнул рукой куда-то за плечо, и Елизавета перевела взгляд на его спутников. Те и впрямь были хороши, как на подбор — у кого глаз заплыл, у кого скула отливала фиолетом, у кого губа была размером с лапоть. — Посуду по́бил…

— Ты ври да не завирайся! — фыркнула Мавра. — Что это за посуда у тебя, кою побить возможно? Может, ещё скажешь — зеркала венециянские? Всей твоей посуды — кружки оловянные да миски. Оне не бьются, хоть об пол их, хоть об стену колоти!

— Обижаешь, боярыня! — произнёс мужик, пожалуй, даже с достоинством. — Зеркалов у меня в заводе отродясь не бывало, брехать не стану, а коли бы были, той супостат их бы тоже по́бил… Что же до посуды, так мисок глиняных дюжину, да осемь кружек, да три кринки с квасом… Оно для вашего сиятельства и Ихнего Высочества, знамо дело, ущерб невеликой, а я человек маленький, мне и сие тяготно.

— И кто ж у тебя буянил?

— Вашего двора человек.

— Это мы уж слыхали. Звать его как?

Мужик скорбно вздохнул.

— Из себя каков? — продолжала допытываться Мавра, и Елизавета невольно подавила улыбку: ишь, дознавательница.

— Дюжий да чернявый, аки жуковица… Зенки, что твои плошки… Да воно ж он, ирод буйливый! — И пострадавший наставил обличающий перст куда-то за спины Елизаветы и её людей.

Все в недоумении закрутили головами. Елизавета тоже обернулась и увидела Алексея Розума, выходившего со стороны заднего двора.

Загрузка...