Глава 25

в которой Алёшка исповедуется и выбирает лошадей

Скрипнула дверь заднего крыльца, приотворилась, выпустив едва различимую в ночной темноте фигуру. Миновав службы, дровяные и каретные сараи, сенник и мыльню, та неторопливо зашагала в сторону поросших крапивой и лопухами развалин старинного царского терема, обогнула их, остановилась, прислушиваясь, и, лишь убедившись, что следом никто не крадётся, повернула в сторону погоста. Где-то в кронах деревьев заухал филин, и шедший замер возле кладбищенской ограды, мелко закрестился. Однако, как видно, укрепясь духом, шагнул к тёмному прогалу ворот, за которым частоколом стояли надгробия. Оглянулся вокруг и негромко свистнул.

От ближайшего камня отделилась другая фигура, повыше и пошире, и шагнула навстречу.

— Ну? Пошто звал?

Голос был низкий, сипловатый. Ему ответил другой, высокий, чуть запыхавшийся и немного дрожащий:

— Дело есть до тебя и твоих ребят…

Сиплый хохотнул.

— Неужто? Я-то думал, ты меня за ради променаду сюда позвал… А у тебя дело! Вона как! Ну ежели не в церковном хоре петь, может, чем и пособлю…

Второй голос дрожь умерил, зазвучал значительно:

— Надо уму-разуму поучить лапотника одного.

— Что за орёл?

— Петух. Крылья коротки, да уд[119] велик. Всех кур потоптал. Гофмейстер наш. Розум. Знаешь его?

— Видал пару раз. Что с ним делать велишь? Поучить да отпустить?

Собеседник отозвался с неожиданной злобой:

— Рожу смазливую попортить, чтобы ни одна баба на него больше не глянула. Хошь ножиком режь, хошь зенки выкалывай.

— Тогда, может, вовсе порешить?

— Можешь и порешить, плакать не стану.

Обладатель высокой фигуры хмыкнул:

— А деньги-то у тебя есть? Гофмейстер — человек чиновный, не черносошный мужик, так что к обычной цене ещё пару рубликов накину.

— Деньги не я плачу. Я лишь медиацию[120] составляю.

— И кто же заплатит?

Второй голос прозвучал надменно:

— А то не твоего ума забота. Ты, знай, делай своё дело.

В сиплом послышалась угроза.

— Смотри… Коли конфидент твой меня надует, шкуру я с тебя сдеру. Ты меня знаешь.

— Заплатит, не сумневайся, — зачастил собеседник.

— Хитёр ты, как погляжу! Я чаю, он за «медиацию» твою раскошелится не единожды…

— Сие не твоя докука, — огрызнулся невысокий. — Ты свои деньги получишь. Так что? По рукам?

— По рукам. Рупь задатку, остальное, как дело сладим.

Зашуршала ткань, и невысокая фигура что-то вытащила из складок одежды и протянула высокой.

— Держи. И яви милость: лично мне услугу окажи — коли до смерти его уходишь, сделай сие не враз. Пускай помучается.

-------------------

[119] мужской половой орган

[120] посредничество

* * *

Епитрахиль[121] приятно пахла ладаном. Алёшка опустился перед священником на колени, однако сделался от того ненамного ниже невысокого седенького отца Фотия.

— Кайся, чадо! — пробормотал тот нараспев дребезжащим тенорком, положив ладонь на склонённую под епитрахилью голову. — В чём согрешал? Не душегубствовал ли? Не воровал? От Господа нашего Иисуса Христа не отрекался? Хулу на государыню императрицу не клал? Святую веру православную усердно ли исповедывал? Ересьми не искушался? Не ворожил ли? Прелюбодейства не творил? Не блудодействовал ли?

— Грешен, батюшка, — выдохнул Алёшка. — Блудодействовал.

Отец Фотий над его головой вздохнул, зашелестела плотная ткань облачения — должно быть, перекрестился.

— Как сие случилось, чадо? По пьяному ли забвению? По похоти распутной?

— Я был пьян, батюшка, но не в беспамятстве. Знал, что творю. И не от распутства сие. Люблю её очень… — Он длинно вздохнул.

— Любовь, чадо, честным браком освящать надобно, а не блудным возбешением марать. Венчайся, коли любишь!

— Не могу, батюшка…

— Ты женат, чадо?

— Нет.

— Тогда отчего венчаться не хочешь?

— Хочу, да только сие невозможно. Она никогда моей женой не станет. Не позволят ей за меня пойти, даже если б захотела…

— Из благородных, верно? А ежели я за вас перед государыней цесаревной словечко замолвлю? Её Высочество в вере истовость являет, может статься, и смилостивится. Кто сия девица?

Алёшка замялся, называть имя ему не хотелось даже на исповеди, и голос отца Фотия построжел:

— Отвечай, чадо! То не я, многогрешный и суетный, тебя спрашиваю, а сам Господь Иисус Христос через иерея своего! Ибо сказано: «Аще ли что скрыеши от Мене, сугуб грех имаши».

Алёшка опустил повинную голову ещё ниже.

— Это… это государыня цесаревна.

Поп крякнул, послышался быстрый шепоток: «Прости, Господи, мне грехи мои тяжкие!», и прежде, чем Алёшка успел объяснить, что происшедшее — сугубо его вина, голову ему придавила тяжесть возложенного на неё древнего фолианта, и зазвучали слова разрешительной молитвы: «Благодать Всесвятаго Духа чрез мое ничтожество разрешает тебя и прощает тебе то, что ты исповедал предо мною».

Когда, приложившись к кресту и Евангелию, Алёшка поднялся, отец Фотий сурово качнул головой.

— К Святым Тайнам блудодейника не допущу. Говеть тебе, чадо, до Рождества! Да выкинь из головы несбыточное! Сам не греши и её на грехотворство не искушай! Евино племя духом немощнее нас, стало быть, и спрос с нас строже.

--------------

[121] Епитрахиль — принадлежность богослужебного облачения православного священника и епископа: длинная лента, огибающая шею и обоими концами спускающаяся на грудь.

* * *

По дорожкам парка, окружавшего Измайловский дворец, двигалась целая процессия. Впереди, взявшись за руки, ковыляли две карлицы в платьях с фижмами, настолько широкими, что коротеньких ручек шутих не хватало, и двигаться им приходилось почти боком, лицом друг к другу, отчего казалось, что они не идут, а плывут в менуэте. Длинные парики спускались ниже пояса.

За ними шествовали граф Бирон под руку с супругой и старшая сестра императрицы, Екатерина Ивановна, державшая за руку темноволосую худенькую девочку-подростка.

Замыкала процессию сама императрица, рядом с которой шагал высокий, богатырского сложения немолодой мужчина в алонжевом[122] завитом парике. Трость в его руке выглядела соломинкой, зажатой в медвежьей лапе.

— Что-то ты, Андрей Иваныч, давненько ко мне не захаживал, — проговорила императрица, неторопливо обмахиваясь веером. — Не захворал ли?

— Здоров, Ваше Величество, — отозвался спутник, почтительно склонив голову. — В отъезде был. Наведывался в Александрову слободу…

Императрица бросила на него острый взгляд и покривила полные губы.

— А что ж сам-то? Нешто боле некому?

— Людишек толковых у меня и впрямь недостаток, да и сию особу кому попало не поручишь, материя уж больно деликатная…

— Ну и как там сродственница моя поживает? Не скучает ли?

— Не скучает. — Ушаков коротко усмехнулся, на миг обнажились крупные желтоватые зубы. — Лицедействует.

Императрица взглянула изумлённо, и он пояснил:

— Её Высочество решили примерить на себя личину актёрки и, как мне доложили, очень сей забавой увлечены: театр построили и всяк день на сцене представляют, песни поют да пляшут вместе со всем двором.

— Этого ещё недоставало! — Анна скривилась. — Час от часу не легче… Мало что потаскуха, так ещё и комедиантка…

— Может быть, Вашему Величеству будет отрадно услышать, что сей день Её Высочество пребывают в Свято-Успенской обители — говеют.

— Да неужто? — Анна фыркнула. — И с чего это её благочестие вдруг обуяло? Резоны имеются?

— Известное дело, Ваше Величество: не согрешишь — не покаешься. А резоны у Её Высочества на то всегда есть.

— Нового полюбовника завела? — императрица прищурилась, глаза хитро блеснули.

— Можно сказать и так.

— Кто на сей раз?

— Некто Розум. Певчий церковного хора. Из малороссийских казаков. Ума невеликого, но дивно поёт и собою зело красовит. Верно, что и альковными талантами не обделён.

— Тьфу! — Императрица презрительно сплюнула. — С каждым разом беспутница наша падает всё ниже и ниже, верно следующий любезник и вовсе из холопов будет. Доколе мне это злосрамное неистовство терпеть? Ты, Андрей Иваныч, обещал на блудодейку управу найти!

— Ищу, Ваше Величество. — Ушаков склонил голову с самым смиренным видом. — Оттого и гремлю старыми мослами по дорогам, таскаюсь в слободу эту чуть не всякую неделю. Её Высочество у меня под усердным приглядом пребывают. И среди дворни, и среди людей её своих соглядатаев имею, да и поп ейный у меня под призором, так что не извольте тревожиться, как только оне позволят себе хоть что-нибудь крамольное, вы сей же миг о том узнаете.

-----------------

[122] удлинённом

* * *

С отъездом цесаревны жизнь не то чтобы остановилась — Алёшка по-прежнему занимался хозяйственными делами, муштровал свой хор и укрощал Люцифера, — но сделалась какой-то бесцветной. По вечерам, укладываясь в постель, он, как и прежде, думал о Елизавете, пытаясь представить, как она стоит на службе, поёт в церковном хоре или читает неусыпаемую псалтирь. Образ был далёкий, словно кисеёй занавешенный, будто они не виделись долгие годы, и Алёшка считал оставшиеся до конца поста дни.

Всему двору приказано было исповедаться, говеть и на Успение причаститься. Несмотря на запрет подходить к Святой Чаше, Алёшка усердно исполнял наложенную отцом Фотием епитимью: постился и ежедневно читал покаянный канон, как велел духовник, но легче на душе не становилось — он понимал, что не сожалеет о своём блудном грехе, раскаиваясь не в нём, а лишь в том, что получил любимую женщину обманом, а не по доброй воле. И ясно отдавал себе отчёт, что, случись подобное снова, за ночь с Елизаветой он согласится навеки кануть в адскую бездну.

Отчего-то отношения с мужским штатом двора стали совсем напряжёнными. Если раньше старший из братьев Шуваловых и Михайло Воронцов просто не замечали его, то теперь в их взглядах мелькала неприкрытая ненависть. Не то чтобы он искал их расположения, но, будучи по натуре человеком мягким и дружелюбным, чувствовал себя в их присутствии не в своей тарелке и в конце концов почти перестал появляться во дворце, даже ночевал там не всякую ночь — уходил в один из сенных сараев и лежал на куче душистой травы, подолгу, как в детстве, глядя на звёзды.

Единственным, кто не давал Алёшке заскучать, затосковать и погрязнуть в мучительном чувстве вины, был Люцифер. С лёгкой руки конюха Ермила кличка так и пристала к норовистому цыганскому жеребцу. Памятуя о намерении Елизаветы ехать на нём по возвращении на охоту, Алёшка проводил в седле по нескольку часов в день, приучая коня к послушанию и пытаясь понять характер, найти подход. Сам чистил, купал, заплетал гриву. Дважды вредный жеребец подкараулил момент и сбросил его, набив несколько здоровенных синяков. Казалось, он умел читать мысли — стоило лишь на минуту отвлечься на свои грустные думы, как паршивец выкидывал какую-нибудь каверзу.

За три дня до Успения рано утром Алёшку поймал староста Трифон Макарыч.

— Лексей Григорич! Я вас уж пятый день ищу, — затараторил он, утирая рукавом лысину. — Государыня цесаревна, уезжая в обитель, велели передать, чтобы вам съездить на кобыльи конюшни и выбрать четвёрку одной масти для запряжки.

И Алёшка отправился на конезавод.

Там вместе со старшим конюшим они до позднего вечера осматривали табуны, отбирали, замеряли рост, ширину груди и обхват пястей, и в конце концов Алёшке удалось выбрать четырёх трёхлеток караковой масти — двух кобыл и двух меринов, — не слишком крупных, одинакового размера и формата, годных для упряжной работы. А ещё ему посчастливилось найти настоящий бриллиант — изумительную кобылу, очень гармонично сложённую, вся внешность которой говорила, что в предках присутствовали кровные аргамаки. Лошадь была дивной серебристо-буланой масти: с темно-серыми ногами, головой и хвостом и светло-серым, отливавшим серебром корпусом, на котором по бокам и крупу проступали мелкие тёмные «яблоки».

Старший конюший, Харитон Еникеич, плечистый, стриженный по-старорусски в кружок мужик, суровый, хмурый и немногословный, меж тем при виде Люцифера принял вид восторженного мальчишки. Долго ходил кругами, трогал, щупал, гладил, был покусан, но нисколько на то не обиделся и стал упрашивать Алёшку одолжить жеребца на племя в заводский табун хотя бы на пару месяцев. Алёшка обещал передать его просьбу цесаревне.

Распорядившись, чтобы отобранных животных заездили и перегнали в дворцовую конюшню, уже в сумерках он отправился назад. Можно было проехать через поля к мосту, расположенному на пару вёрст ниже Царёвой горы, но Алёшка поскакал в сторону верхнего моста. Дорога к нему шла через лесок и выходила к стенам монастыря, ехать по ней было дальше и по вечернему времени не слишком удобно, но там, за мощными белёными стенами старинной крепости, находилась Елизавета, и так хотелось оказаться ближе к ней, ну хотя бы мимо проехать…

Совсем стемнело, и деревья вдоль дороги стояли двумя рядами тёмных непроницаемых стен, между которых серел неширокий проезд. Погрузившись в свои думы, Алёшка вновь рассеял внимание, чем тут же не замедлил воспользоваться нравный Люцифер — он вдруг остановился, вскинул голову и зло захрапел. Алёшка тут же откинулся в седле, ожидая очередного «козла[123]», однако бить задом конь не стал, а попятился, переступая на месте, повёл ушами и вдруг заржал.

Алёшка натянул повод, стараясь успокоить занерничавшего жеребца, и тут увидел, что впереди поперёк дороги лежит толстый ствол поваленного дерева.

— Ну-ну, — он похлопал Люцифера по шее, — не шуми, братаня. Сейчас посмотрим, где тут можно проехать…

Бросив стремена, перекинул через шею коня правую ногу, и в ту же секунду чьи-то цепкие руки ухватили его за плечи и бока и сдёрнули с седла.

---------------

[123] Так называется удар задними копытами в воздух, когда лошадь пытается сбросить всадника.

Загрузка...