Глава 43

в которой Алёшка принимает непростое решение, учится забивать гвозди и понимает, что он дурак

Выздоравливал Алёшка долго. Почти два месяца. Не хотелось ему поправляться. Век бы так лежать, чтобы Елизавета держала за руку, смотрела тепло и ласково, улыбалась. Иногда он закрывал глаза, представляясь спящим, и тогда она украдкой гладила по голове и тихо молилась о здравии. Он знал — это от того, что считает спасителем и чувствует себя обязанной ему, но до поры до времени позволял себе пользоваться её благодарностью. У него не было сил даже шевелиться, не говоря уж о том, чтобы сопротивляться самому себе.

Но телесная слабость была не главной. Душа корчилась от боли. Мучительная, временами почти нестерпимая, боль терзала его постоянно и отступала, лишь когда Елизавета держала в ладонях его руку. Это была временная передышка, но она позволяла набраться сил, чтобы жить дальше.

Едва придя в себя, он принял решение, трудное, почти невыполнимое, но он знал — единственно верное. Пока он не думал о нём, наслаждаясь каждым мгновением, когда Елизавета была рядом. Её присутствие словно солнце, согревало, лечило, нежило, отгоняя боль и тоску. Алёшка знал, что так будет недолго и позже ему придётся расплатиться за эту негу сполна, но пока позволял её себе, чтобы выжить. Выжить и запечатлеть каждое мгновение этой близости в своём сердце.

Но всё когда-то заканчивается.

Последней каплей, убедившей, что принятое решение верно, стал приговор медикусов — Лестока и ещё одного, приведённого к нему Елизаветой: петь он больше не сможет. Так и было. Алёшка и разговаривал-то с трудом, но надеялся всё же, что позже голос к нему вернётся. Он не представлял, как жить и не петь. Петь он начал, должно быть раньше, чем разговаривать. И это ощущение полёта души, широты и восторга, когда внутри всё замирает — Алёшка не знал, как обходиться без него.

Он собрался в путь тёплым июньским вечером. Елизавета с двором отправилась на несколько дней на мызу в Сарское, где нынче шёл ремонт. Алёшка с ними не поехал — отговорился слабостью. Зашёл на конюшню — он часто туда ходил с тех пор, как встал на ноги, посидел немного в деннике Люцифера, прислонясь к висевшему на стенке седлу — попрощался. И отправился искать Василия Чулкова.

Тот на заднем дворе колол дрова. С размаху всаживал топор в полено так, что то раскалывалось с одного удара ровно пополам. Алёшка вздохнул. Когда-то он любил колоть дрова, мог за раз переколоть всю поленницу, а теперь… теперь, наверное и с одним чурбаком не справится…

— Ухожу я, Василь Иваныч.

Тот удивился. Очевидно, вид Алёшкин на мысли о променадах не наводил.

— Гулять, что ли, собрался? Смотри не простудись сызнова… Ветер студёный.

Алёшка устало присел на одно из брёвен. Он теперь быстро уставал.

— Совсем ухожу. Проститься зашёл. Постриг хочу принять. Я знаю, нынче всех подряд не постригают, но, может, умолю…

Василий, занесший над головой топор, промахнулся мимо полена и едва не всадил его себе в ногу.

— Ты… что это ты придумал, Лексей Григорич? Или сызнова бред у тебя?

Алёшка взглянул грустно и ничего не ответил.

— Зачем тебе туда? Ты что?!

— Тошно мне, Вася… Невмоготу…

Василий сел рядом.

— А Елисавет Петровна как же? Ты ж говорил что с нею будешь, покуда не прогонит? Разве она тебя гнала?

— Не гнала. Она нынче от благодарности не знает, куда меня усадить, чтобы угодить. — Он усмехнулся невесело.

— Ну так и чего ты блажишь? — Василий рассердился.

— Благодарность, Вася, штука тяжёлая. Не хочу я ей в тягость быть… Лучше уйду.

— С чего ты взял, что в тягость? Видал бы, как она убивалась, покуда ты в беспамятстве был… Места себе не находила, не отходила от тебя.

— Я знаю. — Алёшка покивал печально. — Мне выздоравливать не хотелось, так хорошо было с нею рядом. Да только пора и честь знать. Негоже даму утруждать так долго. Да и не нужна мне её благодарность. А ничего иного мне не причитается.

— Да с чего ты взял-то?

— Я знаю. Кабы хоть малая надежда была, я бы, верно, не нашёл в себе сил уйти.

— Но зачем, Алексей? — Кажется, он всё ещё не верил, что Алёшка говорит всерьёз.

— Грех на мне великий, Вася. Всю жизнь молить-замаливать… Две души живые из-за меня погибли.

— Если ты про Ивашку, то туда ему, гаду, и дорога! — Василий вскочил и заметался среди раскиданных по земле поленьев. — Страшно подумать, что было бы, если бы ты его не остановил. Коня, конечно жаль, да только он не человек, скотина бессловесная. Что ж за ради него в монастырь?

— Он друг мне был, понимаешь?! Братаня… Жизнь мне спас, а я его сгубил. Знал, что гублю. Понимал…

— Ты её спасал… Иначе нельзя было.

— Нельзя. Да только мне от того не легче. Да и Иван — тоже живая душа. Из-за меня он на тот свет без покаяния отправился, с ненавистью в сердце…

— Он двух человек убил…

— Тем более. Я его душу на вечные муки обрёк.

— Поставь свечку за упокой, да и будет с него! — Василий схватился за топор и рубанул им с такой свирепостью, что тот ушёл до середины в колоду, застряв в расколе.

— И петь я больше не смогу. Медикус сказал — никогда. А меня ко двору вокалировать брали. Так что здесь от меня нынче вовсе никакого проку.

— Но как же, погоди… А Елисавет Петровна? Она знает? С нею ты простился?

— Нет. — Алёшка опустил голову. — Она не отпустит, уговаривать начнёт, и я не смогу уйти — сил не достанет. Лучше уж так.

— Не по-людски это — даже не попрощаться.

— Да не могу я с нею прощаться! Ты что, не понимаешь?! — закричал он, и Василий, грустно взглянув, покачал головой. — Вот, прошение об отставке. Передай ей, когда воротится.

— И куда ты пойдёшь?

— В Ладогу. В Свято-Никольский монастырь. Там, сказывают, настоятель хоть и суров, но с пониманием. Брошусь в ноги, может, умолю. А нет, так поживу трудником немного, вызнаю, куда податься, и в другой монастырь отправлюсь. Надо будет — до Соловков дойду… Где-нибудь да примут…

И, подобрав котомку, что лежала у его ног, Алёшка поднялся и протянул Чулкову руку.

— Прощай, Вася. Не поминай дурным словом.

* * *

С Невы налетал порывами холодный сырой ветер. Глядя вслед скачущим прочь всадникам, Мавра зябко закуталась в шаль и неловко перекрестила две удаляющиеся фигуры. Оставалось только ждать и молиться.

Сзади раздалось знакомое сопение. Почему-то, волнуясь, он всегда пыхтел, как барсук. Мавра не обернулась.

— Михайло письмо прислал. Собирается возвращаться. — Голос за спиной звучал жалобно и неуверенно. — Анну Демьяновну они так и не сыскали. Сбежала вместе со своим купчишкой. Сказывают, в Сибирь подались…

— Я не желаю ничего слышать про Анну, — резко оборвала Мавра и, не взглянув на него, пошла в сторону Невы.

Пыхтение за спиной не отставало.

— Мавруша, поговори со мной, — тихо попросил он.

— О чём? — На сей раз Мавра повернулась к нему лицом.

Пётр, весь красный и несчастный, жалобно глядел на неё.

— Иван… ты правда с ним… — Он смешался и опустил глаза.

— Нет, Петруша. — Мавра вздохнула. — Ничего объяснять тебе я не буду. И помогать тоже не стану. Воля твоя. Хочешь верить Ивану — верь.

— Не хочу! — вдруг выкрикнул он.

— Ну а коли не хочешь, не верь. — Мавра рассмеялась. — Дело барское. И потом, ты же, Петруша, не любил меня никогда, так и что тебе за печаль, правда то была или нет? Ты мне не муж, не жених, не суженый…

— А ежели любил? — Голос его дрогнул.

— А ежели любил, так сам разберёшься, кому верить или не верить. — Она улыбнулась насмешливо.

— А ежели и теперь люблю? — Он перестал рассматривать пыльные носки своих башмаков и исподлобья глянул Мавре в лицо.

— А ежели и теперь любишь, значит, простишь. — И Мавра бесстрашно посмотрела ему в глаза.

* * *

— Ровнее держи!

Алёшка выровнял свой край доски и взялся за молоток. Раз-два-три! И гвоздь по самую шляпку ушёл в доску. Он улыбнулся. Всё-таки одолел сию науку немудрящую. Странно и стыдно было постигать в двадцать три года то, что мальчишки умеют в десять, но что поделать, если «ридный батько» ничему путному сына выучить не смог.

Он забил три оставшихся гвоздя и потёр затёкшую спину.

— Залатали с Божьей помощью, — вздохнул брат Иаков. — Да только надолго ли хватит? За эту весну уж в третий раз крышу чиним…

В монастыре царила ветхость, от былого величия остались одни стены — каменные, мощные, когда-то противостоявшие шведскому нашествию, а все внутренние постройки сильно изветшали. Крыша Никольского собора текла, деревянная черепица Святых ворот сгнила и осыпалась, словно листья по осени; месяц назад ураганом сломило крест на Предтеченской церкви, и он теперь стоял, прислонённый к алтарю.

Прошлым летом рухнул корпус с братскими кельями — счастье ещё, что никого не задавило, — и братия в прямом смысле осталась без крыши над головой. Настоятель упал в ноги архимандриту Невского монастыря, под рукой которого ныне числилась Свято-Никольская обитель, и тот выхлопотал разрешение вывезти с конюшенного двора в расположенной по соседству Новой Ладоге одну из хозяйственных построек. Ту разобрали, на подводах перевезли в монастырь, и теперь в ней располагался келейный корпус, в котором жили все двадцать восемь здешних иноков. Именно на крыше этой «хоромины» и сидел сейчас Алёшка.

В монастырь он явился пять дней назад под вечер и сразу отправился к настоятелю. Тот, выслушав, тяжко вздохнул:

— Не могу я тебя принять в обитель, чадо. По указу государя Петра Алексеевича к нам нынче только дряхлые и увечные беспрепятственно могут поступать. Тебе надобно разрешение через Святейший Синод получать да у архимандрита Невской обители — он над нами главный.

Испросив дозволения пожить в монастыре пару недель трудником, Алёшка остался в обители. Поговорив с братьями, решил отправиться на Валаам — сказывали, что настоятель там зело суровый, зато и светская власть ему не указ, если захочет, сам постриг разрешит.

Пригревшись на вечернем солнышке, Алёшка залюбовался видом на Волхов и зеленевший на том берегу лес, что просматривались из-за стены. Удивительно, но здесь ему было гораздо легче — он перестал задыхаться, обливаться от малейшего движения потом и заходиться кашлем. Казалось, за пять дней окреп и поправился больше, чем за истёкший месяц.

— Слазь, Алёша, неча петуха представлять! — крикнул с земли брат Иаков.

Алёшка с сожалением оторвался от пейзажных красот и потянулся к лестнице, когда заметил двух всадников, скакавших по дороге в сторону монастыря. Под одним из верховых был крупный вороной конь, и сердце Алёшки больно кольнуло. Он поспешно отвернулся.

Пока он не давал воли своей памяти и старался за день устать так, чтобы не оставалось сил ни на думы, ни на воспоминания. Но порой мимолётное видение, мысль, отозвавшаяся на безобидное слово или звук, взметали в душе шквал боли столь сильной, что ему хотелось завыть.

После всенощной, когда монахи брели в сторону трапезной, Алёшку остановил гостинник[168] отец Варнава.

— Живо отправляйся к настоятелю, — велел он и глянул не то сердито, не то опасливо.

Алёшка с сожалением проводил глазами братьев — есть хотелось до головокружения — и, вздохнув, зашагал в сторону настоятельского домика, стоящего в глубине монастыря.

Отец Диодор отчего-то встретил на крыльце.

— В дом ступай, — велел он сердито. — Голубя невинного из себя строил, а самого солдаты ищут! Мне и без того тягот хватает, чтобы ещё с властями из-за тебя объясняться.

И махнул в сторону двери. Изумлённый и напуганный Алёшка вошёл внутрь. Крошечные сени, сразу за ними единственная небольшая комната — в сумраке он не разглядел обстановки. Возле окна к нему спиной стоял человек в военной форме. На звук шагов стоящий повернулся, и Алёшка захлебнулся воздухом.

— Вы? — только и смог выдавить он.

— Как ты посмел?! — Глаза её метали молнии, даже светлее сделалось в крошечной настоятельской келье. — Кто тебе позволил покинуть двор без спросу?!

Он опустил голову.

— Простите меня, Ваше Высочество… Отпустите. На что я вам нынче? Петь не могу, в делах ничего не смыслю, да и человека, хоть и невольно, погубил. Я виноват, что ушёл, не спросясь, просто досаждать вам своей просьбой не хотел.

— Досаждать?! — Она порывисто шагнула к нему и с размаху влепила пощёчину. — Досаждать! Ты на службе! Я не давала тебе отставки! Может, ты у меня покрал что-нибудь?!

Она гневно говорила ещё что-то, лицо пламенело, но Алёшка уже не слушал. Он глядел на неё и видел только глаза, в которых дрожали готовые выплеснуться слёзы. И тут он всё понял. Господи, какой же он скудоумец! Ну конечно! Она переоделась в мужское платье и проскакала верхом сотню вёрст совсем не потому, что хотела надавать оплеух и наговорить злых слов…

Дрожащими губами она продолжала выкрикивать нечто сердитое и наверняка обидное, и Алёшка, шагнув вперёд, обнял её и прижал к себе. Уткнулся лицом в волосы прямо под суровыми взглядами евангелистов, смотревших на них со стен комнатки. Она замерла в его руках, смолкнув на полуслове, треуголка упала на пол.

— Кохана моя, — тихо прошептал он. — Любушка…

— Почему ты меня бросил? — Всхлипнув, она уткнулась лицом в его рубаху, на груди остался влажный след.

— Разве мог я надеяться? — Он потёрся щекой о её макушку, тронул губами прозрачную кожу на виске, вдохнул такой знакомый, такой волнующий запах и, отстранившись, заглянул в глаза. По щекам пролегли слёзные дорожки, и он отёр их пальцами. — Кто я и кто ты? Нешто можно достать с неба звезду?

— Я? — Она чуть усмехнулась, но глаза остались серьёзными. — Я дочь крестьянки-портомои, рождённая вне колыбели[169], «выблядок[170]» — как кличут меня бывшие батюшкины подданные. Блудница вавилонская, как зовут при дворе… И я… я люблю тебя, Алёша… — Она вдруг зажмурилась на миг, а распахнув глаза, улыбнулась легко, освобождённо, во взгляде блеснули озорные искры. — Если ты не вернёшься, я поступлю послушником в этот монастырь, меня разоблачат, случится ужасный скандал, и меня отдадут под суд за святотатство.

Алёшка погладил её по волосам и, взяв лицо в ладони, повернул к себе.

— Зирочка моя, — прошептал он, касаясь губами её губ. — Шальная, бедовая моя звезда…

-----------------

[168] Монастырская должность, обладатель которой занимается размещением в монастыре гостей, паломников, трудников.

[169] То есть рождённая до брака, незаконнорожденная.

[170] Автор является ярым противником обсценной лексики, как в жизни, так и в литературе, однако в описанное время данное слово не было нецензурным и широко применялось в обиходе — так называли незаконнорождённых детей. И Елизавету Петровну действительно часто «величали» именно так. Поэтому я, несмотря на убеждения, позволила употребить здесь именно его.

Загрузка...