Глава 32

в которой Прасковья получает пощёчину, а Алёшка размышляет

После ухода Василия Елизавета не смогла уже не только спать, но и лежать в постели. Накинув поверх рубашки шлафрок, она принялась ходить по комнате, пытаясь собрать воедино ворох гудевших, точно шмелиное гнездо мыслей.

Со слов Чулкова выходило, что ещё месяц назад на Розума напала группа каких-то ватажников, причём из их разговоров было ясно, что караулили они именно его и не просто так, а затем, чтобы убить. Но почему? За что? Конечно, она мало знает об этом человеке, но до сих пор ей казалось, что тот обладает спокойным и дружелюбным нравом. Так кому и чем он мог насолить столь пряно, что его решились извести?

Впрочем, она, как оказалось, плохо понимает в людях… В то, что Розум пойдёт похваляться альковными победами перед прочими кавалерами, ещё неделю назад она бы тоже не поверила…

Со стороны фрейлинских покоев раздался шум, и Елизавета с изумлением обернулась на распахнувшуюся дверь. В горницу ворвалась Мавра, подталкивая пухлым кулачком в спину совершенно красную Прасковью. Отчего-то редкие и не слишком заметные в обычное время оспины на пламеневшей физиономии сильно побелели, отчего Прасковья стала похожа на гриб-мухомор.

— Полюбуйся только на эту поганку! — взъярилась Мавра и так толкнула Парашку в спину, что та, чтобы не упасть, несколько шагов бегом пробежала, а Елизавета некстати подумала, что видно не ей одной пришло на ум сравнение с мухомором. — Сказывай, дура!

Парашка хлюпнула носом и опасливо покосилась на разъярённую Мавру. Однако та, очевидно переполненная кипевшими внутри чувствованиями, “сказывать” ей ничего не дала.

— Захожу к ней, а её нет. Ну, думаю, по нужде на двор убежала. Подошла окно притворить, чтобы комарьё в горницу не лезло, вижу — крадётся наша скромница и вовсе не к нужнику. Грешна, матушка, — Мавра комично в пояс поклонилась Елизавете, — суелюбопытна, аки сорока — отправилась за нею следом. Насилу нашла в потёмках, всю рожу о крапиву исколола — теперь чешется, мочи нет… Знаешь, куда она на ночь глядя отправилась?

И не дожидаясь ответа, тут же сама продолжила:

— К подвалу, где казак заперт сидит. Я в лопухах притаилась, смотрю, что будет. Она с ним через окошко разговаривает, значит. О чём — мне из лопухов не слышно, только, вроде, убеждала его в чём-то. Говорили-говорили, а потом она как вскочит, да как бросится назад, едва с дороги меня не снесла… Сама рыдает-разливается и бормочет: “Пропади ты, такой-сякой, пропадом! Никому правду не скажу!”

— Какую правду? — живо отозвалась Елизавета и воззрилась на Парашку, та всхлипнула.

— Говори, сквернавка! — рыкнула Мавра.

— Не убивал он Данилу. — Губы Парашки изогнулись на манер коромысла.

Елизавета встрепенулась:

— Откуда ты знаешь?

Прасковья вдруг заюлила, глаза забегали, а оспины на щеках-мухоморах побелели ещё сильнее, но Мавра рявкнула:

— Не финти! Как есть говори! Человек помер, не шутки тебе!

Парашка втянула голову в плечи.

— Он Даниле свою кружку отдал, из коей пить собирался. — Голос её дрогнул. — А вино в ту кружку я наливала. Из кувшина, что на столике стоял.

Со слов Парашки когда казак, доиграв свою сцену, вышел за кулису, выглядел он грустным и усталым, и сам попросил налить ему вина. Та налила, Розум взял кружку, но прежде, чем успел сделать хотя бы глоток, появились лицедеи, занятые в последней сцене, и в их числе Данила, который от волнения принялся кашлять. Бросились налить ему вина, но вина не оказалось — к кувшину во время спектакля то и дело кто-нибудь прикладывался, и Прасковья только что сцедила из него остатки. Бежать за новой порцией на поварню было уже поздно, и тогда Розум протянул Даниле свою кружку.

Елизавета сникла.

— Ежели он собирался Данилу отравить, он мог яду в кружку подлить, покуда ты не видела.

Но Прасковья упрямо замотала головой.

— Ничего он туда не подливал!

Мавра пристально глянула на подругу.

— Почём ты знаешь? Ты могла не заметить.

— Не могла. Я… я на кружку смотрела.

Прасковья горестно шмыгнула носом, а Мавра прямо-таки впилась взглядом в её лицо.

— Зачем?

Прасковья отвернулась.

— Сказывай, дура! — вызверилась Мавра и ткнула её в бок.

Прасковья всхлипнула.

— Я ему зелья добавила…

— Зелья? — Елизавета в недоумении глянула на Прасковью, а затем на Мавру.

Та, однако, похоже, сразу поняла, о чём речь, и, охнув, зажала ладонью рот. Глаза её полезли на лоб.

— Господи, помилуй… Так это он… от твоего зелья? Данила-то…

Парашка вдруг побледнела так резко, что оспины, только что казавшиеся белыми на пунцовом лице, теперь на фоне совершенно мраморной кожи сделались красными.

— Нет… — прошептала она в ужасе. — Не может быть! Ведь в прошлый раз никто не умер. Это не от зелья, нет!

Только тут Елизавета поняла, что это за зелье, и почувствовала, как лицо опалило жаром. А в следующий миг у неё перехватило дыхание. Она тоже могла умереть. Внезапно, без покаяния. Лежала бы, как Данила, неподвижно на полу, скрюченная, посиневшая, страшная, и не дышала. А в её смерти обвинили бы Розума.

Елизавета с трудом сглотнула и уставилась на Парашку, по лицу которой текли слёзы.

— Почему ты молчала?! — От только что осознанного ужаса чудом миновавшей смерти Елизавету затрясло. — Невинный человек оказался в темнице и на каторгу бы отправился, а ты молчала?!

Прасковья опустила голову.

— Почему ты ничего мне не рассказала?

— Я… я хотела, чтобы он на мне женился, — прошептала Прасковья и утёрла глаза. — А он… он сказал, что не может…

— И ты решила ему отплатить? Какая же ты дрянь! — И Елизавета влепила испуганной Парашке звонкую пощёчину.

— Ты все капли извела? — вклинился в шквал её негодования задумчивый голос Мавры, и Елизавета, словно очнувшись, взглянула на неё.

Насмерть перепуганная и несчастная, Прасковья помотала головой, переводя затравленный взгляд с одной подруги на другую.

— Их нужно отдать Лестоку. И он точно скажет, яд ли там и им ли был отравлен Данила. Давай, тащи сюда свой пузырёк.

* * *

— Не отчаивайтесь, сударь!

Матеушу казалось, что поверенный смотрит на него с презрительным недоумением. Было мучительно стыдно, что не смог с собой совладать и позволил Маньяну понять всю глубину обуревавшего его отчаяния, но взять себя в руки и взглянуть на собственное сокрушительное поражение холодно и отстранённо не получалось. Он окончательно провалил миссию, уронил себя в глазах графа, да и Его Величества тоже и, скорее всего, поставил крест на своём будущем — к дипломатической службе оказался негоден, придворный карьер человек, который обманул доверие короля, тоже не сделает. Словом, ни на что большее, чем махать шпагой, не способен… Так что единственный для него выход — отправиться на какую-нибудь войну и постараться там с честью сложить голову.

— У меня не осталось никаких идей, — тускло пробормотал он. Не всё ли равно, что подумает о нём какой-то плебей, если даже сам себя он так глубоко презирает. — Остаётся разве что похитить Елизавету и вывезти силой… Но тащить её, связанную, через всю Московию и думать нечего.

— Да, это самая неудачная затея, какую только можно представить, — отозвался Маньян без улыбки.

— Придумайте удачную! — огрызнулся Матеуш.

Француз, заложив за спину руки, ходил по кабинету, и это непрерывное движение отчего-то ужасно нервировало Матеуша. Маньян не обратил на его резкость никакого внимания, только раздумчиво подёргал себя за кончик носа.

— А что письмо, которое дал вам Шубин? Оно всё ещё у вас?

Матеуш раздражённо дёрнул плечом:

— Не знаю. Должно быть, так и лежит в седельной сумке, куда я его засунул.

— Вы позволите прочесть?

Матеуш скривился — очевидно, Маньяну не хватает пикантных сплетен. Да и чёрт с ним, пусть читает! Он вообще хотел изодрать это письмо и выбросить ещё там, в Ревеле, но сделать это при Шубине, невзирая на всю охватившую его ярость, Матеуш не смог, а позже напрочь про эпистолу позабыл.

Вызвав Жано, он велел разыскать послание и принести в кабинет. Тот явился минут через десять, и Матеуш небрежно швырнул перед французом лист плотной сероватой бумаги, свёрнутый втрое и запечатанный воском.

Маньян перестал вышагивать по кабинету и уселся, наконец, за бюро — достал из ящика лупу, внимательно осмотрел печать, поскрёб ногтем сгибы листа и даже понюхал его. Затем достал тонкий, похожий на хирургический ланцет нож и очень ловко, не повредив, срезал восковую нашлёпку. После чего развернул бумагу и погрузился в чтение. Дойдя до конца, перечёл ещё дважды — наизусть, что ли, учил? — и отложил, наконец, в сторону. После чего надолго задумался.

Вновь погрузившись в невесёлые мысли, Матеуш не заметил, как в комнате стемнело, и вздрогнул от неожиданности всем телом, когда Маньян вдруг произнёс:

— Мне кажется, месье Лебрё, это письмо при правильном подходе может сослужить нам очень неплохую службу. И, как говорят игроки, это недурной козырь, который вполне способен спасти нашу почти безнадёжную партию…

* * *

Остаток ночи Алёшка размышлял над словами Прасковьи. Что она могла знать? Откуда? Только то, что он отдал Даниле кружку, из которой собирался пить сам. Но он уже говорил об этом Лестоку и Елизавете, однако те не сочли его слова достойными внимания. Так что вряд ли прислушаются и к свидетельству Прасковьи.

Ледяной, полный презрения взгляд Елизаветы уничтожил Алёшку, словно выбил скамью из-под ног приговорённого к повешению. И трепыхаться, дёргаться, пытаясь нащупать опору, у него не осталось сил. Пусть всё будет как будет. Её презрение ему хуже каторги, хуже смерти. Какая теперь разница, что случится дальше…

Наутро его выпустили.

Просто пришёл Василий Чулков, отодвинул засов и, заглянув, махнул рукой — пошли. По старой, местами разрушившейся лестнице Алёшка вылез из подвала и зажмурился на ярком солнце. Кроме Василия возле узилища никого не оказалось, и он удивился. Думал, сверху ждут мужики — свяжут руки, ноги и посадят в телегу, но вокруг лишь шумели ветвями кусты бузины, разросшиеся на пепелище.

Алёшка вопросительно взглянул на Чулкова. Тот махнул рукой.

— Свободен, Лексей Григорич. Её Высочество распорядилась.

Алёшка встрепенулся:

— Совсем?

— Покуда новых делов не натворишь, — усмехнулся Василий и, внезапно посерьёзнев, прибавил: — Или за тебя не натворят. Пойдём, по бережку прогуляемся…

Облегчения и радости Алёшка отчего-то не испытал, навалилось вялое отупение, и он послушно, точно бычок на верёвке, побрёл следом за Василием.

— Что делать-то станем, Лексей Григорич? — спросил тот, не оборачиваясь. — Ты хоть осознал, что в гробу заместо господина Григорьева должен был оказаться? Похоже, кому-то очень свербит тебя в могилу уложить… Так и не надумал, кому насолил?

— Не знаю я, Василий. И зови Алёшкой, уговаривались же…

— Не знает он… — фыркнул истопник. — Думай!

— Ну со старостой как-то поспорил, с мужиками, было дело, собачился…

— Э, милый! — Василий рассмеялся. — Тришка наш, знамо дело, жук, каких поискать, на то он и староста… Да только на покраже ты его не ловил, прочее же всё пустое. А мужиков даже и не сёк ни разу, а ежели когда кого «скотиной» обругал, так оне такое обращение за ласку почитают.

— Ну не знаю я! Кавалеры, что при дворе служат, со мной холодны, но врагов среди них у меня тоже нет. Пожалуй, единственный, кто ко мне нелюбие питать мог — покойный Данила Андреич и есть. Да и то навряд ли. Он меня, кажется, и не замечал вовсе.

— Но как-то же яд у тебя в кружке оказался? Где ты её вообще взял, посудину эту?

— Она возле кувшина стояла, из неё все пили, кому нужда приспела.

— Ты, когда её брал, она пустая была? Или с вином?

— Не знаю. Я попросил Прасковью Михайловну налить. Она мне подала.

— Прасковью? — Василий почесал затылок. — А её ты ничем не обижал?

Алёшка рассердился.

— Что-то ты несуразное придумал! Даже слушать тебя совестно!

— Ну и не слушай, — пожал плечами Чулков. — Не за ради тебя стараюсь. Ежели хочешь в Царствие Небесное — скатертью дорожка… Но заместо тебя уж одного человека убили. Бог дураков хранит… А ежели в следующий раз Её Высочество пострадает?

Такое ему в голову не приходило, и от одной мысли о подобном развитии событий Алёшку продрал мороз.

— Прости, — виновато пробормотал он. — Но я правда не могу даже представить, кто бы это мог быть. Я подумаю, не сердись.

* * *

Сентябрь прошёл в тоске. Сразу после Воздвиженьева дня[137] похолодало и зарядили дожди, такое же «дождливое» настроение было и у Елизаветы. На людях она, как обычно, старалась выглядеть беззаботной и весёлой, но по ночам Мавра часто просыпалась от доносившихся из её покоев глухих рыданий. Она вскакивала, неслась в Елизаветины комнаты и утешала, отвлекала, уговаривала, иногда даже сказки рассказывала.

Во дворце поселилась осенняя хандра. Иной день Елизавета даже не выходила со своей половины, так и лежала часами в постели или, в лучшем случае, сидела в девичьей гостиной за вышиванием.

Самодеятельное дознание зашло в тупик. Флакон с зельем, которое Прасковья добавляла в вино, бесследно исчез. Вчетвером, вместе с Лестоком и Елизаветой, они перерыли всю Парашкину горницу, но пузырёк как сквозь землю провалился. Писать Грекову, чтобы учинил дознавательство по всей форме и прислал офицера из полицейской канцелярии, как собиралась, Елизавета не стала. Лесток настоятельно не советовал этого делать, и Мавра была с ним согласна — известие о подобном расследовании непременно дошло бы до ушей императрицы, и чем сие могло обернуться, один Бог ведал. Так что очень скоро о случившемся позабыли или, что вернее, перестали говорить вслух.

Возмущённая поступком Прасковьи, Елизавета распорядилась было отослать её домой, но Мавра, хоть и зла была на подругу, всё же вступилась за неё.

— Тогда и меня увольняй, это же я надоумила её купить приворотное зелье.

— Вас бы обеих розгами высечь да на покаяние в монастырь года на два, чтобы впредь про колдовство и думать не смели, — сердито отозвалась Елизавета, но выгонять Прасковью не стала.

В последних числах сентября ко двору вернулся Иван Григорьев. Увидев его, Мавра поёжилась — казалось, он стал старше лет на десять, а глаза сделались пустыми, точно у мраморного истукана. Елизавета долго с ним беседовала, запершись в своём будуаре, и, как Мавра ни пыталась выведать, о чём был разговор, рассказать о том отказалась.

Иван остался при дворе, и Мавре казалось, что даже былые приятели — Шуваловы и Михайло Воронцов — теперь чувствовали себя в его компании неуютно и норовили побыстрее покинуть его общество.

Но была во всех приключившихся несчатьях и толика хорошего — оглушённая случившимся Елизавета напрочь позабыла о своём намерении уволить Розума, а Мавра, ясное дело, ей о том не напоминала. Казак по-прежнему занимался домашними делами, командовал прислугой, закупал продукты и пел в церковном хоре, правда, Елизавета в своём затворничестве с ним почти не встречалась.

Как-то вечером, в начале октября, Мавра возвращалась с прогулки. Теперь она часто бродила по парку в одиночестве — Елизавета составить ей компанию неизменно отказывалась, на Прасковью Мавра всё ещё злилась, Петра видеть не желала, а сидеть целыми днями во дворце за вышивкой было невмочь — чудилось, что стены смыкаются, давят и не позволяют свободно дышать.

— Сударыня!

Из-за одного из деревьев, стоявших вдоль тропы, ей навстречу выступила высокая фигура.

— Какое счастье, что я вас увидел! Уже вторую неделю живу в таверне против дворца и никак не могу повстречать Её Высочество.

Сперва Мавра его не узнала и лишь неправильность в речи натолкнула на воспоминание — надо же, каким далёким оно ей показалось… Она охнула.

— Месье негоциант? Вы?

---------------

[137] Воздвижение Животворящего Креста Господня — двунадесятый православный праздник, отмечавшийся 14 сентября.

Загрузка...